Ф.И. Елисеев.

С КОРНИЛОВСКИМ КОННЫМ

 

КАЗАКИ В ФИНЛЯНДИИ И НА ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ

“Если толпа живет исключительно чувствами то общество руководствуется, no-преимуществу, идеями”.

В Конвой Его Величества

Наше село Владикарс проходила 1-я Терская казачья батарея. Полковник Мистулов никогда не пропускал мимо себя никого, чтобы не угостить, здесь же были его родные терские казаки. Офицеры полка устроили им хороший обед с хором трубачей, с песенниками, с лезгинкой. Наш “левый фланг” молодежи, как всегда, отлично пел. Грузинское “мравалджамиер” (многая лета) за их командира, за батарею и за Терское войско пелось на все лады. После лезгинки командир батареи попросил меня подойти к нему, и у нас с ним произошел следующий диалог:

— Почему Вы, подъесаул, не в Конвое Его Величества? - были первые слова его.

Стоя почтительно перед гостем и штаб-офицером, я переспросил его, не понимая, что он этим хочет сказать:

— То есть как это не в Конвое Его Величества, господин войсковой старшина?

— Да так, — отвечает он. — Вот я все время наблюдаю за вами и нахожу, что ваше место там, а не в полку.

Я не имею право там быть, так как я не из дворянской семьи, — отвечаю ему совершенно искренне.

О Конвое в полку никогда не говорилось между офицерами, но все знали или, не зная, считали, что поступить в Конвой Его Величества, вернее, чтобы быть принятым в него, надо быть сыном видного офицера, к тому же иметь большую протекцию. Я же не только ничего этого не имел, но никогда и не думал об этом, как о вопросе, мимо меня проходящем... Из нашего полка был принят в Конвой сотник Гулыга*, но он сын знаменитого Генерального Штаба генерала Гулыги*, что совершенно не равно моему положению по отцу.

Услышав мои слова, Савицкого даже передернуло.

— Откуда вы взяли это? — громко и твердо произнес он. — У нас, у казаков, нет разделения на дворянских детей и недворянских... У нас есть наше казачье равенство, — как-то особенно подчеркнул он два последних слова. И продолжал:

— В Конвой Его Величества поступают офицеры по личным качествам, а не по происхождению иль по заслугам отца. У нас, у казаков, свои законы, — поясняет он мне.

Я стою “смирно”, слушаю его мало мне понятное мышление, как будто даже “вольное, революционное”... А он продолжает твердо:

— Я сам кубанский казак. В Конвое служит мой родной брат, есаул и командир сотни. Хотите, я ему протелеграфирую о Вас? Ваше место в Конвое Его Величества, — закончил он.

Столь неожиданный разговор, да еще при всех офицерах — меня смутил. Рядом сидит Мистулов* и не только что молчит, но и не смотрит на меня, слушая наш диалог. Наступила короткая тишина. Я повернул голову в сторону Мистулова, как бы ища разрешение этого вопроса им лично. Он, подняв голову, произнес:

— Я буду очень польщен, если мой адъютант будет служить при императоре. Соглашайтесь, дорогой Феодор Иванович. Я тоже напишу письмо своему другу, терцу, помощнику командира Конвоя полковнику Кирееву.

* Дополнительная информация о людях, чьи фамилии помечены “звездочкой” помещена в Именном указателе.

Все это произошло столь неожиданно и в такой веселой обстановке, что я растерялся. Но сознание быть офицером “Собственного Его Императорского Величества Конвоя”, как он официально титуловался, о чем мне никогда и в мысли не приходило, — вдруг представилось таким легко возможным и так близким.

— Ну, согласны? — выводит меня из затруднения Савицкий.

Я согласился. Телеграмма была составлена тут же, за столом и послана в Петроград. И каково же было мое удивление, когда ответ от его брата, есаула Савицкого*, был получен на второй же день, такого содержания: “Подъесаулу Елисееву рекомендуется немедленно же прибыть в Петроград и явиться ко мне. Есаул Савицкий”.

Все это было неожиданно, и на второй день я выехал в Петроград. Из Тифлиса послал телеграмму временно командующему полком войсковому старшине Калугину* (полковник Мнстулов получил высшее назначение. — П.С.) что “в случае освобождения вакансии на сотню — прошу иметь мою кандидатуру как самого старшего подъесаула перед очередными кандидатами”. Что-то внутри подсказывало мне, что я вернусь в полк. Это было в средних числах февраля 1917 г.

В станице Кавказской и в Екатерииодаре

По пути заехал в свою станицу. Были дни масленицы, холодно. Лежал глубокий снег. Но масленица есть масленица -V- с угощениями, с гульбой и со скачками. К нашему парадному крыльцу на Красной улице подъехало человек 20 казачат подготовительного разряда. Они на своих строевых лошадях, на новых седлах. Они должны скоро прийти “в первый полк” на службу Царю и Отечеству, поэтому хотят повидать меня, офицера и адъютанта этого первоочередного полка. Все они безусая молодежь, которых я знал подростками, а теперь они 20-летние казаки. Поздоровался, сказал несколько бодрящих слов и попросил проджигитовать тут же. Кони у них молодые, полунеуки. Казаки гибкие, смелые, желающие отличиться. Кладу на снежной битой дороге улицы по 20 копеек серебром и, к моему удивлению, они подхватывают их на карьере.

Дело, интерес, был не в деньгах, а в молодечестве друг перед другом. Я был и удивлен, и восхищен ими. Но наша любимая и дорогая бабушка, мать отца, овдовевшая в молодости и тяжелым трудом поставившая и сына, и внуков, лишила меня удовольствия поощрять этих молодецких казачат. Она нашла, что я очень щедр, закончив фразой свое неудовольствие:

— Им хоть сколько раз поставь, они все равно схватят.

Но это была лучшая оценка молодым джигитам, насколько они были уже ловки в седле.

...Екатеринодар всегда тянул меня к себе. В столице Войска обязательно кого-да-нибудь встретишь из своих сокурсников по военному училищу или же сослуживцев по фронту. Так вышло и теперь.

На тротуаре, возле реального училища, неожиданно встречаю войскового старшину Галаева*. Как осетин, он скромно и отлично одет, чисто по-горски. Поверх черкески — бикирка на дорогом меху, двубортная, позволяющая иметь верх ее не застегнутым. Я перед ним беру под козырек, а он, блестя глазами через пенсне, — крепко жмет мою руку и просит не стесняться перед его штаб-офицерским чином и быть дружеским, как мы были в лагерях на реке Челбасы в мае 1914 г. Он был тогда сотником 2-го Черноморского льготного полка, а я хорунжим. Высокий, стройный, скромный. Офицеры Черноморского полка тогда подтрунивали над ним, “перекрестив” его в черноморского казака, прозвав “Пэтро Галайко”. В противовес своим офицерам — он не пил. И в офицерском лагерном тэйбль-д-оте — он только один раз выступил в лезгинке со мною, да и то по настоянию своих сверстников. Скромный в жизни, в лезгинке он проявил исключительный жар и понимание этого кавказского танца. В азарте его исполнения — он выхватил из кобуры револьвер и все семь зарядов выпустил себе под ноги. Захваченный его азартом — я так же выхватил свой “наган” и все семь пуль выпустил в потолок. Наутро скандал. Меня вызвал мой командир 2-го Кавказского льготного полка полковник Равва и по-отечески предложил — или двое суток ареста, или же на свой счет починить крышу офицерского собрания, пробитую в семи местах пулями... Я предпочел заплатить за починку, но не идти под арест. Вот откуда и появилась дружба с Галаевым, тогда сотником, почему и встреча теперь с ним была особенно приятна.

Это тот войсковой старшина Галаев, который первым организовал в Екатеринодаре партизанский отряд против красных и погиб в первом же бою под станцией Эйнем, на подступах к Екатеринодару, в самом начале 1918 г. и признан героем Кубани.

В тот же день, вечером, и на той же Красной улице, и так же неожиданно — встречаю сверстников по Оренбургскому казачьему училищу — Соколова*, своего взводного портупей-юнкера, Мальцева* и Ряднину*. Они офицеры 2-го Екатеринодарского полка. Их 4-ю Кубанскую казачью дивизию с Западного фронта перебрасывают на Турецкий фронт. Чтобы дать отдых казакам, ее задержали в Войске. Своих друзей я не видел с 1913 г. Соколов и Ряднина в чине подъесаула, а Мальцев есаул и на шашке у него Георгиевский темляк. Они хотят веселиться и, кстати, сегодня благотворительный бал в третьей женской гимназии. Мы там. И как всегда на ученических балах — сплошное веселье, молодое и беззаботное. Сотни красивых гимназисток старших классов, очень милых и задорных. Для них не хватает кавалеров в танцах. Они окружают Вас, накалывают бумажные жетоны, собирая деньги для раненых, и сами приглашают на бальные танцы. За время войны я впервые на таком многолюдном и веселом бале — и мне приятно, словно это заслуженная награда после всех лишений, перенесенных на диком Турецком фронте. После бала холостяцкий ужин в ресторане-шантане “Буфф” и завтра через станицу Кавказскую — в Петроград.

На утро следующего дня, выйдя из подъезда гостиницы, что рядом, через улицу, со зданием Войскового штаба, где я остановился, — увидел нашего наказного атамана, генерала от инфантерии Бабыча*, хотя погоны он имел серебряные, т. е. кавалерийские. Он вышел из Войскового штаба и подошел к углу улицы. Атаман одет был в обыкновенную “строевую” серую черкеску при черном бешмете и черной, старинной, крупной папахе. Совершенно седые усы и борода. Борода аккуратно подстрижена и раздвоена. В правой руке он имел обыкновенный “стариковский” костыль, на который он опирался не по своей старости (ему тогда было 72 г.), а как бы для солидности.

Дойдя до угла, атаман остановился. Радостный от такой неожиданной встречи (его я вижу только второй раз в своей жизни), я приготовился отдать положенную и почтительную воинскую честь своему Кубанскому войсковому атаману. В это время тихо, рысцою, с противоположной стороны, на самой обыкновенной лошаденке в санках приближался извозчик. Атаман пальцем левой руки сделал ему легкий жест. Извозчик остановился, и атаман Бабыч не торопясь сел в санки и потом... дал ему знак повернуть налево и следовать по тихой и малолюдной Бурсаковской улице, параллельной Красной. На ней, против сквера и памятника Запорожцам с императрицей Екатериной Второй находился его Атаманский дворец Кубанского Войска.

Есаул Конвоя Савицкий

До Москвы — никаких приятных ощущений. Вагоны переполнены. За стеклами вагона сплошной снег, холод, “серая” Русь... и отличные удобства почувствовал только от Москвы — по Николаевской железной дороге. Сразу бросилось в глаза, что это “столичная дорога”. Но здесь был уже настоящий север — злой и холодный. Теплых вещей у меня — никаких. Единственная шерстяная дачковая черная черкеска да белый дачковый шерстяной башлык. Слово “черкес” очень часто стало слышаться мне вслед. Да... здесь кавказский казак есть лицо мало ведомое. “Черкес”? Ну и пусть я буду черкес. Не объясняться же мне с каждым!

Пыхтя и выпуская клубы пара, поезд вошел в громадный Николаевский вокзал. Выйдя из вагона, я почувствовал свое полное одиночество и какую-то беспомощность в большой толпе людей. Где же мне остановиться? В Петрограде ни одной души знакомых. Хотя я в нем второй раз в своей жизни. Первый раз был юнкером, прибыв из Оренбурга на Рождественские Святки 1911-1912 гг. Но тогда я официально остановился в сотне юнкеров Николаевского кавалерийского училища, а теперь...

Беру извозчика и говорю ему везти меня в ближайшую гостиницу на Невском проспекте. Все гостиницы переполнены. Едва нашел комнату на 9-м этаже. Но когда я вошел в нее, то испугался: это была маленькая клетушка, узкая кровать, столик и один стул. Но, чтобы пройти к столику, — был аршинный проход между кроватью и стеною. Цена же его — 9 рублей. Спрашиваю “лучший номер” — служащий вежливо отвечает: “Радуйтесь, господин офицер, что и такой Вы достали. В столице все переполнено”.

Деваться некуда. И расположился я в нем с ручным чемоданом, в котором находились все принадлежности моей парадной формы одежды: красный длинный бешмет, расшитый серебряным галуном; черная каракулевая папаха с красным верхом и галунами; эполеты, все боевые ордена; тесьмы, чевяки и ноговицы ручной работы — подарок черкешенок Хакуриновского аула в 1914 г., так изящно и скромно украшенные тонкими полосками шитья золотом; белье, фотографии и другие мелочи. Приехал ведь служить при самом Русском Императоре, поэтому взято все самое лучшее из формы одежды...

Выпив кофе, еду на санках по адресу на Шпалерной улице. Большой многоэтажный дом. По лестнице с красными толстыми коврами поднимаюсь на указанный этаж. Везде блеск и красота. Проходя этажи, читаю фамилии офицеров Конвоя Его Величества, квартирующих в этом большом доме. Чины и фамилии выгравированы на медных табличках дверей. Хорошо запомнилась фамилия хорунжего Федюшкина, явно офицера Терского Войска. И сравнил я нашу офицерскую жизнь на войне в Турции, в каменных норах курдов, полных блох...

Достиг двери с табличкой “Есаул Савицкий”. Позвонил. Дверь открыла высокая стройная блондинка. Я назвал себя, сказав причину, по какому случаю я прибыл из-под Карса и почему хочу видеть есаула Савицкого. Блондинка, не закрывая двери, ответила: “Я сейчас скажу мужу”.

Супруга Савицкого не подала мне руки и не выразила никакого удовольствия встретить на столь далеком севере своего земляка, кубанского офицера. Это мне не понравилось. Скоро вышел ко мне высокий, крупный, с черной бородой мужчина, с лицом, будто после остатков болезни “оспы”, с прической “ежиком”. Широкий китель, темно-синие бриджи с двойным галунным конвойным лампасом облегали его большую фигуру.

— Я есаул Савицкий... чем могу служить? — были его первые слова.

Доложив о себе, о его телеграмме к брату для моего вызова в Петроград, я услышал от него следующие слова:

Его Величество вчера выехал в Ставку. Командир Конвоя также. В столице неспокойно. Начались революционные вспышки. Государственная Дума закрыта. И... уже поздно. Вам придется вернуться в полк.

Я был огорошен. И почувствовал, что аудиенция окончена. Докладываю о письме генерала Мистулова на имя помощника командира Конвоя полковника Киреева. Савицкий вернулся к себе и позвонил по телефону Кирееву по сути моего прибытия, оставив меня в коридоре. Вернувшись, он передал ответ полковника Киреева: “уже поздно...”

Передав письмо для Киреева, поклонился и вышел, т. е. начал спускаться вниз по нарядной лестнице с красными толстыми коврами, окаймленными начищенными медными пластинками-нажимами, мимо дверей на каждом этаже, где квартировали офицеры Конвоя Его Величества Кубанского и Терского казачьих войск.

Что меня удивило, так это то, что есаул Савицкий, природный кубанский казак, лет сорока от роду, сын генерала он не только что не поинтересовался Турецким фронтом, откуда я прибыл, настроением войск, но он не поздоровался со мною за руку и не пригласил зайти в квартиру, хотя бы в его кабинет. Все объяснение было стоя, в коридоре. Словно я явился ему из соседней комнаты “на пять минут”, а не из-под Карса, откуда шесть дней пути скорым поездом по железной дороге.

Офицеры армии всегда были недовольны офицерами гвардии за их привилегированное положение, за быстрое продвижение в чинах и как бы за снисходительный взгляд, свысока, на армейских офицеров. Это было недопустимо. Все кадровые офицеры получали одно и то же военное образование, все оканчивали одни и те же военные училища, все они служили одному Императору и Отечеству. Почему же такая несправедливость в продвижении в чинах и по службе? Этот вопрос поднимался в военной печати и готов был к разрешению, но революция задержала его осуществление.

В гвардии не было чина подполковника и из капитанов, ротмистров и есаулов — давался сразу же чин полковника. Между прочим, есаул Савицкий предупредил меня, что при зачислении в Конвой, по положению в гвардии, “Вы, подъесаул, будете числиться младше всех хорунжих, уже состоящих в Конвое Его Величества”.

Петроград, февраль 1917-го. “Солдатик”

Выйдя от Савицкого, я почувствовал себя так одиноко в столице, словно попал в пустыню. Ведь здесь нет у меня ни одного знакомого человека! Не возвращаться же мне немедленно в полк в Закавказье?

Иду по Шпалерной улице, в сторону Литейного проспекта. На тротуаре, у небольшого магазинчика кавказского серебряного оружия, стоит очень высокий, крупный телом горец, в длинной шубе-черкеске, при дорогом кинжале в позолоте. Он остро рассматривает меня, что я невольно остановился и спросил — кто он? И узнал, что он бывший старый урядник или вахмистр Конвоя Императора Александра Второго. Это его магазин кавказского серебряного оружия “для казаков-конвойцев”. Его фамилия Бичерахов.

Он осетин-казак Терского Войска. У него есть сын-офицер, Лазарь Бичерахов*, сейчас начальник Партизанского отряда в Персии, в корпусе генерала Баратова*. Мне так приятно было слушать этого богатыря казака-осетина, совершенно бодрого старика и так стильно и богато одетого по-кавказски в столице Российского государства.

Против нас, у ворот между высокими домами, стоял дневальный казак-конвоец в синей черкеске, расшитой галунами, и в красном бешмете. Здесь стояла 5-я сотня Конвоя, сформированная во время войны из георгиевских кавалеров разных полков, коей командовал есаул Савицкий.

Распрощавшись с отцом Лазаря Бичерахова, направляюсь к Литейному проспекту и... встречаю голову большой толпы манифестантов-рабочих, идущих с Выборгской стороны. Это было 24 февраля. По тротуарам Литейного — гуляющая нарядная питерская публика. Много офицеров. Среди манифестантов много женщин. Детей не видно. Мужчины — все рабочие. Идут они нестройно, тихо, толпою. Слышится порою начало революционных песен, которые тут же и прекращаются. Иногда кто-то выбрасывает вверх из толпы небольшие красные флажки.

Рядом со мною плетется сгорбленная крестьянка-старушка. Я ласково обращаюсь к ней со словами:

Бабушка! Что это?

Как што это? Не видишь, што-ли? Голодный народ вышел... ты-то вон как разодетый... ишь какой барин! — злобно произнесла она, перекривившись брезгливо лицом и своим тщедушным телом, и сошла с тротуара.

Я удивился этому ответу, но еще более удивился такой нескрываемой злости и ненависти этой старухи к офицерскому мундиру, и мое настроение сразу же понизилось. Я никогда не слышал от своих женщин-казачек не только чего подобного, но наоборот — я слышал и видел от них бесконечную любовь к офицеру, как к существу высшему и глубоко почитаемому.

— Казаки! Казаки! — вдруг пронеслось в толпе несколько голосов, и она, толпа, сразу же остановилась и как бы присела, прячась от ударов. Из-за угла показался взвод донских казаков. Одеты они были “налегке”, в темно-синие свои длинные суконные чекмени, в маленьких барашковых черных шапчонках, суживающихся кверху, при шашках и винтовках, но без пик. Все казаки молоды, не старше 25 лет от роду, на отличных лошадях. Впереди подхорунжий с подстриженной бородкой, видимо, сверхсрочной службы, с двумя или тремя георгиевскими крестами на груди. Они шли шагом и в колонне “по три”. Услышав крики “Казаки! Казаки!”, командир этого взвода донских казаков, идя впереди своих подчиненных с подбоченившеюся правою рукою, — поднял ее вверх и громко произнес:

— Ничиво! Не бойтесь! — я очень ясно слышал эти слова.

Толпа же немедленно закричала:

— Ур-ра-а... казаки! — и двинулась дальше вперед, расступившись и дав им дорогу.

Интересовал меня Конюшенный музей, куда я и направился. Я долго оставался в нем и осмотрел все, что было возможно по времени. Много коронационных царских колесниц всех эпох, покрытых позолотой вплоть до колес. Вот сани с железными полозьями, сделанные лично царем Петром Первым. Особенное внимание обратил на три казачьих седла, “подарок своему Августейшему Атаману всех Казачьих Войск, Наследнику-Цесаревичу и Великому Князю Алексею Николаевичу от Донского, Кубанского и Терского казачьих Войск”, изготовленных в Войсковых военно-ремесленных школах.

Седла с полным прибором. И напрасно я искал по войсковой гордости преимущественной красоты в подарке от своего Кубанского Войска. Все три седла были, конечно, первоклассной работы казачьих мастеров, но седло от Терского Войска выделялось каким-то своим исключительным изяществом и тонкостью чисто горской, кавказской работы. Тут же, у седел, на специальных топчанах лежали и “приборы” к ним, т. е. уздечки, пахвы, нагрудники.

От Донского Войска — все черного ремня с массивным серебряным набором. Все богатое, но мало изящное. От Кубанского Войска три прибора черного, белого и кирпично-красного (войскового цвета) ремня. От Терского Войска также три прибора — черного, белого и голубого цвета уздечки, пахвы и нагрудники к седлу. У кубанского и терского седел луки ленчика (арчака) отделаны белым, а у терского — оленьим рогом.

Я долго стоял над седлом от Терского Войска и с восхищением любовался им — такой изящной ручной работой казаков. Это было поистине “черкасское седло”, как поется в некоторых казачьих песнях.

Без всяких приключений мы спокойно доехали до Ростова-на-Дону. Но революция — незаметно для нас — шла вслед за нами. О ней уже знала “чернь”, только ничего не знали и не видели мы, офицеры. В Ростов прибыли часов в восемь вечера. В нашем купе 2-го класса за дверьми, на продольной верхней полке для багажа, почему-то лежал солдат в шинели. Когда он вошел и занял это неположенное для солдат место, мы не видели. Оно было за нашими дверьми.

С корнетом мы решили пройтись на вокзал и выпить кофе. “Солдатик... посмотри мои вещи”, — сказал я ему ласково, как своему младшему брату-воину, и указал рукою на мой чемодан и на пальто. “Слушаюсь, Ваше благородие”, — как-то подобострастно ответил он. При этом его глаза, как мне показалось, блеснули какой-то радостью, хотя до этого он притворялся спящим.

Через десять минут мы возвратились, но в купе нет ни “солдатика”, ни моего чемодана. На скамье оставалось только небрежно брошенное мое офицерское пальто мирного времени, сшитое в Оренбурге перед производством в офицеры и которое я впервые одел в Петроград. Беспокойно оглядывая купе, я убедился, что чемодан похищен именно этим солдатиком. Словно рвотной нечистью обдал все мое существо такой поступок солдата-воина. Искать его и вещи было бесполезно в толчее ростовского вокзала! Да его там уже и не могло быть... Я был так огорчен в лучших своих офицерских чувствах к солдату-воину. Стоимость пропавших вещей не жаль, но жаль, как дорогую память, полную парадную форму кубанского офицера, все боевые ордена до Святой Анны 2-й степени включительно, редкие фотографии: юнкерские, офицерские в Турции, в городе Ване. Все взял с собой самое ценное и дорогое для моей души. Но главное — многие из этих вещей никому не нужны как ценность, разве только золотые ордена, не теряющие своей стоимости. Хорошо, что Святой Владимир был со мной, на черкеске.

Огорчаться стоило: украл солдат, предусмотренно залезший в офицерский вагон 2-го класса, в котором он быть не имел права, и на которого я, по всегдашней своей доброте к нижнему чину, вместо того чтобы “вышибить” его отсюда — по-братски понадеялся на совершенно неведомого солдата.

С таким настроением я вернулся в свою станицу. Здесь было все спокойно, и о “бунтах в Петрограде” никто ничего не знал и не слышал. Казачья станица жила своею патриархальною жизнью, богатая и довольная существующим порядком. Через два дня я выехал в полк. Революция гналась за мною по пятам и “настигла” в Карсе.

По пути в полк. Станция Акстафа

С каким-то грустным чувством выехал я из своей Кавказской станицы в Каре, зная, что после отъезда полковника Мистулова в полку будут большие перемены психологического свойства. На железной дороге был полный порядок, и наш скорый поезд шел точно по расписанию.

За Елисаветполем, на станции Акстафа, снова неожиданно 2-й Екатеринодарский полк представился мне офицерами-сверстниками по Оренбургскому казачьему училищу, подъесаулами Соколовым, Васюковым* и Рядниной. От них узнаю, что их 4-я Кубанская казачья дивизия перебрасывается в Персию, в состав Кавказского кавалерийского корпуса генерала Баратова. Они просят меня задержаться на сутки с ними, так как полки дивизии выгружаются из поездов здесь и потом последуют походным порядком через Эривань, на Джульфу. Джульфа — пограничный пункт между Россией и Персией на реке Араксе. Я согласился задержаться здесь до следующего утреннего поезда, идущего на Тифлис.

Вечером идем в гарнизонное офицерское собрание. За одним из столов старшие офицеры-екатеринодарцы “режутся” в карты, в азартную игру “железку”, по-французски — шмэн дэ фэр, что значит — железная дорога. Среди них вижу войсковых старшин Давыдова* и Журавель*, которых хорошо знал по 1-му Екатеринодарскому Кошевого Атамана Чепеги полку в 1910 г. Тогда Давыдов был подъесаулом и образцовым начальником полковой учебной команды, а Журавель был только хорунжим и прославленным скакуном на офицерских скачках. На груди у него офицерский Георгий 4-й степени.

После семи лет разлуки мне эта встреча была особенно приятна. В этот вечер мы впервые узнали, что в Петрограде произошла революция, Император отрекся от престола, и государственная власть перешла в руки какого-то Временного правительства. Для меня лично это было такой сильной неожиданностью, что, совершенно не думая, вырвалась фраза, и довольно громко: “Казакам после этого будет плохо...”

И каково же было мое удивление, когда войсковой старшина Давыдов, крупный, бородатый, с резкими пронизывающими Вас серыми строгими глазами, мой былой кумир по полку в 1910 г., — строго посмотрел на меня и произнес: “Как раз будет наоборот... от этого всем станет жить гораздо легче”.

Никто из присутствовавших офицеров на это ничего не ответил, но меня этот ответ штаб-офицера удивил и огорчил. Мне стало очень грустно, офицеры же продолжали играть в карты, словно ничего и не случилось в нашем Отечестве. Перед офицерами были кучи бумажных денег. Играли все азартно, особенно смело Давыдов и Журавель.

У нас в полку играли только в преферанс. Мы, молодежь, научились этой игре лишь в Турции, жалованье было большое, играли мы все не особенно хорошо, а от этого и азартно. Но проиграть 10, 15, 20 рублей “в одну пульку” — считалось “азартным проигрышем”. И никаких других карточных игр в полку не существовало. Здесь же офицеры “швырялись” сотнями рублей. Невольно подумал я, что офицеры-екатеринодарцы богатые люди и не живут на одно жалованье.

Все это вместе взятое — мне не понравилось, но, связанный долгою дружбою с подъесаулом Рядниной, я не устоял против его просьбы и, прокрутившись в собрании ровно до утра, почувствовал никчемность своего посещения.

Наконец настало утро. Мы вышли в коридор. У вешалки, вместо моих новых мелких галош для азиатских чевяк на мягких подошевках, подшитых “фаданом”, стояли пара галош полуглубоких, старых, изношенных и очень грязных. На дворе грязь, в мягких чевяках не пройти. Ко всему виденному и слышанному в собрании — и это довольно мелкое явление — еще больше усугубило мое и без того скверное настроение. “Ну, кто мог так умышленно обменять галоши? — думаю я. — Кроме господ офицеров никого ведь в собрании не было!”

Благородный Алеша Ряднина, честный и верный друг, неловко сконфужен.

“Ничего, дорогой... одевай пока эти до первого магазина”, — смеется он, успокаивая меня. И я одел эти старые, чужие, грязные, большие галоши, словно солдатские “кегли” для часовых, как неприятную необходимость, чтобы дойти до вокзала. Тогда я не мог и подумать, чтобы столь незначительный случай в первый же день революции стал как бы символом всего того “грязного и чужого” для Казачества, что принесла ему русская революция 1917г.

Тифлис. Революция в Карcе

В Тифлисском Михайловском пехотном военном училище — наш третий младший брат Георгий*, юнкером старшего курса. Он из вольноопределяющихся 1-го Кавказского полка и участник Эрзинджанской операции в июле 1916 г. Моими заботами он готовился и выдержал вступительный конкурсный экзамен в это прекрасное военное училище, почему посетить его мне надо.

Жоржа не узнать: ко мне в приемную вышел высокий статный богатырский блондин с правильными чертами лица, с красивыми смеющимися глазами и с полным пониманием и сознанием воинского юнкерского щегольства. Мы оба были очень рады встрече. Обнялись. Сели. Передал новости семьи. В доме, в нашем многолюдном и дружном семействе было все благополучно.

Сидя с ним в юнкерской приемной, я думал: кто же теперь будет производить их в офицеры? Императора ведь нет! Кто же другой имеет ту высшую государственную власть, которая так резко перерождает человека — из обыкновенных смертных в роль благородной офицерской касты? Так мы были воспитаны и только так понимали свое высокое офицерское положение в своем Отечестве.

Его выпуск произведен был в офицеры приказом военного министра. Через три года с месяцами наш младший брат Жорж, в чине есаула Корниловского конного полка Кубанского Войска, жуткою смертью погибнет в Таврии в июле 1920 г., на пятом своем ранении в гражданской войне, на 24-м году от рождения... Зачем же было родиться, жить и учиться?!

В Тифлисе я задержался два дня. Остановился в гостинице “Ной”, на Михайловском проспекте, недалеко от военного училища. На этом проспекте мне пришлось увидеть странную картинку: Михайловское военное училище, всем своим строевым составом, шло куда-то на парад. Роты шли отлично, с винтовками “на плечо” и с примкнутыми штыками. Шли весело, ровно, четко, как гвардия. В строю ничего не было революционного. Все было ЦАРСКОЕ. И вдруг я слышу от них революционную и боевую песню, но так мощно, стройно и красиво исполняемую “в ногу” и абсолютно всем своим составом — “Смело товарищи в ногу...”

Если вначале я, любуясь четким строем юнкеров, как-то не обратил внимания — что они поют? — то следующие слова песни оскорбляли уже их юнкерский мундир:

Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой,

Братский союз и свобода — вот наш девиз боевой!

Пели сильно, дружно, даже красиво и как бы вызывающе — но было обидно смотреть на молодецкий строй юнкеров и от них, от юнкеров, будущих офицеров — слышать этот социал-революционный боевой марш. К тому же я удивился — когда же они его разучили? И кто их научил? Не курсовые же их офицеры? Я ничего не понимал... Все это наводило только одну грусть и тоску. Но это, как оказалось, были только “цветики революции”...

Распрощавшись с братом, который был произведен в офицеры перед самой Святой Пасхой, я выехал в Каре. В Александрополе, что между Тифлисом и Карсом, на вокзале я видел все того же знакомого мне жандармского ротмистра в красной своей форменной фуражке, высокого стройного блондина с немецкой фамилией, который, как всегда, встречал всякий пассажирский поезд. Мы поздоровались. В лице его я заметил тревогу. Думаю, что он уже обо всем знал, ждал своей судьбы — жандармского офицера царской власти, но волна революционного разрушения и насилия еще не докатилась до Александрополя.

Через четыре часа наш поезд подошел к Карсу. Из окна вагона вижу большую толпу солдат, как саранча, с винтовками и с примкнутыми штыками — они что-то кричат и бегут к вокзалу. Наш поезд остановился. У дверей вагона 2-го класса сталкиваюсь с озверелой толпой солдат. Какой-то унтер-офицер с винтовкой уже вскочил на порожки вагона и, увидев меня, крикнул: “Вот он!”

Я невольно сделал шаг назад. “Нет, ни он! — вдруг произносит и добавляет: — Где он?” — обращаясь неизвестно к кому. Вначале я понял, что произошел местный солдатский бунт, и они ищут виновника их притеснений, что ко мне, к казачьему офицеру, совершенно не относится. Меня они пропустили на перрон, а сами ворвались в вагон, ища кого-то.

Железнодорожный вокзал в Карсе находился за городом. Перед вокзалом большая площадь. Она полна солдатами, все с винтовками. Вижу, через площадь, рысцою, идет наш обозный казак Новосельцев, станицы Новопокровской. Обоз 2-го разряда и ветеринарный околоток от нашего полка находились в Карсе. Зову его к себе и тревожно спрашиваю:

Что случилось? Где наш полк?

Казак берет руку под козырек и растерянно отвечает:

— Не знаю, Ваше благородие... солдаты говорят — пришла революция... пришли и к нам и заставили верхи (верхом на лошадях) выехать на улицы, а зачем — не знаю. Полк в Сарыкамыше, а во Владикарсе остались обозы и да мы. А дальше я ничего не знаю, Ваше благородие, — закончил обозный казак.

К ночи я прибыл в селение Владикарс. Там было совершенно тихо и спокойно, и никто ничего не знал, что творилось в Карcе. На утро прибыл в наше село 1-й Таманский полк и Кубанская конная батарея, 4-я или 6-я, нашей же дивизии. Было тихо, но в воздухе чувствовалась тревога; и как всегда — денщики, а от них и строевые казаки узнают события раньше, чем мы, офицеры.

Утром, едучи верхом по селу, вижу, что батарейцы не встали с завалинок и не отдали мне положенной чести. Этого в нашем полку никогда не случалось. Наши казаки при всех встречах с офицерами охотно и отчетливо отдавали воинскую честь, как бы гордясь этим.

Черноморцы всегда были тяжелы на подъем, но это нас, кавказцев, не касалось и в данном случае их жест словно осквернял улицы “нашего села отдыха”, где полк стоял вот уже шесть месяцев. И батарейцы, как и таманцы, — были здесь только гостями. Я окрикнул казаков. Они встали и отдали честь. А вечером мы узнали, что в Карсе образовался военно-революционный комитет, комендант крепости с немецкой фамилией арестован “как изменник”, и от казаков просят прислать немедленно делегатов “за инструкциями”. Только теперь я понял, что батарейцы уже знали “о революции в Карсе” и о своих, еще не ясных правах “нижних чинов” после революции.

 

ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

Революция в нашем селе Владикарс

Командир 1-го Таманского полка войсковой старшина Белый* немедленно же собрал всех офицеров гарнизона Владикарса, пояснил обстановку и решил выяснить — что от казаков требуется?

От их полка были командированы командир 1-й сотни подъесаул Демяник* и два урядника. Все были назначены самим командиром полка. Полк он возглавлял временно, как старший помощник. С повышением по службе полковника Кравченко законного командира в полк императорскою властью еще не было назначено.

Офицеры Таманского полка, батарейцы и я — сидели в нашем офицерском собрании и тревожно ждали возвращения из Карса своих делегатов. Все офицеры 1-го Таманского полка, однобригадники еще с мирного времени, были отлично мне знакомы. Со многими был в близкой дружбе, даже на “ты”, в данном случае и с делегатом, подъесаулом Демяником, как все его звали в полку — Вася. Вот почему эти тревожные часы мы переживали одинаково.

Демяник с урядниками вернулся часа через два-три. Стояла уже полночь. Никто не спал. Белый нетерпеливо встретил Демяника. Мы все напряженно слушаем Васю. Он, как всегда, был спокойный. Оказывается, он был на заседании военно-революционного комитета гарнизона крепости Каре. Там нашим делегатам сказали, что “в Петрограде произошла революция. Император отрекся от престола. Вся власть в государстве перешла к народу. Все царские министры арестованы. Образовалось новое революционное Временное правительство. Вышел новый приказ по Армии, озаглавленный — “Декларация прав солдата и офицера”, подписанная военным министром Гучковым”.

Доложив, он передал своему командиру полка “эту декларацию”, которая была получена в Карсе телеграфно из Петрограда. Белый стал читать ее нам внятно, чтобы не пропустить ни единого слова.

По мере того как умный, гордый, энергичный широкоплечий брюнет с аккуратно подстриженной бородкой, войсковой старшина Белый, летами, думаю, под сорок, читал ее нам пункт за пунктом, — лично я чувствовал, как у меня под ногами уходила почва офицерской власти над своими подчиненным нижними чинами. Словно я стоял в реке, на песке, который, под тяжестью человеческого тела и течением воды уходил из-под ног, шел за течением, а человек беспомощно погружался в воду... А в душе, и в моих мозгах, сгущалась не печаль, а какая-то мрачная тьма; и мне, секундами, казалось, что это происходит сон, какой-то кошмарный сон...

Думаю, что это ощущали очень многие офицеры-таманцы и батарейцы, потому что при чтении “декларации” стояла гробовая тишина; и даже остроумные таманцы, порою несдержанные на реплики, даже и при своем командире полка — в данные минуты все грустно молчали, словно набрали воды в рот. Белый окончил читать. Офицер он был пылкий, гордый, но в данном случае он спокойно спросил подъесаула Демяника:

А Вы, подъесаул, не спросили их (т. е, военно-революционный комитет Карса), что те господа офицеры, кто с новыми правилами не согласен, могут ли подать в отставку?

Не спросил, господин войсковой старшина, — ответил Демяник.

Очень жаль... Лично я этого не разделяю и на военной службе не останусь, — довольно строго и наставительно ответил он Демянику и даже выцукал его за это. Мы все молчали. Вообще же никто из нас, строевых офицеров, ничего не понимал в политике и совершенно не разбирался в совершаемых событиях.

Белый, по словам таманцев, был воспитателем какого-то кадетского корпуса, почему и был строг и пунктуален. Он скоро ушел из полка.

Позвольте доложить еще, господин войсковой старшина, — отвечает Демяник и докладывает, что военно-революционный комитет в Карсе секретно передал урядникам, что офицеров, протестующих против революции, надо немедленно же арестовать и препроводить в Каре.

Это заявление доконало нас окончательно. Мы сразу же почувствовали полную свою начальническую беспомощность в воинской дисциплине и почувствовали страх. Страх не перед казаками, а перед Карсом, с его многочисленным солдатским гарнизоном, перед коим мы, дивизия казаков, теперь вся разбросанная полками по далеким селам, не представляла собой никакой силы. Мы почувствовали сразу же диктатуру карской солдатской массы, толпы и совершенно не хотели быть арестованными и препровожденными туда, где, полагали, что с нами не будут церемониться...

Некоторые старшие офицеры-таманцы выражали свое негодование, но выражали в тонах семейных, и мы не знали, — что еще ждать, и чего ждать? — как меня, через ординарца-казака нашего офицерского собрания, вызывал на улицу второй штаб-трубач полкового хора, корнетист, вахмистр Красников. На улице, в темноте ночи, вернее далеко за полночь, Красников, взяв руку под козырек, тяжело дыша, тревожно докладывает:

— Ваше благородие... я прибежал предупредить Вас, что некоторые казаки трубаческой команды хотят Вас арестовать и отправить в Карc... не все, конечно, а нашлись сволочи... надо как-то до этого не допустить...

Холодная струйка чего-то быстро пробежала у меня по позвонку от шеи и растворилась в копчике. Эта струйка чего-то была мне еще неведома. Потом, во время восстания 1918 г. и в боях гражданской войны, когда порою смерть стояла так близко, эта струйка появлялась вновь в такой же степени и в таком же движении, быстром, две-три секунды по времени. Эта струйка была — чувство страха за свою жизнь. Но когда эта струйка растворялась в моем копчике, у седалищного нерва — было уже не страшно.

Ее, вот эту струйку страха за свою жизнь, открыла мне русская революция. До нее, в Императорской армии, во всех боях — ее я не ощущал. Когда струйка страха растворилась — во мне заговорило чувство возмущения.

— Почему? За что меня хотят арестовать? — коротко спрашиваю.

— Да все, Ваше благородие, за заигранные деньги... они их хотят получить на руки... всегда об этом говорили, почему, дескать, они хранятся в банке, а не розданы на руки?

Услышав это — у меня сразу же отлегло от сердца, так как этот вопрос легко исправим. Для этого надо поехать в банк, взять заигранные трубачами деньги и раздать им.

—Кто же там мудрит? — спрашиваю Красникова.

—Да все тот же старший Стрельцов и Чиженко, — отвечает он.

Я сейчас сам приду к трубачам... пусть соберутся вглавной хате, — говорю Красникову, отпускаю его и возвращаюсь в столовую, чтобы спросить разрешения Белого — “отлучиться по делам службы”...

Полковой хор трубачей

В мирное время 1913-1914 гг. — я был помощником начальника полковой учебной команды. Рядом с казармой учебной команды, по одной линии, разделяемой проходом в 10 шагов, — находилась казарма полкового хора трубачей. Ежедневные “бесперебойные” занятия в учебной команде тут же, на полковом дворе-плацу перед этими казармами, на дневную и вечернюю уборку лошадей обязательно с песнями, которые научил петь “в три голоса”, и любую песню “в ногу” — вызывали восхищение трубачей, понимающих в музыке, в нотах. Танец лезгинка из учебной команды перенесся и в трубаческую.

Все это нравилось казакам трубаческой команды, и они подражали во многом “учебнянам”. Сверхсрочный вахмистр трубаческой команды и первый корнетист Лашко из 1-го Таманского полка, старый и умный казак, живший с семьею на вольной квартире, большой музыкант и певец, он хорошо, умно и авторитетно держал своих подчиненных трубачей.

В Мерве всегда жарко. Город маленький и бедный. Никаких развлечений. Даже не было кинематографа. Единственное развлечение — это поздно вечером пройти в городской сад, где под открытым небом многие играют в лото за длинными столами: офицеры гарнизона и их жены и богатые туркмены в своих полосатых халатах, охваченных широким кушаком, за который воткнут кривой нож в ножнах, оправленный в массивное серебро ручной работы.

Воинственные туркмены — теперь мирные жители под скипетром Белого Царя. И кривой свой традиционный нож в ножнах серебряной оправы они носят только для щегольства, как носят кинжалы наши горцы Кавказа. Высокая, косматая папаха белого курпея, которую туркмен никогда не снимает с головы, даже играя в лото, также является его щегольством.

Мы, молодежь хорунжие, не любили играть в лото, но иногда приезжали на извозчиках в этот сад просто провести время. В этом саду, на эстраде, играл по вечерам наш хор трубачей. Заигранные деньги, по военному закону, шли в полк, но не выдавались на руки трубачам.

В один из вечеров, когда мы, хорунжие, гурьбой вошли в сад, вахмистр Лашко, он же и капельмейстер хора, что-то сказал своим трубачам, и они бравурно сыграли лезгинку. Явно, что это они сделали для меня, первосвященника танца лезгинки в полку. Три рубля “бумажкой” были наградой казакам.

С тех пор при моем появлении, где бы то ни было, — хор сам всегда играл лезгинку, как приветствие. Пришлось всегда отвечать деньгами, коих и не было жаль. Так завязалась у них дружба и уважение ко мне.

В Турции, 2 ноября 1915 г., я был назначен полковым адъютантом. Этим я стал начальником хора трубачей на правах командира сотни. Строевым вахмистром и капельмейстером стал вахмистр Лашко. Во всех офицерских пирушках вызывался хор трубачей и офицеры полка, в особенности молодежь, всегда щедро давали им деньги “за труды”, не говоря уже о выпивке для них.

В Персии, в городе Маку, перед самой войной против Турции, при первой встрече с 1-м Таманским полком — я обнаружил, что их хор трубачей гораздо музыкальнее нашего и сильнее по своему составу. В мирное время их хор трубачей был отлично обмундирован. Полком тогда командовал полковник-артиллерист Филимонов, родной брат будущего Кубанского войскового атамана генерала Филимонова*. Вообще же у таманцев всё было устроено в полку лучше и богаче, чем у нас, кавказцев, их однобригадников.

Став полковым адъютантом, я решил построить нарядные черкески и папахи для трубаческой команды. Пока полком командовал Мигузов* — говорить с ним, чтобы все это сделать на полковой счет, — не могло быть и речи.

С вахмистром Лашко условился, что половину заигранных денег он будет раздавать трубачам, а вторую половину будем сберегать в банке. Молодежи хорунжим был доведен до сведения этот план и предложено быть щедрыми во время нечастых в Турции веселиях. Придя на отдых под Каре, я быстро устроил своих трубачей играть по субботам и воскресеньям в Карсе, в общественном собрании.

Как сказано выше — в таких случаях заигранные деньги, по положению, идут в суммы полка, но не раздаются трубачам на руки, как их частный заработок. Это было вполне правильно и логично: почему казак-трубач, неся службу военную, но не имея никаких нарядов во внутренней службе полка, а тем более не участвуя в боях, может зарабатывать деньги на полковых музыкальных инструментах, а строевые урядники и казаки в то же самое время нести все бремя военной службы полка, за это ничего не получать, кроме очень скромного жалованья от государства, которое получают и трубачи. В общем, этот вопрос считался безапелляционным, о котором полковой адъютант не должен и разговаривать даже с трубачами.

На наше счастье, на отдыхе полком командовал гуманнейший человек, полковник Мистулов. Доложив ему об устройстве хора полковых трубачей играть в Карсе и доложив, что по войсковому положению, деньги должны идти в суммы полка, — я просил его оставить деньги “в фонд трубачей” для постройки темно-синих черкесок, белых папах, чевяк и ноговиц.

Мистулов всегда выслушивал доклад внимательно и до конца, в это же время обдумывая свое решение. И, когда я закончил, он как бы с удивлением посмотрел на меня и сказал:

— Федор Иванович! И Вы еще меня спрашиваете об этом! Ну, конечно, какой может быть разговор. Поступайте так, как Вы предрешили.

Из заигранных денег в Турции трубачам были уж построены белые папахи, чевяки и ноговицы. В грязную погоду разрешено было носить мелкие галоши. И вот, когда хор появлялся в Карском общественном собрании, то не только что нам, офицерам-кавказцам, но и всей публике было приятно видеть казачий хор трубачей в однообразных черкесках, в белых папахах, а главное — в мягких чевяках и в мелких галошах, а не в грязных грубых солдатских сапогах, идущих по паркету танцевальной залы. Трубачи сами это отлично видели, как ими любовались посетители, и сами подтягивались к еще большему воинскому щегольству.

Разучил с ними некоторые нотные украинские песни. Лучший танцор лезгинки в полку был трубач-баритонист Матвей Позняков, казак станицы Расшеватской. Родные братья Стрельцовы, казаки станицы Тифлисской, артистически танцевали на пару станичный казачок. Трубаческая команда стала завистью казаков сотен. Приглашен был новый капельмейстер с большим знанием музыкального дела.

Мне казалось, что трубаческая команда меня как своего непосредственного начальника — любит и уважает. И вдруг — некоторые из них хотят меня арестовать и отправить в Каре, на суд в военно-революционный комитет. Огорченный и злой, теперь я иду к ним, чтобы “разговаривать, смотря прямо в глаза им...”

— Встать! Смирно! — командует штаб-трубач, вахмистр Лашко, когда я появился у дверей так знакомой мне трубаческой хаты. Я быстро бросил взгляд по всем их лицам, чтобы определить настроение.

— Здорово, братцы! — как всегда, но менее радушно, произнес я, хотя днем “до революции” я видел их несколько раз.

— Здравия желаем, Ваше благородие! — дружно ответило тридцать голосов.

Я прохожу мимо них к “святому углу” и занимаю там место. Я умышленно сажусь как можно дальше от выходных дверей, чтобы мне не было никакого “отхода-бегства”, чем хочу им показать, что я совершенно не боюсь их и хочу ответить на все их прихоти.

— Садитесь, — говорю им и, выждав их это выполнение, тихо, грустно спросил:

— В чем дело? Что Вы хотите?

Все молчат и... сопят. Тянутся нудные, может быть, тридцать секунд, но они кажутся очень длинными и томительными.

— Ну, так шо ж Вы?.. Стрельцов, Чиженко?.. Говорыть! Шо Вы балакалы тут усим! — прерывает очень нудное молчание смелый и авторитетный вахмистр команды, штаб-трубач Лашко на своем черноморском наречии.

И вот Стрельцов-старший выражает желание “всех” получить деньги “на руки”. Говорит спокойно, вежливо, по-воински. Чиженко же хочет еще “доказать”, почему должны быть деньги выданы на руки. Я слушаю молча, но разглядываю остальных трубачей и вижу, что под моими взглядами они опускают глаза вниз. А третий корнетист Меремьянов, казак станицы Тихорецкой — даже закашлял и стал поправлять свое сиденье, словно ему что-то кололо в одно место.

Бедные, бедные казаки, — думал я тогда, в эти свои скорбные минуты. Поистине — не знают, что хотят!

— Окончили? — спросил я Стрельцова и Чиженка.

— Так точно, окончили, Ваше благородие, — ответили они.

При гробовой тишине я тихо, очень грустно, рассказал им “историю” этих заигранных денег, указав, кто им дал эту возможность “заиграть деньги”, куда по закону шли эти деньги в мирное время, подчеркнув, каковы они теперь и каковы были до моего адъютантства. Вся моя военная служба в полку, прошедшая на их же глазах, давала мне полное основание говорить им всю правду, не стесняясь во всем и не боясь личной ответственности. Все это они знали и раньше! Я так хорошо знал весь станичный быт казаков, что заглянул во все их щели, нашел и рассказал им то, что заставило их стыдиться.

— Сколько, по-вашему, заигранных денег в банке? — громко и неожиданно для них спросил я всех, но главное, это относилось к вахмистру Лашко, который вел им учет.

— Около девятисот рублей, — был ответ, что и было так.

— Деньги в банке... завтра же поеду, получу и раздам вам. Согласны?

— Так точно, согласны, Ваше благородие! — весело ответили они.

— А теперь оставайтесь спокойны. Полка нет. Мы не знаем, что там. Время тревожное. И не дурите зря, — закончил свою речь я уже стоя, как и все, они встали на ноги со своих мест.

— До свидания! — говорю им, бывшим таким молодцам раньше, хотя они и оставались такими же, коих было просто мне жаль.

— Постараемся! Рады стараться! Счастливо! — смесь ответов без строя, не знающих, как на все реагировать, огласили большую комнату, и я, уже под дружественные взгляды все так же не испорченных душою своих родных казаков-трубачей — вышел на улицу в ночную тьму... Было часа два ночи.

На душе у меня было очень скверно. Главное — я здесь один, здесь нет полка, здесь нет полковой силы, нет нашего полкового организма, чтобы действовать вместе или разделить горе всем полком. Так неожиданно нагрянула полная неопределенность, которая, с остатками полка во Владикарсе, полностью навалилась на меня, единственного офицера, непредвиденными событиями появившегося здесь.

Деньги в банке взяты и переданы вахмистру Лашко, который и разделил их между трубачами. По странной иронии революции — каждому из них досталось по тридцать серебряников...

Прошло два года. В феврале 1919 г., за Манычем, в селе Приютном Астраханской губернии была сосредоточена бригада казаков 3-й Кубанской дивизии генерала Бабиева* — 1-й Кавказский полк полковника Орфенова* и Корниловский конный, которым командовал автор сего в чине есаула. Было холодно, грязно, снежно и скучно. И вдруг ко мне приходят на квартиру “поздороваться” бывший третий корнетист Меремьянов и Стрельцов-младший — небольшого роста, сухой, юркий казачок, очень вежливый и отличный танцор “казачка”. Они одеты в те же черкески, что и во Владикарсе, в мягких ноговицах, в чевяках и... в мелких галошах, т. е. в тех, что я им справил тогда на заигранные деньги. Принял я их как родных братьев так “далекого” и так приятного прошлого Императорской армии нашего 1-го Кавказского полка. Угостил, чем мог в то скудное время.

— Та и дураки же мы были тогда, господин есаул, — говорит юркий Стрельцов-младший.

— Когда это “тогда” и какие дураки? — переспрашиваю его, совершенно забыв о прошлом.

— Да што деньги заигранные от Вас потребовали во Владикарсе, — отвечает он.

— Ну, это дело прошлого... и его не стоить вспоминать, — совершенно искренне отвечаю ему.

— Ды как жа ни вспоминать! — отвечает непоседа Стрельцов-младший. — Ды, Вы знаете, што мы с Меремьянычем самые почетные казаки у полковника Арфенова. И все через Вас. Вы посмотрите, мы до сих пор ходим в чевяках и калошах, што Вы нам справили, несмотря на такую стужу и грязь. И полковник Арфенов, как увидел нас, дык немедленно взял к себе в личные ординарцы и никуды не отпущаить от себе. И к Вам мы пришли с ихнива позволения, а то бы не пустил к другому. И хучь и не казак, а понимает в казачестве, — закончил юркий Стрельцов-младший про полковника Орфенова.

Скромный и малоразговорчивый Меремьянов сидит и только сочувственно улыбается, вставляя порою свои реплики для подтверждения слов своего друга.

Меня эта исповедь уже не интересовала. Казачью душу я и тогда понимал так, как была вот эта исповедь. Казаки, конечно, и тогда, в первые дни революции, не были дураками в прямом понимании этого слова, но, не имея хорошей грамотности, гражданского самосознания — они поступали только эмоционально, т. е. как толкало их чувство, а не здравый рассудок. Собственно говоря, этому тогда было подвергнуто почти все население необъятной России, и в особенности уставшая от войны и военных неудач 12-миллионная Русская Армия; и упрекать в этом свое родное казачество — я совершенно не намерен.

Заблуждались и мы, офицеры, так как политически были абсолютными “нулями”. В катастрофе надо броситься с засученными рукавами, но не в белых барских перчатках, как поступили многие из нас тогда.

Что же случилось в полку?

В Сарыкамыше революционный солдатский бунт поднялся раньше Карского. Стоявшие там в резерве 1-го Кавказского армейского корпуса стрелковые полки 6-й Кавказской стрелковой дивизии арестовали некоторых своих офицеров и разграбили полковые денежные ящики. Начальник гарнизона понял это не как революционную вспышку, а как обыкновенный солдатский вооруженный бунт. Для усмирения его он просил начальника нашей 5-й Кавказской казачьей дивизии генерала Томашевского* прислать один казачий полк.

Недалеко от Сарыкамыша, в селении Селим, на отдыхе стоял 1-и Таманский, и, казалось, его нужно было бросить на Сарыкамыш, а не наш полк, который стоял в семи верстах южнее Карса. В штабе нашей дивизии считали, что 1-й Кавказский полк был более дисциплинированный, как полк линейных казаков, чем 1-й Таманский, полк черноморских казаков, который, как подлинный из поколения разрушенного Запорожского Войска — имел в своих сердцах какое-то тогда мало кому понятное “казачье свободомыслие”.

Генерал Томашевский, родом не казак, сухой формалист, недавно принявший нашу дивизию, но человек умный, опытный, с польской задорностью в характере, распорядился так: наш полк бросить на Сарыкамыш из-под Карса, а 1 -и Таманский перебросить под Карс из Сарыкамышского района.

Нашему полку приказано было ускоренным аллюром дойти в Сарыкамыш и поступить в полное распоряжение начальника гарнизона для подавления солдатского бунта. Прибыв в Сарыкамыш, полк остановился на одной из площадей, спешился, как нахлынула на него солдатская вооруженная масса.

Товарищи казаки!., произошла революция! Царь свергнут с престола со своими министрами!., власть перешла к самому народу!., присоединяйтесь к нам!., и арестовывайте Ваших офицеров! — кричали они.

По рассказам офицеров и казаков, полк растерялся и не знал, что делать. И арестовывать своих офицеров не стал. Тогда солдаты выкрикнули:

Укажите на негодных офицеров, и мы сами их арестуем!

Нашлись казаки, которые указали на “негодных офицеров”. Недовольство ведь всегда бывает. И были тут же арестованы:

  1. Войсковой старшина Калугин* —- временно командовавший полком.
  2. Войсковой старшина Алферов* — командир 1 -и сотни.
  3. Подъесаул Леурда* — его младший офицер.
  4. Подъесаул Кулабухов* — командир 2-й сотни.
  5. Есаул Авильцев* — командир 5-й сотни, и его младшие офицеры.
  6. Хорунжий Романов* и
  7. Хорунжий Уваров*.

После этой бескровной, но грубой экзекуции Солдатов над офицерами полка полк был отпущен в свое село Владикарс, оставив в тюрьме Сарыкамыша семь своих офицеров. Его и привел во Владикарс старший в чине и помощник командира полка войсковой старшина Пучков*. Обо всем этом во Владикарсе никто ничего не знал. Пронесся лишь слух, что арестован командир полка и некоторые офицеры, но кто именно — не знали. Здесь же оставались жены офицеров, прибывшие с Кубани, чтобы повидать и хоть немного времени пожить с ними, и вдруг... их мужья арестованы солдатами, брошены в тюрьму и полк их не защитил...

Что они, жены, тогда переживали — я, как холостой, тогда этого особенно остро не понимал. Как к единственному офицеру здесь все они бросились ко мне — узнать, выяснить, помочь. Легко сказать — не только что помочь, но и узнать-то не было возможности. Жуткое состояние было супруги Калугина, нашей старшей дамы полка, природной казачки станицы Дмитриевской, рожденной Копаневой.

К вечеру ближайшего за катастрофой дня наш полк подходил к селению Владикарс. С Феодосией Игнатьевной Калугиной и с Лидией Павловной Маневской мы вышли на южную околицу села, чтобы как можно скорее узнать — при полку ли их мужья? Так просили они меня, чтобы я был с ними в эти жуткие часы “подхода полка”.

Словно после жестокого поражения возвращался наш славный полк в село Владикарс — хмурый, злой и... страшный. Полка было не узнать. И он входил в село без песен, как небывалое дотоле явление. Мрачно и безучастно шел впереди полка в седле войсковой старшина Пучков. Мы трое болезненно вперили в него свои взоры, желая как можно скорее узнать, кто же арестован? Иль это неправда?

В колонне “по три” полк растянулся очень длинно по шоссейной дороге, и мы видим только его “голову”. Но Пучков, подъезжая к нам, как-то странно поклонился своим полковым дамам, словно хотел подчеркнуть перед казаками, что “я с этими дамами мало знаком и никакого отношения не имею”. И хотя Пучков был человек флегматичный, и добрый, и хороший в жизни, но такое невнимание к своим полковым дамам в этот момент еще больше расстроило Калугину, и она заплакала. Маневская, женщина с живым характером — она еще острее вперила свой взгляд в длинную колонну полка, чтобы как можно скорее убедиться — стоит ли во главе своей третьей сотни ее любимый Жорж — войсковой старшина Маневский* иль тоже арестован? Он не был арестован.

1-я сотня, головная, наполовину состоявшая из моих станичников-сверстников, сбитая, лихая, храбрая и озорная, — она проходила мимо нас мрачно, молча и, как мне показалось, некоторые казаки бросали на нас свои взгляды не особенно дружественно. Меня это неприятно покоробило. Но когда в хвосте сотни провели в поводу при седлах верховых лошадей Алферова и Леурды, так мне хорошо знакомых, но всадников не было, — я понял, что произошла большая психологическая катастрофа в полку, от которой нельзя ждать добра.

Молча, сурово-напряженно, сотня за сотней так дорогого нам и любимого полка прошли мимо нас, с офицерскими лошадьми в хвосте почти каждой, при офицерских седлах, но без седоков-офицеров, и молча же разошлись по своим квартирам. Я уже не помню, как мы все трое дошли до своих квартир. Жуткий и незабываемый был этот день “первой встречи” с родным полком в первые же дни революции. 115-летнее существование 1-го Кавказского полка в Императорской России закончилось навсегда.

По новому “положению в армии” должны быть избраны сотенные и полковой комитеты. В полковом комитете должны быть два представителя от офицеров. Собрались мы и не избрали, но просили быть войсковому старшине Маневскому и сотнику Бабаеву (сыну)*. Оба офицера спокойные, разумные и уважаемые казаками. По тому же “положению” — делегаты от сотен и команд полка, как и офицеров — в своей среде выбирают председателя и секретаря. Здесь замечен был характерный психологический сдвиг в умах казаков. Несмотря на то, что Маневский был признан не только офицерами, но и казаками выдающимся, честным и отличным офицером, — собрание делегатов председателем избрало все же казака, старшего медицинского фельдшера полкового околотка Куприна, станицы Новопокровской, а войскового старшину Маневского избрали секретарем полкового комитета. Это нас задело.

— Как ты мог согласиться на это? — возмущенно спрашиваю я Маневского, своего былого командира сотни в течение полутора лет войны.

Умный и серьезный Маневский посмотрел на меня и спокойно, но с некоторой духовной напряженностью ответил:

— Видишь, Федя, — произошла революция. Полковой комитет — выборные люди. С этим надо считаться и согласиться. Вот почему я и согласился быть секретарем в нем, раз меня избрали.

Довод Маневского был справедлив. Фельдшер Куприн оказался очень серьезным председателем, с мнением которого считался полк и который работал только на укрепление порядка и дисциплины в полку.

Особенно похвальную роль играл сотник Паша Бабаев. И полковой комитет в своем составе вел себя достойно. И никаких эксцессов в полку со своими офицерами уже не повторилось, даже и после октябрьской революции.

Но как бы то ни было, все мы, офицеры, посчитали, что это произошел “солдатский бунт”, не больше, и замкнулись в своей среде. Некоторые командиры несколько дней не выходили в свои сотни, передавая все распоряжения через вахмистров. Было как-то стыдно теперь встречаться с казаками и называть их на “Вы”, что было противно даже самому казачьему станичному нутру. Казаки сами стеснялись этого, острили над собою, считая такое обращение смешным, лишним и неудобным.

Интересное явление: офицеры должны называть всех казаков на “Вы”, тогда как урядники продолжали называть казаков по-старому на “ты”, а они их, урядников, также по-старому называли на “Вы” и по имени и отчеству.

Мое положение полкового адъютанта оказалось очень тяжелым. Если другие офицеры буквально не выходили из своих хат, то я должен быть безотлучно в полковой канцелярии. В нее посылался такой ворох разных казачьих денежных претензий, что трудно было понять, куда это делся тот молодецкий казак полка, которого мы привыкли видеть за все эти долгие годы службы и войны? Дошли до того, что потребовали деньги за “недоеды” и “фуражные деньги”, мотивируя, что в Турции казаки не получали полный свой паек, а лошадей полк кормил “не полностью”.

Полковая канцелярия “не изрыгала особенных истин”, стояла на точке зрения закона, выполняла все своевременно и безо всяких задержек. Авторитет полковой канцелярии оставался нерушимым. Должен подчеркнуть, что абсолютно все писари строевой и хозяйственной канцелярии восприняли революцию не только что спокойно, но, пожалуй, и с усмешкой. А когда “навалились” несуразные денежные требования казаков, явно противозаконные, о чем писари знали лучше офицеров, они внесли даже юмор в свою работу и, к их чести, работу выполняли так же добросовестно и любовно, как и прежде, хотя ее прибавилось вдвое.

Начались бесконечные митинги, но они были не политические, а хозяйственные, на которые являлось не больше сотни казаков из всего полка, а потом и они надоели.

Казаки давно и сильно волновались за свои вещи, оставленные в цейхгаузах в Мерве, где была мирная стоянка полка. У каждого казака остались там сундуки с парадной формой одежды (черная черкеска, красный бешмет и высокая черная папаха для парада) и другие ненужные на войне вещи. Почти у всех урядников остались там серебряные кинжалы с поясами. Их требования были вполне справедливыми. Так думали и мы, все офицеры. Канцелярия немедленно же заготовила соответствующие документы, и группа казаков во главе с урядником выехала в город Мерв Закаспийской области.

Большинство казаков, в особенности урядники, революцию восприняли отрицательно и не выходили на митинги, чтобы “не потерять свое лицо”. Когда же приехала из Карса какая-то солдатская делегация на грузовом автомобиле с красными флагами, чтобы приветствовать казаков “с революцией”, то мы не позавидовали бедному Куприну, которому надо было “услащать” их революционными словами и стыдиться на их упрек — “почему так мало казаков пришло на митинг”?

Казаки вообще не любили солдат, а “красный флаг” для них был одно оскорбление, связанный только с шахтерами, с солдатами и вообще с “мужиками”, которые вечно “протестовали” против правительства.

Должен подчеркнуть, что ни один казак нашего полка за все месяцы революции не одел на себя “красный бант”, считая это позором для казачьего достоинства.

Мои вестовые казаки

Денщик Иван Ловлин, станицы Казанской — еще из Мерва, перед войной. Он дальний мой родственник по матери, которая также казачка станицы Казанской, из многолюдной семьи Савеловых “деда Петра”.

Конный вестовой Федот Ермолов, станицы Расшеват-ской, с начала 1915 г. Оба мои сверстники летами. Преданные казаки своему “пану”, как офицер назывался в кубанских станицах. Всю Турецкую войну неразлучно со мной. Ермолов 3-й сотни, где я был полтора года младшим офицером. Во всех разведках рядом со мной. Под Мемахатуном ранен. Имеет две Георгиевских медали “За храбрость”. Сам Мистулов, наблюдая его, произвел в звание приказного (ефрейтора). Отличный ездок и стройный, скромный казак. Под Баязетом в 1915г. потерял своего дивного коня. Отец купил ему нового, годного под офицерское седло. Это были два очень доверительных моих казака, даже в “интимных” моих холостяцких “экскурсиях”. И их теперь я должен называть на “Вы”?.. Таков был новый закон.

Занятый весь день в канцелярии, приходя в свою комнату, я старался как можно реже видеть их и как можно короче разговаривать. А если отдавал распоряжения, то старался называть все в третьем лице: “надо сделать то-то... надо оседлать коня... надо вызвать такого-то казака” и прочее.

— Слушаюсь, господин подъесаул, — отвечали они смущенно и так же, как можно скорее, выходили из моей комнаты.

В один из вечеров, когда я мрачно настроенный сидел у себя, услышал какой-то неестественный шепот за дверью. Потом стук в дверь и слова жуликоватого своего Ивана Ловлина, прозванного “Абдулла”:

— Господин подъесаул — позвольте зайти?

— Заходите, — глухо отвечаю.

Они вошли оба, в черкесках, при кинжалах, Ермолов при шашке и папахах. Взяв под козырек, Абдулла заявляет смущенно:

— Господин есаул — позвольте доложить? Мы с Федот Иванычем просим не называть нас на “Вы”, потому что нам стыдно.

Встав со стула и смотря им в глаза, заявляю (нарочно), что этого я сделать не могу, так как произошла революция, теперь мы все равны и я даже за такое самовольство могу быть преследуем полковым комитетом.

— Никак нет — а мы не желаем! — одновременно произнесли они очень громко. — И нам стыдно от этого перед Вами, господин подъесаул, — как-то словно умоляюще произнесли они.

Я их понимал и не стал уж бередить их души. Поблагодарил, налил им по чайному стакану водки и они, “махнув” ее одним духом, пошли закусить к хозяюшке, старушке-молоканке. Я думаю, что такое движение души было очень у многих казаков, в особенности у урядников, но в революционной стихии, разнесшейся по всей стране, было уже непоправимо.

Через год, в гражданской войне, мы всех своих казаков и урядников называли на “ты”, что являлось нормальным взаимоотношением.

Судьба моих вестовых. В гражданской войне денщик Иван Ловлин поступил в строй и был убит в степи уже при большевиках. Федота Ермолова, по новому закону при Керенском, 2-я сотня, которой я командовал, своим собранием представила в младшие урядники с оставлением на положении “конного вестового”. В гражданской войне, находясь в рядах 2-го Кавказского полка, награжден был Георгиевскими крестами 4-й и 3-й степеней, получил последовательно звания — старшего урядника, вахмистра, подхорунжего. Под Великокняжеской, в конной атаке, был тяжело ранен в ногу и получил чин хорунжего. Нога сохла, и он остался неизлечим. В строю отступал до самого Адлера, что на Черноморском побережье, и там остался в составе капитулировавшей Кубанской армии. Красными был сослан куда-то на север, и дальнейшая судьба его мне не известна.

Своим вестовым — Ивану Гавриловичу Ловлину и Федоту Ивановичу Ермолову и другим незаметным героям Кубани — я с братского любовью посвятил эти свои строки.

Освобождение офицеров. Войсковой старшина Калугин

Мы, старшие офицеры тогда, чувствовали себя глубоко оскорбленными арестом офицеров полка и председателю полкового комитета фельдшеру Куприну поставили ультимативный вопрос: “во что бы то ни стало — освободить их”, что зависело исключительно от ходатайства полкового комитета.

Куприн очень разумный казак, высокий, стройный, крупный, представительный, очень авторитетный среди казаков как полковой фельдшер и как умный и серьезный человек, воспринявший революцию в силу случившегося, обещал все, что в его возможностях, сделать. Он объехал все сотни, и каково же было его удивление, что сотни, офицеры которых были арестованы, вынесли также ультимативное свое решение, от которого не хотели отойти:

    1. 1 -я сотня требовала совершенного ухода из полка своего командира войскового старшины Алферова и своего младшего офицера подъесаула Леурды.
    2. 2-я сотня удаляла от себя своего командира подъесаула Кулабухова, но не настаивала на удалении из полка.
    3. 5-я сотня согласилась принять к себе обратно своего командира сотни есаула Авильцева, но требовала удаления из полка своих младших офицеров хорунжих Романова и Уварова.
    4. Весь полк решил вернуть на прежнюю должность временно командира полка войскового старшину Калугина.

Со всеми этими постановлениями делегация от полка, во главе с Куприным, на полковом грузовичке выехала в Сарыкамыш. Делегация с освобожденными офицерами вернулась назад в тот же вечер.

На открытом грузовичке, забрызганном грязью, к штабу полка подъехала мрачная группа казаков. Среди них семеро небритых в течение двух недель, истомленных душевными муками, оскорбленных, униженных и придавленных революционными событиями людей...

Те семеро были наши родные офицеры полка, с которыми мы были так близки и которых так хорошо знали и любили. Среди них своею могучею фигурою с впалыми глазами, с исстрадавшимся лицом, еще более поседевший в свою бороду — могиканин полка, 50-летний войсковой старшина Калугин — командир полка. Жуткая картина. Все семеро в черкесках нараспашку, в погонах, но без оружия. Прибыли стоя, на грузовике, словно для казни, на эшафоте... “Арестанты”... арестанты самые настоящие и неподдельные... Это были долгие и боевые офицеры своих казаков, а теперь — горькая чаша пития революции...

На них страшно было смотреть. Прибежавшие полковые дамы бросились в слезы. А старшая из них, Феодосия Игнатьевна Калугина, исстрадавшаяся по мужу, в черной косынке простой казачки — она в мертвой хватке повисла на груди мужа.

Многие казаки полка стояли и мрачно, стыдливо молчали. Говорить, действительно, было не о чем! И несмотря на это — некоторые сотни твердо стояли на своем и не хотели принимать к себе некоторых офицеров, прибывших из-под ареста.

Телеграммой в Екатеринодар запросили свой Кубанский Войсковой штаб — что делать с офицерами, удаленными по настоянию казаков? И получили ответ: командировать в Персию, в Отдельный Кавалерийский корпус генерала Баратова.

Подъесаул Леурда Николай был окончательно “смят” событиями. У него словно отнялся язык. Хорошо воспитанный, хорошей ученой семьи, гордый и благородный — он был выбит из колеи и говорил нам, сверстникам, только о смерти, которую он произведет над собою сам. И ровно через год он застрелился в Екатеринодаре. “Вина” его перед казаками 1 -и сотни была в том, что он был “далеко от народа” и со своими казаками, кроме служебных взаимоотношений, духовного общения не имел.

Войсковой старшина Алферов... Тяжело мне писать о нем, но, будучи его помощником в полковой учебной команде в 1913-1914 гг., я сам страдал за казаков, за его грубое, оскорбительное с ними обращение. Молодым офицером умел широко кутнуть с казаками, теперь же он болен, зол и придирчив к казакам. Над ними — большой сквернослов. Маленький, сухой, щупленький, с тонкими правильными чертами лица, с темной бородкой, подстриженной “под черкеса”, одевался также чисто по-черкесски — он и был похож на черкеса. И из этого маленького тела исходил голос “иерихонской трубы”, в особенности когда он в конном строю ругал казаков неприличными словами, но... подчиненные казаки его совершенно не боялись. Такая странность. Казаков своей учебной команды в 35 человек, за восемь месяцев обучения, — по фамилиям знал не более половины. Перед войной, приняв 1-ю сотню, — по фамилиям знал только урядников, да и не всех. По лицам не знал казаков своей сотни, почему они его не раз и обманывали, выдавая себя за казака “другой сотни”. Абсолютный бессребреник и ни государственной, ни казачьей копейкой никогда не воспользовался. В общем, оригинал, проявления которого во многих случаях его личной жизни и службы просто анекдотичны. Он совершенно не мог понять, за что его арестовали казаки и удаляют из полка? “Я их так любил...” — только и мог он как-то сказать в нашем кругу офицеров, будучи уже “опальным”, и фатально ехал в другой полк, в полную неизвестность. “Все равно, где служить... лишь бы служить”, — были его последние слова нам, его сослуживцам и соратникам.

Большой поклонник всего кавказских горцев — он почему-то сам предложил купить у него очень легкое по весу и изящное седло “калаушинской работы”, назвав сумму в 150 рублей. “Пусть будет Вам на память обо мне”, — добавил он, чем показал, что он меня ценил, хотя за 8 месяцев пребывания в учебной команде под его начальством он никогда не назвал меня по имени и отчеству, называя только “по

чину”. Странное уважение и “оценка” своего подчиненного офицера.

Неизвестно, за что был арестован командир 5-й сотни есаул Авильцев, исключительно заботливый о своих подчиненных и теперь вновь приглашенный командовать своей сотней. Вернее — как допустила сотня арестовать солдатам своего командира сотни. Думаю, казаки просто растерялись тогда перед солдатскою вооруженною бунтарскою массою.

Хорунжий Романов, будучи на льготе урядником “третьей очереди”, по мобилизации вошел в свой 3-й Кавказский полк (третьеочередной) на Турецкий фронт. После школы прапорщиков назначен в наш полк, куда прибыл летом 1916г., и зачислен в 5-ю сотню, половина казаков которой состояла из его станичников, с которыми он обращался слишком “по-начальнически”, даже с вахмистром сотни и взводными урядниками-станичниками: Жученко, Дереза, Бесединым. Эти урядники по своей грамотности были равны ему, а по знанию и опыту военной и боевой службы “первоочередного полка” — стояли выше его. Станичники же его и удалили из полка.

Хорунжий Уваров прошел стаж службы, как и Романов, и удален из сотни по тем же причинам.

Странное явление было: все эти офицеры прожили в полку еще несколько дней и казаки, встречаясь с ними, отдавали положенную воинскую честь им, словно ничего и не случилось.

Войсковой старшина Калугин после освобождения вновь вступил в командование полком, но оскорбительный арест смял душу этого бывшего могиканина полка. Он стал беспомощным и боязливым, и, если надо было подписать что-либо серьезное, он неизменно спрашивал: “Как по-вашему, Ф.И. — это ничего?” “Все здесь правильно, Степан Егорович”, — всегда успокоительно отвечал ему.

А не он ли был всегда целитель полка! И не он ли так чутко-глубоко знал все нужды полка? С его мнением считались и Мигузов, и Мистулов, так как он 25 лет служил в родном полку. Он знает все радости и болезни полка, и знает их так, словно свое тело, свою семью. На казака никогда не накричит, не обидит его, и, если казак провинится, он подзовет к себе, образно все расскажет, непонимающему — покажет; и все сделает ласково, по-отечески.

Казаков своей сотни он любил, как хороший отец любит свое большое семейство. Он отлично знал, что творилось в желудках лошадей и в мозгах казаков, и казаки относились к нему с полною сыновнею любовью. Преданная жена-друг и три сына, воспитанники Владикавказского кадетского корпуса, украшали его жизнь и службу. И теперь такая величина полка, Калугин осторожен в подписи каждой официальной бумаги, исходящей от него как временно командующего полком.

Главными двигателями всей жизни полка теперь были полковой комитет и полковая канцелярия, и командир полка своей подписью только фиксировал все то, что ему преподносили, но он и здесь боялся дать свою подпись! Жуткая трагедия офицера!

Новая присяга. Маневский. Таманцы

С Турецкого фронта, через Сарыкамыш, немедленно же ринулись толпы солдат-дезертиров, заполнивших все поезда и крыши вагонов. Из Карса, от совета и строевого начальства, через штаб нашей дивизии, пришло распоряжение: “От 1-го Кавказского полка на станцию Салем выставить заставу в один взвод конных казаков под командой урядника, с заданием — “С поездов силою снимать дезертиров”.

Застава выставлена и начала действовать, но на казаков посыпались оскорбления и угрозы: “Ка-ак?.. Оп-пя-ать?.. Как в 1905 г.!.. Народ усмирять?.. Душить свободу!.. Нагаечники!.. Опричники-казаки!.. Мы вам покаж-жем!”

Казаки искренне негодовали и на солдат-дезертиров, и на новую власть: “Почему это опять посылают казаков как бы на усмирение, задерживать солдат-дезертиров? Мы революцию не делали! У нас своих дезертиров-казаков нет! Дезертируют только солдаты, так и пусть Каре выставляет от себя свои “солдатские заставы”, — говорили казаки.

Каре распорядился, чтобы урядник, возвращаясь с заставы со своим взводом, о результатах докладывал бы полковому адъютанту, и полк доносил в высшую инстанцию. Через два-три дня из заставы вернулся со своим взводом старший урядник 3-й сотни Роман Гнездилов, казак станицы Тифлисской. По линии своего отца и нашей бабушке — он доводился мне дальним родственником. Урядник был умный и разговорчивый. Все офицеры и казаки хорошо его знали — Романа для офицеров, а для казаков — Роман Андреевич. Полтора года на войне я был его начальником в должности младшего офицера этой сотни.

Гнездилов доложил мне все, что пережили и передумали казаки заставы. Он просил меня внушить командиру полка и полковому комитету, что в интересах казаков и полка во что бы то ни стало заставу снять и отказаться от этого унизительного назначения, иначе будет или бунт казаков, или перестрелка с солдатами-дезертирами.

Революция уже дала свою гнусную “отрыжку”, которая так возмутила казаков нашего полка. Карсу было соответственно донесено, и застава была упразднена, но “солдатская”, конечно, не назначена.

В войсках прошла волна “пораженчества”, с лозунгом “Мир без аннексий и контрибуций”. Казаки полка в этом совершенно не разбирались, где на четыре слова всей фразы — два были иностранных, но они в частных беседах с некоторыми офицерами, в особенности урядники, точно нам говорили, что “дисциплины нет... народ устал... надо кончать войну”.

Мы, абсолютно все офицеры, которые революцию приняли за “солдатский бунт”, — мы думали еще более определенно, чем казаки и урядники: армия разложилась и с ней воевать дальше невозможно. И если наш полк, такой всегда молодецкий, гибкий, подтянутый и послушный, теперь совершенно вышел из рук своих офицеров, то о солдатских полках и говорить нечего! Поэтому мы, все офицеры полка, в своих интимных беседах откровенно говорили, что “надо кончать войну всеми возможными способами”.

От Временного правительства пришел приказ-воззвание к войскам, что “война должна продолжаться до победного конца, в полном согласии с союзниками”. Одновременно приказано произвести присягу этому Временному правительству. Все это привез в полк наш командир 1-й бригады дивизии генерал-майор Филиппов*, родом терский казак.

По этому случаю полк был построен в пешем строю, в резервной колонне. Перед строем казаков Филиппов сказал очень хорошую речь, а потом приказал мне прочитать и воззвание, и присягу. Воззвание длинное, уговаривающее. Было очень тепло. Даже жарко. Читая, я изредка бросал взгляды на строй казаков, чтобы наблюдать — какое впечатление оно производит на них? И видел: казаки небрежно стояли в положении “смирно”, чуть опустив головы, и все это не доходило до них — ни до ума, ни до сердца. В позах передних шеренг я видел “лень слушать” мое чтение... И уверен, что они, слушая чтение, думали так: “И зачем все это? И из-за этого нас вот выстроили на солнце, и так нудно и лениво стоять и слушать... Скорее бы адъютант окончил читать, и распустили бы нас по квартирам...”

Только люди, совершенно незнакомые с психологией воинской дисциплины, могли думать, что подобными воззваниями или присягой “коллективу” можно двинуть в бой эти так быстро разваливавшиеся воинские части, на подвиг, на жертвы, на смерть... В организме армии вырван главный стержень — дисциплина. Это равносильно тому, чтобы в сложном техническом механизме был удален главный “винт-двигатель”. Присяга же Временному правительству, даже и в умах казаков, была какой-то шуткой.

...3-я сотня хочет попрощаться со своим бывшим командиром и через вахмистра просит меня доложить Маневскому. Оскорбленный за арест офицеров — он отказался. Все же — уговорил. Сотня квартировала в двух верстах южнее Владикарса. Верхом на лошадях поскакали туда. Она встретила нас в пешем строю. Спешились, подошли к ней.

— Здравствуйте, братцы! — как всегда сердечно произнес Маневский.

— Здравия желаем, господин войсковой старшина! — ответило свыше 120 ртов, и все вперились глазами в своего командира всех лет войны, умного, честного и бессребреника, ожидая — “что он скажет на прощанье”?

— Соберитесь в круг возле меня, — запросто сказал он, и сотня быстро, “на носочках”, охватила его своим кругом черкесок и папах. Сказав несколько слов о революции, просил оставаться дисциплинированными и потом повел глазами “по первым рядам”, словно желая навсегда запечатлеть в себе тех, которых любил, как своих младших братьев. Никого зря не обругал и человеческого достоинства в них никогда не унизил. И стоят впереди — вахмистр сотни подхорунжий Нешатов Никон с тремя Георгиевскими крестами, казак станицы Казанской; взводный урядник Терешин Куприян с двумя Георгиевскими крестами, казак станицы Кавказской, с кем я сидел на одной парте в станичном двухклассном училище и которого я боялся, как сильного и твердого старовера. По грамотности и развитию в другом полку он давно должен бы быть прапорщиком, но в нашем полку — ни один из взводных урядников не был допущен в школы прапорщиков. Да никто из них и не стремился; и как вышли на войну взводными (старшими) урядниками, в том же звании многие и вернулись домой после трех с лишним
лет войны.

Вот стоят три взводных урядника с Георгиевскими крестами, все казаки станицы Тифлисской — Асеев, Гречишкин, Гнездилов. Первые два с законченным двухклассным образованием, окончили Ташкентскую окружную гимнастическо-фехтовальную школу.

Стоят два родные брата урядники Сычевы, станицы Дмитриевской. Старший Трофим, раненный на склонах Большого Арарата, — отказался эвакуироваться из-за коня, лучшего в полку кабардинца, нарядного и прыткого, как лань.

Не перечислишь всех молодцов. И мне они дороги не менее чем Маневскому. Полтора года в сотне на войне. Разъезды через день. Взводы, группы казаков в разъездах менялись, а мы с Леурда, два хорунжих в сотне, — в разведку через день за 10-20 верст “в неизвестность” меж гор, валунов и через речки, ручьи, порою по тропинкам “в один конь”.

— В лице вахмистра сотни, подхорунжего Нешатова — обнимаю вас, братцы! — сказал громко Маневский, подал руку Нешатову, обнял и поцеловал в губы. И под клики “ура” широкой рысью мы покинули нашу родную сотню. На душе чуть-чуть повеселело.

Арест офицеров солдатами в Сарыкамыше нас глубоко оскорбил. В особенности обидно было за Калугина. Его, конечно, солдаты арестовали просто как главу полка. Но это не оправдывало казаков, что они не отстояли именно главу полка.

В 1920 г., уже не связанный воинской дисциплиной, я спросил своего станичника, друга детства и сверстника летами, вахмистра Егора Крупа:

— Арестовали бы солдаты командира полка полковника Мистулова?

— Ник-когда бы полк не допустил до этого! — как-то с особенным жаром и уверенностью ответил мне Егор.

— Почему? — допытываюсь я.

— Не знаю, Федор Ваныч... но не допустили бы казаки! И вообще — случилось бы что-то другое, — отвечает он с тем же жаром.

— Что же именно случилось бы, Егор? — настаиваю.

— Не знаю “что”, но его бы не дали казаки арестовать, — твердит он.

Таково было обаяние замечательного командира нашего полка. Я не стал его больше допрашивать, но, зная Мистулова, думаю, когда солдаты нагрянули на полк, он бы в секунду посадил полк в седло и скомандовал бы: “Шашки — к бо-ю!” И если бы этим не устрашил вооруженных солдат — то “проломился” бы с полком мимо их толп и увел бы полк.

Калугин, не сомневаюсь, — растерялся. В боях — он был твердый, умно распорядительный и лично храбрый.

Большую роль в успокоении солдат и спасении наших офицеров сыграл Генерального штаба подполковник Караулов, терский казак, родной брат будущего Терского Атамана 1918-1919 гг. Он был в Сарыкамыше начальником штаба гарнизона. Это говорили сами же наши арестованные офицеры. Он сохранил полностью их оружие — кинжалы, шашки, револьверы и потом прислал в полк.

Странно и обидно, что из всей нашей дивизии именно один наш полк попал в жаркую перепалку в первые же дни революции, и лишь потому, что в штабе дивизии считался самым дисциплинированным, почему его и послали в Сарыкамыш для усмирения взбунтовавшихся пехотных полков.

“Кавкаи службисты!., дисциплину люблять!.. Всэ пэрэд начальством тягнуця”, — острили над нами наши же однобригадники офицеры 1-го Таманского полка. Острили, конечно, не зло, но доля правды была. В нашем полку щегольство было “под горца Кавказа”, а отсюда и лихость, и молодечество, живость в исполнении воинской дисциплины, соревнование в танце лезгинка, а отсюда — легкие чевяки, затянутый стан узким кавказским поясом, небольшие папахи, сдвинутые на брови, бритая голова.

У таманцев же — порядок больше бытовой, от запорожского казачества больше, чем от воинской дисциплины. Лучший у них танец — это гопак. Любят они танец полька на пару, с пристукиванием каблуками по полу и с прибауткой “а-ча-ча!” в такт. Танец лезгинку они психологически не понимали, почему не только что ее не танцуют, но и не любят ее.

Казак-таманец и в летнюю жару любит одеть на себя “кожух” (овчинный строевой полушубок) и быть в нем нараспашку. Папаха большая, с заломом и чтоб выглядывал из-под нее, спереди, “чубок”. Казак-таманец своего офицера не боялся, а каждый казак для офицера был “дядько” (ударение на “о”). Это чисто украинское обращение к тому, кого не знаешь по фамилии.

Войсковой старшина Белый вскоре уехал из полка. Его заменил войсковой старшина Закрепа*. Это был старый матерый таманец-запорожец, и психологией, и видом. Умел с казаками выпить. На коне, в косматой “заломленной” папахе, чуть набекрень, на дивном своем коне — белом иль гнедом, с запорожскими усами — с него пиши картину. Говорили, приняв временно полк, он выехал к нему верхом и сказал приблизительно такую речь:

— Хлопци!.. произойшла революция... тэпэрь уси свободни... а мы будэмо жыты по-старому. Понятно?

— Так тошно, понятно, господин войсковый!

Остальные полки дивизии и обе батареи стояли также далеко от Карса, и их события не коснулись так близко, как наш полк, отдыхавший всего лишь в семи верстах от Карса.

Фельдшер Куприн, сотник Бабаев и казак Маглиновский

Куприн — казак станицы Новопокровской. Видный ростом, старший фельдшер полкового лазарета еще с мирного времени, отлично знавший свое фельдшерское дело, влюбленный в воинскую дисциплину, всегда почтительный к офицерам, — он, по своему положению “нижнего чина”, казалось, должен был отстаивать интересы казаков. Но “их интересы” иногда настолько выходили из границ положенного, что он никак не мог идти с ними “в ногу”. Как осторожный человек, он порою не только что требовал для казаков, но и объяснял, внушал им, “чего нельзя требовать”. Событиями же и вне своего желания выдвинулся в полку как “казачий трибун”, который один только знал, что надо делать и что нельзя, и казачья масса его слушала. Он, конечно, лучше всех понимал “нутро” казака.

Как грамотный человек, имевший дело с докторами, мозгами он стоял выше казаков на целую голову. Через него прошли сотни больных и раненых казаков. К своей специальности фельдшера он относился очень серьезно и во всякую болезнь казака вникал сердечно, стараясь ему помочь, что давало ему авторитет в полку. Революцию воспринял он разумно и не очаровывался ей.

В успокоении полка ему помогал молодой сотник Павел Бабаев, член полкового комитета от офицеров, оказавшийся хорошим оратором, спокойным, логичным и умным офицером. Бабаев, после окончания Владикавказского кадетского корпуса, поступил в Константиновское артиллерийское училище уже во время войны. Окончив училище, он вышел не в артиллерию, а в наш полк, прапорщиком, “для совместного служения с отцом”, как официально позволял закон, куда и прибыл в мае месяце 1915 г. в город Ван, в Турцию. Его отец, Иван Бабаев*, был начальником полковой команды связи и только в чине подъесаула. В Императорской армии офицерские чины “запросто” не давались. В 1-м Таманском полку служил его родной дядя, сотник Василий Бабаев*, командир 5-й сотни, через год Георгиевский кавалер. Бабаевы считались умными и серьезными офицерами. Отец Бабаева имел очень много детей, и Павел был вторым по рождению. Его дядя был холост.

Будучи младшим офицером в сотне подъесаула Манев-ского, — он многое перенял от умного и благородного своего командира. Обладая музыкальными способностями и густым дивным баритоном, он хорошо поставил сотенный хор песенников. Сердечное обращение со своими казаками, конечно, не могли не знать казаки других сотен. Кроме того, он был очень молод, не был заражен дисциплиной мирного времени, был скромен, благороден и добр, но серьезен. Из всех офицеров полка только я один был с ним на “ты”, почему в эти дни он часто заходил ко мне как к полковому адъютанту, чтобы посоветоваться по разным вопросам для проведения их в жизнь через полковой комитет. Считался с ним и председатель полкового комитета Куприн, и, собирая казаков на митинг, они выступали на нем рука об руку.

Должен еще раз подчеркнуть, что это не были “митинги” революционного характера, а были обыкновенные собрания во дворе какого-нибудь молоканина. Комитет стоял на подводе или на случайном возвышении, и Куприн и Бабаев рассказывали — что сделано и что еще можно сделать или чего нельзя делать. Это были семейные полковые беседы перед сотней, не более, казаков. В принципе — казаки не любили митингов.

Казак Петр Маглиновский. Он прибыл в полк в 1916 г. и приходился родным братом хорунжему Ивану Маглиновскому*. Они казаки станицы Брюховецкой Кавказского отдела, но Черноморского полкового округа. Богатой семьи. Отец, войсковой старшина в отставке, имел офицерский участок земли в юрте своей станицы. Несмотря на это младший брат не захотел учиться и был уволен из кадетского корпуса, не получив и прав вольноопределяющегося 2-го разряда. Хорунжий Маглиновский о брате отозвался как о “лентяе и шалопае”, но, любя его, просил меня “наглядывать” за ним, так как сам он находился при штабе дивизии в качестве обер-офицера для поручений с самого начала войны и не мог следить за братом.

На меня его брат произвел неприятное впечатление. Как и брат, он был красивый брюнет, но в глазах было что-то испорченное. Говорил он со мной независимо и решительно, отказался быть писарем в канцелярии или ординарцем, заявив быть только в строю и рядовым казаком, кем он и был в действительности. При случайных встречах я никогда не видел его хорошо настроенным. Он был или разочарован в жизни, или озлоблен на всех “вышестоящих”, как мне казалось тогда. Когда же случилась революция, я думал, что он возьмет “левый крен” и будет мстить всем вышестоящим, т. е. нам, офицерам. Вышло же наоборот. С черными глазами и с матовым лицом, он стал кумиром в своей 5-й сотне и своим баритональным голосом, своим спокойствием и логикой, словно косой, срезал и останавливал заблуждающихся.

Казаки сотни звали его “Петя”. На митингах он спокойно стоял среди казаков своей сотни и внимательно слушал говоривших “с трибуны”. Одет был всегда просто, как и все казаки, часто в казачьей шубе нараспашку. И вот, когда казаки заходили в “тот тупик”, из которого сами не могли вывести заключения, — 5-я сотня обыкновенно обращалась к нему с такими словами: “Петя!.. Скажи ты — как быть?” И Петя, немного подумав и взвесив все, отвечал из толпы же, грамотно, хорошо, разумно, иногда помогая пальцами правой руки фигурально выразить эту образность. В большинстве случаев все шло так, как он это преподносил. Это была его большая заслуга перед полком.

В 1919 г. я обнаружил его рядовым казаком в своем Корниловском конном полку, коим командовал. Никто не знал его прошлого. В одном бою красная шрапнель разорвалась над нашими коноводами, и единственный казак, который был убит, — это был Петр Васильевич Маглиновский.

Убило ли кого? — выкрикнул командир сотни.

Та Маглыновського... и тикы одного, — ответил вахмистр сотни из коноводов нам, офицерам, стоявшим на курганчике.

Меня это так сильно тогда кольнуло в душу! Погиб именно тот казак, кто так умно отдавал всю свою моральную силу на борьбу с красными еще тогда, когда слово “большевик” было неведомо казакам.

В том же году его старший брат есаул Маглиновский, наш любимый всеми Ваня, “красная девица”, прозванный так полковыми дамами еще в мирное время, был убит в бою в Саратовской губернии, находясь в одном из полков родного войска. Им командовал, кажется, полковник Гетманов*, затем генерал.

Подъесаул Кулабухов

Больше всех мне было жаль подъесаула Владимира Николаевича Кулабухова. Это был во всех отношениях отличный офицер. Мы знали, что у него немного тяжелый характер для казаков — он властный и службист. Получалось дикое положение: 2-я сотня не удаляла его из полка и не оставляла в сотне на должности. Было тяжело смотреть на былого гордого офицера, теперь беспомощно фланирующего от своей квартиры в полковую канцелярию и... обратно.

Ну, куда я поеду теперь, Ф.И.?.. В какой полк?.. И что я там буду делать?! — вздыхал и откровенничал он мне. Его душа была разбита, измята в лучших своих воинских и офицерских пониманиях.

После Екатеринодарского реального училища он окончил Елисаветградское кавалерийское училище в 1912 г. и хорунжим вышел в 1 -и Запорожский полк, имевший стоянку в городе Кагызмане Карской области. Произошло увлечение одной полковой дамой, и он должен был покинуть полк. Общество офицеров нашего полка его приняло, и он прибыл в Мерв перед самой войной. В полку он проявил себя как отличный строевой офицер, так и отличный полковой товарищ.

Осенью 1916г., как старший в чине подъесаул среди нас, молодежи, — он принял на законном основании 2-ю сотню, наполовину состоявшую из его станичников новопокровцев. Он очень активно стал ею командовать.

— Я свою сотню сделаю как эскадрон юнкеров! — не раз он, полушутейно, высказывал нам. На это мы только улыбались, но Володя делал свое дело, что казакам, естественно, не нравилось. Для отчетливости, редко, но давал он “леща” неповоротливым казакам, а главное — “давал” своим станичникам, которые его любили, вначале гордились им, но потом обижены были в своих лучших чувствах к нему. Вот главные причины, почему сотня удалила его от себя.

Я ломал голову, как помочь этому отличному офицеру и большому другу. Быть полковым казначеем — он отказался. Назначить помощником командира полкового обоза, было стыдно предлагать.

“Я не уеду из полка! Пускай они что хотят, то и делают!” — печально сказал он как-то мне. “Хотите быть полковым адъютантом, Владимир Николаевич? А я приму Вашу сотню!” — решился я на сверхъестественную меру. “А разве это возможно? Ведь это такая почетная должность”, — неуверенно сказал он.

Адъютант, по службе и жизни полка, является буквально вторым лицом после командира полка. Так как же можно допустить на эту должность “удаляемого офицера”!

“А как же Вы, Ф.И.? Неужели Вы искренне уступаете мне должность?.. Из опальных, да на самую верхушку полка?” — все еще недоверчиво спрашивает он.

“Владимир Николаевич! По рукам! Но пока все это между нами! Без согласия командира полка и полкового комитета — этого сделать никак нельзя! В особенности последнего. Их надо подготовить. А Вы словно ничего не знаете!” — говорю ему искренне и обнимаю за плечи, по-мужски.

Калугин не допускал мысли, что с этим согласятся казаки и в особенности полковой комитет. Кулабухова, как своего младшего офицера во все годы войны, он любил, уважал и ценил. С полковым же комитетом я обещал ему говорить сам. Он согласился.

Председатель полкового комитета фельдшер Куприн был станичник подъесаула Кулабухова. Отец Кулабухова был богатый землевладелец, обрабатывал до ста десятин хлеба. Семья была большая, много родственников, и уважаемая в станице. Фельдшеру Куприну с этим считаться было надо. Станичный священник Алексей Иванович Ку-лабухов, глубоко уважаемый в своей станице, был двоюродным братом Володи. Их отцы родные братья. Сам Куприн уважал Кулабухова. Все это я отлично знал. Рассказав Куприну о своем плане, я просил его помощи. Он взялся руками за голову, а потом, раскрыв их и широко улыбаясь, произнес:

— Господин подъесаул... я не знаю. И поднимать этот вопрос в комитете — страшно! Вы же знаете, за что удалили Владимира Николаевича, и теперь Вы предлагаете его на самую главную должность в полку. Это просто невозможно! — ответил он.

— Я Вас прошу лично, Куприн, чтобы Вы не мешали нам. А главное, чтобы не протестовали. А если кто поднимет этот вопрос, умейте противопоставить. Полковой комитет мы запрашивать не будем. Приказом по полку подъесаул Кулабухов будет назначен полковым адъютантом. Это право командира полка. Не так ли, Куприн? Вот это-то и надо сказать Вам полковому комитету, если он будет протестовать! — продолжаю гипнотизировать я его. — В полковую канцелярию требуется активный и хорошо грамотный офицер. Кулабухов именно таков. А кроме того — я принимаю его “взбунтовавшуюся” сотню. Вы так и объясните комитету! — вливаю я в Куприна все свои доводы. — Если же мы так беспомощно поддадимся казакам в назначении на должности офицеров, то и.2-я сотня может не захотеть меня принять. Что же будет тогда? — урезониваю я Куприна.

И урезонил. И урезонил, что это не есть дело полкового комитета. На самом деле — полковой комитет “по событиям дней революции” мог не только что не допустить этого, но мог настоять перед Карским солдатским комитетом немедленно же “извлечь из полка” любого офицера, под предлогом “врага народа”.

Теперь мне надо урезонить старшего полкового писаря по строевой части вахмистра Халанского. Услышав мой план, он буквально взвыл:

— Господин подъесаул, подъесаула Кулабухова удалила от себя сотня! А Вы его хотите назначить на должность полкового адъютанта?.. То есть на ту должность, которая стоит над всеми сотнями полка!.. Он тогда будет иметь такую власть, которую не имел, будучи командиром сотни... Да и не согласится на это полковой комитет. Я-то хорошо знаю настроение казаков! — закончил он свою первую тираду слов.

Халанский был умный, честный и добрый по натуре человек. Свое дело он знал лучше любого адъютанта. Старшим полковым писарем он был уже в 1913 г., когда мы прибыли в Мерв молодыми зелеными хорунжими, и он помогал некоторым из нас составлять личные рапорты на имя командира полка. Небольшого роста, пухленький, с приятным лицом и маленькими руками — он больше подходил на штатского канцеляриста, но был всегда воински почтителен. На свой десяток писарей он никогда не накричит, а только упрекнет в чем-либо. Они его глубоко уважали.

—Не согласятся и писаря принять его, — урезонивает он меня. — Вы же знаете, господин подъесаул, какой у него характер? — добавляет он.

—Я хорошо знаю характер подъесаула Кулабухова, — теперь уже я урезониваю Халанского, — а что касается писарей, то Вашего одного слова для них достаточно и они Вас послушают, — рублю ему. Говорю ему, что Куприн будет молчать. — Я и Вас прошу только молчать, когда состоится приказ по полку о Кулабухове. — Урезонил.

Все это пишется для того, чтобы показать — как была тяжела ситуация для нас, офицеров, полная ненормальности, постигшей армию.

26 марта 1917г. был издан приказ по полку: “Подъесаул Кулабухов назначается полковым адъютантом, подъесаул Елисеев назначается командиром 2-й сотни на законном основании. О сдаче и приеме должности — донести”.

На удивление — никакого протеста ни от кого не получилось. Когда наша дивизия была уже в Финляндии, я спросил некоторых казаков трубаческой команды: “Каков их новый начальник подъесаул Кулабухов?”

“Ничего... хороший”, — был ответ... Кулабухов действительно переменился и был отличным адъютантом.

Офицерский состав полка после дней революции

Удаленные офицеры выехали в Персию. Острых вопросов в полку уже не было. После 26 марта офицерский состав полка принял следующее положение:

  1. Войсковой старшина Калугин Степан — временно командующий полком.
  2. Войсковой старшина Пучков Александр — помощник по хозяйственной части.
  3. Войсковой старшина Бабаев Иван — помощник по строевой части.
  4. Войсковой старшина Маневский Георгий — помощник по строевой части.
  5. Подъесаул Поволоцкий Владимир* — командир 1-й сотни.
  6. Подъесаул Елисеев Феодор — командир 2-й сотни.
  7. Подъесаул Винников Александр* — командир 3-й сотни.
  8. Подъесаул Дьячевский Диамид* — командир 4-й сотни.
  9. Есаул Авильцев Владимир — командир 5-й сотни.

10. Подъесаул Некрасов Александр* — командир 6-й сотни.

11. Подъесаул Кулабухов Владимир — полковой адъютант.

  1. Подъесаул Мацак Гавриил* начальник команды связи.
  2. Есаул Ламанов Петр* — командир обоза.

Младшие офицеры с законченным средним образованием и из выпусков военных училищ ускоренного курса во время войны: 14. Сотник Щербаков Иван*. 15. Сотник Бабаев Павел. 16. Сотник Фендриков Филипп*. 17. Хорунжий Субботин*. 18. Хорунжий Катасонов Михаил*.

Из школ прапорщиков: 19. Хорунжий Гончаров*. 20. Хорунжий Косульников*. 21. Корнет Кантемиров (осетин).

Бывшие урядники 3-го Кавказского (льготного) полка, окончившие школы прапорщиков и прибывшие в полк летом 1916 г. перед 2-й Мема-Хатунской операцией: 22. Хорунжий Суворов*. 23. Хорунжий Кузмичев*. 24. Хорунжий Трубицын*. 25. Хорунжий Кабища*. 26. Хорунжий Луцен-ко*.

Военные чиновники: 27. Лекарь Копелиович — старший медицинский врач. 28. Зауряд-лекарь Жуков — младший врач. 29. Гиршберг* — ветеринарный доктор. 30. Надворный советник Чирсков* — старший делопроизводитель, терский казак.

В таком составе полк был переброшен из-под Карса на Западный фронт, в Финляндию, куда прибыл в самых первых числах мая 1917г.

...Из дому получил телеграмму, что с нашей матерью произошел удар и она лишилась возможности говорить. Калугин отпустил меня. Свой полк я встретил уже на станции Кавказской.

ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ

Екатеринодар. На станции Кавказской и в пути

Мы с братьями идем по Красной улице. Издали видна длинная колонна конных казаков. Гуляющая публика остановилась и ждет ее. Ждем и мы. Узнаем, что идет Конвой Государя со своими двумя штандартами, чтобы сдать их на хранение в Войсковой штаб, где содержатся все Войсковые регалии Кубанского Войска. Колонна проходит мимо шпалер публики.

Их две сотни казаков. Все одеты однообразно в черкески защитного цвета с кручеными желтыми гвардейскими жгутами на них вместо погон. Красные бешметы, обшитые желтой тесьмой, и в крупных черных папахах с красными верхами. Под всеми, словно на подбор, темно-гнедые кабардинские кони с черными гривами и хвостами. У всех холодное оружие в серебре. Офицеры одеты особенно щегольски. Под ними нарядные лошади. Седельная сбруя в кавказском серебре. Два императорских штандарта с двуглавыми орлами на древках поверх черных чехлов парили над строем конвойцев и говорили всем, что это идет “особенная строевая часть”.

Сотни шли спокойным шагом в колоне “по шести”, абсолютно молчаливо и своим нарядным видом так загипнотизировали публику, что она молча, сосредоточенно и торжественно смотрела на казачий конный строй, как на сказочное видение, которое она встречает впервые в своей жизни и которое уже не повторится никогда...

Из полка получил телеграмму: “Дивизия перебрасывается на Западный фронт. Ждите полк в Кавказской”.

Станция Кавказская на хуторе Романовском (теперь город Кропоткин) — это историческая идиллия 1-го Кавказского полка. Ежегодно здесь грузился эшелон молодых казаков, отправляясь на царскую службу в далекую Закаспийскую область. Ежегодно на эту станцию приходил эшелон старых казаков из той же области, окончивших свою действительную, 4 с половиной лет, службу. И вот теперь полк, в полном своем тысячном составе, должен пройти ее, следуя на Западный фронт. И он прибыл. Каждый эшелон разгружался на три дня, чтобы дать казакам возможность повидать свои семьи, пребывающие в хутор Романовский. Надо сказать, что самые молодые казаки, прибывшие в полк в январе 1914 г., не видели своих жен три с половиной года, а самые старые казаки, прибытия в полк 1910 г., не видели семь с половиной лет. Отпуски на родину были тогда настолько редки, что о них лучше не писать. Какова была радость казаков и их семейств при встрече — также лучше не писать.

Эшелоны двигались на север. Со станции Тихорецкой их повернули на Царицын. Там перегрузка на пароходы и двинули вверх по Волге. Лично я шел с последним эшелоном полка, который составляли 1-я сотня подъесаула Поволоцкого и взвод артиллерии 4-й Кубанской батареи, под командой подъесаула Миронова-младшего (Васи, как его называли).

В 1-й сотне половина казаков мои станичники. Всех знаю с детских лет. Взаимоотношения чисто дружеские, но почтительные. В Царицыне проездка по городу. Казаки только в бешметах и при кинжалах. Сотню ведет вахмистр. Для развлечения присоединяюсь и я к сотне “рядовым казаком” со станичниками, одетый также в бешмет и при кинжале. Иногда и офицеру приятно “ощутить свободу”... Сотня идет с песнями. Толпы народа “изучают казаков”. Вот на углу стоит группа пленных австрийских офицеров, человек сорок. Все они в своих военных мундирах, довольно чисто одеты и воински подтянуты. Они активно вперились глазами в строй, видимо, изучая своих врагов — храбрую казачью конницу.

1-я сотня была признана самой лихой в полку. Она идет с веселыми молодецкими песнями, с бубнами, с тарелками и с зурною. Это была школа мирного времени оригинального командира сотни есаула фон Озаровского и подъесаула Доморацкого, его младшего офицера.

Мы проходим так мне знакомые с юнкерских лет места, “пароходом по Волге” — Камышин, Саратов, Сызрань, Самару. У всех этих городов пароход стоит долго. На пристанях много праздного народа. Изобилие всяких продуктов. Богата Россия. Толпы солдат в шинелях нараспашку, с картузами на затылок, с вихрами волос из-под них. Теплое весеннее солнце и революция “распарили” их. На казаков они смотрят недоброжелательно, вступают с ними в революционные разговоры, и я вижу, что казакам это совершенно не нравится.

В Нижнем Новгороде выгрузка “для проездки” лошадей. Еду с сотней и с удовольствием рассматриваю сохранившиеся постройки знаменитой Нижегородской ярмарки. Плывем дальше. В Рыбинске эшелон выгружается с парохода и делает посадку в товарный поезд. Начальники эшелонов не знают конечного пункта нашего движения, и свой маршрут получают по этапам.

Москва. Здесь эшелон не задерживается и немедленно же направляется в Петроград. Мы теряем головы -- куда нас направляют? И только в Петрограде узнали, что дивизия направляется в Финляндию, к городу Або, для противодействия возможного сюда десанта немецких войск.

Белоостров — пограничная станция с Финляндией. Здесь смена железнодорожной бригады — русской на финскую — и паровоза. Он очень маленький и в блестящей медной оправе. Казалось, что такому маленькому паровозу не поднять наш длинный поезд товарных вагонов. Короткий тонкий свисток, и этот паровозик-муравей как-то незаметно сдвинул поезд с места и очень скоро развил большую скорость. На станциях короткие остановки. Везде чистота исключительная. И не только что никаких толп праздношатающихся солдат, каких казаки видели на каждой остановке в России, но вообще здесь не видно русских солдат.

До Выборга — сплошные дачи. На железнодорожных станциях элегантные дачницы всех возрастов. Все это петроградская знать и аристократия. Они влюбленно смотрят на казаков и при отходе поезда — долго и активно машут беленькими платочками. Казакам это нравится, льстит им, и они отвечают добрыми улыбками и также машут руками в ответ.

В Финляндии. Наш новый командир полка

Части нашей 5-й Кавказской казачьей дивизии расположились восточнее города Або. Штаб нашего полка расположился в каком-то имении. В имении тишина, чистота и порядок. Было часа четыре дня 5 мая, но имение словно вымерло. Солнце стояло, по-нашему, в полдень. Оказалось, что у финнов и на полевых работах установлен 8-часовой рабочий день, почему все лошади уже в конюшнях, а рабочие и работницы разошлись по своим квартирам — очень чистым и уютным.

У входа в главный дом-дворец имения ординарец доложил мне, что прибыл новый командир полка, но фамилию его он еще не знает. Поднимаюсь во 2-й этаж и в большом зале вижу всех наших штаб-офицеров — Калугина, Пучкова, Бабаева и Маневского, полкового адъютанта подъесаула Кулабухова и еще некоторых своих офицеров. Во главе стола сидит незнакомый мне полковник с приятным чистым и красивым лицом и с небольшими, но густыми усами, уже посеребренными сединой. Они обедают. И выпивают. Войсковой старшина Калугин, увидев меня, вдруг говорит, так обращаясь к этому неизвестному мне полковнику:

— Жорж! А вот еще один наш командир сотни, подъесаул Елисеев.

Из этих слов Калугина, и то, что этот полковник сидел за столом на председательском месте, — я понял, что он есть наш новый и законный командир полка. Отрапортовал, как положено. Полковник быстро поднялся со стула на ноги, как поднялись и все офицеры, что требует воинский устав внутренней службы, но главное, он принял меня так, как будто он давно меня знал. Немедленно же усадил за стол, закуска, выпивка, а у них продолжение прерванного мной разговора. Калугин и Пучков называют его при нас по имени — “Жорж” и на “ты”, а он их так же. Оказывается — они старые друзья и сослуживцы.

Вызван полковой хор трубачей. Это не был кутеж, а просто — первая приятная встреча нового командира полка и большого и старого приятеля наших штаб-офицеров. Новый командир полка — веселый, разговорчивый и шутник. Со всеми офицерами он обращается, как с равными, называя сразу же всех по имени и отчеству. А потом, как бы желая подчеркнуть полковое офицерское товарищество, — выкрикнул хору трубачей:

— А ну-ка, дайте “казачка”!

И когда хор бравурно выбросил его из своих инструментов — он быстро встал из-за стола, и коротко, и так легко прошелся “навприсядку”, что мы и диву дались и почувствовали, что наш полк возглавил стопроцентный кубанский казак-полковник.

То был Георгий Яковлевич Косинов*, с чина хорунжего офицер 1-го Екатеринодарского полка, теперь он прибыл из 2-го Екатеринодарского льготного полка. Летом 1919 г. он стал генералом. О нем потом.

2-я сотня. Новый полковой комитет

С нею я познакомился только здесь, в Финляндии. Она была расположена по квартирам в селе, отстоящем от штаба полка на восток около 20 километров. Сотня нисколько не была “взбунтовавшаяся” против своего командира сотни подъесаула Кулабухова.

В мирное время она стояла совершенно изолированная от полка в урочище Тахта-базар, на Афганской границе. Сотней командовал старый кавказец есаул Ерыгин*. Высокий, стройный и красивый брюнет, которого трудно отличить от нашего кубанского черкеса, но характера был флегматичного. С началом войны 1914 г., он был назначен помощником командира полка по хозяйственной части. Командиром сотни был назначен его же младший офицер подъесаул Пучков, человек добрый и тоже флегматичный. Оба они, и Ерыгин, и Пучков, не любили напрягать службою ни себя, ни казаков, передав все вахмистру сотни, сверхсрочной службы подхорунжему Соболеву*. Подхорунжий был “крутоват” по службе, но зато были отличные и добрые душой взводные урядники. Казаки были богатых и хозяйственных станиц — Новопокровскои и Дмитриевской. И вот, привыкнув к добрым былым своим командирам сотен и семейственно-изолированному укладу своей сотенной жизни-службы, — они были “вздернуты на дыбы” своим новым и молодым командиром сотни подъесаулом Кулабуховым, который, как говорил нам, сверстникам, — решил сотню свою подтянуть так, чтобы она стала “как эскадрон юнкеров кавалерийского училища”. Кстати, он окончил Елисаветградское кавалерийское училище в 1912 г. Не будь революции, — сотня терпела бы, но вот произошла стихия, и казаки отомстили своему командиру-станичнику.

Теперь я нашел сотню совершенно спокойную, сбитую долгим сотенным товариществом, отлично поющую песни. Все урядники мне хорошо известные, некоторые мои воспитанники по учебной команде, соседи по станице. Казаки интересовались политикой и ежедневно, по вечерам, да еще “в белые финские ночи” — читали газету “Речь”, конституционно-монархического направления. Я был холост. Самые молодые казаки, прихода в полк 1914 г. — были мои сверстники летами. Мы зажили очень дружно и... с песнями и с плясками.

Согласно революционному закону по армии — сотенные и полковой комитеты переизбирались каждые два месяца. Командир полка с удручающим настроением ждал результата выборов и когда я к нему явился и доложил, — не сдержался экспансивный полковник Косинов. Обнял он меня крепко и с каким-то особенным восторгом произнес: “Ну, слава Богу! Наконец-то во главе офицер, легче будет вести дело. А то эти доклады-требования фельдшера — просто голова туманится от всего и... с ума можно сойти”. Полковник Косинов был большой души казак, добрый, широкий по размаху, вспыльчивый, но отходчивый.

Всегда, при всех возникающих в полку вопросах, — я вначале докладывал командиру. При этом всегда присутствовал могиканин полка Калугин, часто Маневский и, конечно, полковой адъютант подъесаул Кулабухов, который оказался отличным адъютантом и очень покладистым во взаимоотношениях с казаками. Обсудив вопросы, с долею возможных “уступок казакам”, — собирал комитет, докладывал, и все сходило гладко. Это было еще потому, что полк, прорезав всю взбаломошенную Русь с самого крайнего юга и до крайнего севера и насмотревшись на расхлябанных солдат, нашел, что с ними казакам не по пути. Кроме того, исключительно оздоровляющее впечатление на казаков произвела Финляндия. После революционной России казаки попали в край тишины, порядка, вежливости и труда.

Финны вначале встретили казаков молчаливо и подозрительно, но, присмотревшись к ним и сравнив их с революционным солдатским элементом, искренне полюбили — и за сохранившийся порядок в частях, и за молодечество, и за доброе отношение к их хозяйственному добру. Казаки — земледельцы в своих станицах, почему посмотрев на спокойных и трудолюбивых финнов, которых в их быту русская революция совершенно не коснулась, — они дали им должную оценку и полюбили их. Казаки сами, без нашего принуждения, как-то сразу же подтянулись воински, одевались аккуратно и старались щегольнуть перед их девицами (“нэйти” — девушка) и вообще показать себя перед финнами. Казаки нашего полка буквально переродились психологически.