Тхоржевский И.И.
СТОЛЫПИН В СИБИРИ
«Сибирь,
Сибирь... — ворчал в очередном дневнике „Гражданина" князь Мещерский. — Не
может же
вся Россия перебираться на новые квартиры куда-то в Азию».
Поездка Столыпина в Сибирь в августе 1910 года казалась многим тогда в Петербурге каким-то чудачеством
всесильного премьера.
Позвал он Кривошеина
И так ему сказал:
Вот там еще не сеяно!
Поедем на вокзал!
Все на колени падают,
Народ кричит: ура.
Все это очень радует,
Но где же хутора?
Так
вышучивал сибирскую поездку, в длинном и язвительном стихотворении, Мятлев. В придворных сферах шептались
о чрезмерной, «царской» пышности столыпинского проезда. В общественных кругах
покачивали головами: «как это объехать всю Сибирь в три недели», «потемкинские деревни»
и т. д.
Столыпин,
однако, вышел и на этот раз — как и во многих других случаях — победителем. Он отлично знал, для
чего он едет в Сибирь. А то, что он оттуда «привез», — новую железную дорогу
и новый
план дальнейшей колонизационной деятельности в Азиатской России, примирило с ним
даже его
противников. Понравилось и то, что Столыпин напечатал свой всеподданнейший доклад и отдал
его на суд общественной критики.
Поездка
в Сибирь, конечно, не была только случайным или рекламным эпизодом его премьерства. В политике Столыпин не был импровизатором. Взгляды его по крестьянскому вопросу сложились задолго
до его петербургских триумфов. Не книги, не
департаментские бумаги, а жизнь и власть, прямая «борьба в обхват» с революцией научили его тому, что для России нет и не может быть прочного будущего вне сильного крестьянства, вне
мелкой земельной собственности. На этом
он строил всю свою политику, а в этом плане уже нельзя было проглядеть
такого «слона», как Сибирь.
Сибирь,
с одной стороны, была царством как будто уже воплотившегося, крепкого,
«столыпинского мужика», хозяйственного, богатеющего, с энергией и
инициативой. Хутора искать в Сибири не приходилось, их было сколько угодно,
только они
именовались заимками. А с другой стороны — Сибирь продолжала существовать без права собственности:
переселенческое дело велось под углом зрения дарового и душевого наделения;
земли отводились
от государства вновь прибывающему населению... А для этого у богатых сибирских
старожилов
и киргиз «отрезались» земельные излишки.
Внешнее
противоречие между нашей земельной политикой «до Урала» и «за Уралом» было,
таким образом, «соблазнительное». Урал был как бы водоразделом между
двумя мирами. Столыпинское стремление дать и Сибири «собственность» было поэтому встречено в
вагоне его спутников шутливым, но верным восклицанием: «Нет более Пиренеев!»
По обе
стороны Урала тянулась, конечно, одна и та же Россия, только в разные периоды ее заселения, как бы в
разные геологические эпохи. Впрочем, Западная Сибирь уже заметно сближалась с
востоком Европейской России. Население там уплотнялось быстро, особенно после
японской войны.
В Сибирь шло ежегодно по несколько сотен тысяч крестьян, в особенности со времени
отдачи под
переселение всех кабинетских земель Алтая.
Этот
широкий «алтайский» жест русской
монархии
прошел, кстати сказать, незамеченным, неоцененным. Единственный сибирский «помещик» — кабинет его
величества — отдал даром, без всякого выкупа от казны, громадные, ценнейшие земли Алтая, в
заветнейшем крестьянском раю, переселенцам
— именем Государя.
«И
никакой благодарности». Помню эти спокойные слова отнюдь не политика, старого и
спокойного министра Двора,
графа В. Б. Фредерикса. В них не было укора,
не было даже особой горечи: был просто факт,
исторический и совершенно бесспорный.!.
«Никакой
благодарности» не ждал, конечно, от крестьян и Столыпин. Он вовсе не был
«народолюбцем-идеалистом». Знал отлично и мужицкую жестокость, и тайную ненависть
к культурным русским верхам, легко пробуждаемую злобу ко всем людям, по-европейски одетым.
Он пророчески сказал Шингареву, пришедшему к нему как-то хлопотать об освобождении
арестованных мужицких бунтарей: «Они и вас ненавидят, и вас готовы убить».
Зато уже
не по предчувствию, а по разуму, по государственному опыту Столыпин знал, что мужика необходимо вывести на
путь культурного собственнического развития, что возможности крупного сельского
хозяйства в России драгоценны, но ограниченны, а главная опора русского
благополучия все-таки свободное крестьянское хозяйство. Можно, конечно, русский
народ разорить и поработить, можно
в русский народ не верить и, по леонтьевскому
совету, только «подмораживать» Россию так, чтобы она не «гнила». Но тогда нельзя быть русским, творческим, политическим деятелем, тогда ни у нас, ни у России нет будущего.
Не случайно же рост
крестьянских хозяйств перед войной, при
Столыпине, совпал с общим хозяйственным расцветом России! Не случайно и в последние — уже болыпевицкие — годы всякое угнетение крестьянского хозяйства, хотя бы с помощью
тракторов, немедленно ведет к обнищанию
России, а всякое самомалейшее послабление хозяйственному мужику
оказывается живой водой, снова исцеляющей
раны. В перспективе десятилетий нет
и не может быть для России иной крестьянской
программы, кроме столыпинской. И злейший
враг сталинского коммунизма — русский крестьянин, в особенности же — сибирский. Тот самый сибирский крестьянин, который сумел окрепнуть сам,
широко развил вольную кооперацию и ненавидит иго колхозов.
Но
Столыпин видел в Сибири, конечно, не одного только сибирского мужика. «Нельзя отсечь у
русского двуглавого орла голову, смотрящую на восток». Эти столыпинские слова, сказанные
при защите кредитов на Амурскую железную
дорогу, не были в его устах только риторикой. Он чувствовал целостность — военную и живую — всего того огромного и пестрого материка, которым была Россия.
Тот же Алтай, как и Уссурийский край,
связывался живыми человеческими
узлами с далекой Украиной. Но надо
было крепче стянуть — и рельсами! — державное могущество великой России. А для
этого одной только Сибирской железной
дороги было тогда уже недостаточно.
Ведь к ее рельсам только и жалось,
довольно узкой полоской, все наше переселение! Помню, как
Переселенческое управление, после передачи
его из министерства внутренних дел в
министерство земледелия, полушутя, полусерьезно умоляло передать его в министерство путей сообщения: «Там — наше место». Так тема земли связывалась со второй сибирской темой — железной дороги.
В 1910
году Переселенческим управлением был выдвинут проект постройки новой южносибирской железнодорожной
магистрали через плодородные сибирские степи. Против этого направления возражали целых три
министерства — и какие! — военное, финансов и путей сообщения. Столыпину, одолеваемому
противоречивыми докладами, хотелось заглянуть самому в Западную Сибирь — послушать споры местных жителей и, наконец,
составить себе личное мнение. Хотелось ему и
поговорить на месте с живыми переселенцами и старожилами Сибири, поглядеть на живой ход заселения Азиатской России, видеть его не только на бумаге, не только в раскрашенных диаграммах.
Но, с
другой стороны, прав был и князь Мещерский: не всей же России переезжать в Азию! Не мог Столыпин уехать
от власти и всех тревог Европейской России на полгода в киргизскую степь или в тайгу — изучать
там Сибирь.
Тут
Столыпину помог А. В. Кривошеин. Эти два человека вообще отлично дополняли друг друга. Один — вождь, рыцарь,
весь — сила и смелость. Другой — такт, расчет, осторожность. И оба — энтузиасты. Энтузиасты не самодержавия,
как называют их слева, а великой России,
нуждавшейся в исторической скрепе
власти.
Кривошеин
организовал и подготовил поездку Столыпина. Был разработан и обдуман до
мельчайших
подробностей маршрут по Западной Сибири, уложенный менее, нежели в месяц. Был также набросан — впрочем, без
ведома Столыпина — и черновик будущей Сибирской записки. Его взяли с собой в путь, и там
он все время пополнялся, переделывался,
менялся, обогащаясь мыслью и содержанием.
В
августе 1910 года поездка наконец состоялась. Столыпин взял с собой в поезд
живую кладовую сведений по крестьянскому делу — добрейшего Д. И. Пестржецкого, а личным секретарем —
князя Б. Л. Вяземского. Кривошеин забрал с
собой в путь «самого» Г. В. Глинку,
меня, как его помощника, и секретарем — Д. Ф. Гершельмана.
С тех
пор начался и продолжался крутиться до 10 сентября интересный, но утомительный для
всех нас «сибирский кинематограф». В поезде, на пароходе по Иртышу, в
бешеной скачке на перекладных сотни верст по сибирским степям, от схода к сходу, от поселка к
поселку, мелькали картины Сибири. Мужики, киргизы, переселенцы, их церкви и больницы, склады сельскохозяйственных орудий. Поочередно сменялись, докладывали Столыпину и мелкие переселенческие чиновники, и важное сибирское
начальство.
Должен
сказать, что на этом смотру переселенческие деятели, заменявшие
отсутствовавшее в Сибири земство, выгодно отличались своей деятельностью. Особенное
впечатление на Столыпина произвел заведующий Томским районом — всем Алтаем — Шуман,
простой, широкого размаха «американец».
Губернаторы
— лучшие из них — были поглощены все тем же переселенческим делом. Прочая администрация явно
«не выгребала». В Сибирь шли служить не избранные. Кривошеин, не чуждый ведомственной
ревности, был недоволен.
Сам
Кривошеин сознательно все время поездки стушевывался, ограничиваясь ролью спутника,
наблюдателя,
иногда дружеского суфлера. Зато Глинка, чувствуя себя невольным антрепренером,
волновался
больше всех и за всех. «Его Сибирь» держала экзамен перед Столыпиным, но и «его» Столыпин держал
экзамен перед Сибирью.
Высокий,
властный, всегда внешне эффектный, Столыпин выдержал свою роль до конца. Он по-царски принимал
почетные караулы, но просто и хорошо разговаривал на сходах с переселенцами и, что было
труднее, со старожилами. Умно, хотя и несколько неприятно, в упор, ставил вопросы
администраторам.
Сибирским обывателям умел добродушно, вовремя пожелать: «богатейте». (Помню,
как одному из серых сибирских
купцов, в маленьком городке, Столыпин
пожелал «иметь миллион», на что тот почтительно и скромно ответил: «Уже есть».)
Спутников
своих Столыпин поражал неутомимостью и подчинял своему обаянию. Но не могу, по совести, сказать, чтобы он был с нами «приятен». Он был внимателен, но скорее высокомерен. Позднее лестно отзывался обо всех Государю, сверх
меры отличал; но тогда, в пути,
приняв раз навсегда «позу власти», он
из нее уже не выходил. Может быть, он
был и прав в этом... А все-таки не раз вспоминались слова, слышанные в Петербурге от его личных друзей: «Столыпин — возгордившийся праведник». Насколько проще и приятнее бывал с подчиненными,
при всей своей безграничной вульгарности
и отсутствии душевного рыцарства, другой великий человек последнего
царствования — Витте. (Третьего, в том
же калибре, не было.) Но Витте был
«сознательный грешник». А это вообще другая, более «человеческая» порода людей. Такие — гораздо легче для
общежития, бывают полезнее для государства,
но не таким — совершать подвиги..
На реке
Каме, на обратном пути, расставшись временно с переселенческим делом, министры
отправились
в Поволжье. Тогда их сопровождали уже Риттих и Хрипунов (Крестьянский банк и землеустройство). А нам
можно было, впервые за поездку, и заснуть, на двое суток — до Петербурга...
Когда
вернувшемуся в Петербург Столыпину представили, по министерству внутренних дел,
проект
«его отчета», прекрасно, но по шаблону написанного, Столыпин попросил Кривошеина
«скрасить его
и дополнить». Тут-то и обнаружилась готовая «книга о Сибири», с его же,
столыпинскими, мыслями, словами и впечатлениями, но обоснованная, в законченной разработке.
С
разрешения Государя, знавшего и любившего Сибирь, эту книгу напечатали как «приложение к всеподданейшему докладу» (самый доклад занимал все две странички). И как же помогла потом эта книга — и обаяние П. А. Столыпина — расширению переселенческого дела, привлечению внимания к Азиатской
России!
Самого
Столыпина год спустя уже не было. Один из немногочисленных праведников русской
власти, лучший
из всех, кем могли еще держаться монархия и Россия, — был убит. Так, как он сам это предсказал: «рукою охранника».
1933