15. ОБРЕЧЕННЫЕ

Измена в левом секторе и массовые убийства на улицах привели в негодование терпеливого петроградского обывате­ля. Маятник сразу качнуло вправо.

      Теперь будут останавливать контрреволюцию, — ска­зал мне, усмехнувшись, Балабин.

И действительно, к нам в приемную начинают приходить пожилые женщины хлопотать за мужей, только что арестован­ных, кем — неведомо. Я только догадываюсь, что политиче­ская канцелярия Козьмина тоже работает, не покладая рук. То были жены старых деятелей Союза русского народа или Ми­хаила Архангела, имена которых уже в те времена были дос­тоянием древней истории. Они запрятались после отречения Государя кто куда мог, в страхе никуда не показывались.

Одна из пришедших положительно меня не отпускает:

      К вам я обращаюсь, как к офицеру. Неужели же и вы меня не поймете? Мужу 75 лет, он болен. Семь лет живет на покое, ни во что не вмешивается. А его сегодня увезли, и куда — даже не знаю. Ведь он умрет! У кого мне искать за­щиты?

Какую угрозу революции могли представить эти ископа­емые? Ими пытались свести дутый политический баланс, забрызганный кровью, пролитой большевиками, кровью, ко­торая еще не успела засохнуть. Если нет контрреволюции, то аресты вправо, наудачу, по мнению руководителей народных масс, должны были выправить маятник.

Ну, а как же с большевиками?

Ударом по нескольким десяткам боевых отделов, водворе­нием в тюрьму за несколько дней более двух тысяч человек, — можно было считать большевицкую организацию разгром­ленной. Но, конечно, при условии, что после шага вперед не сделают двадцать назад. А между тем начавшиеся отмены и пе­ремены указывали, что колесо медленно, но тронулось в обрат­ном направлении. Чтобы зарегистрировать это движение, не­доставало только толчка; он и не заставил себя ждать.

У большевиков имелись склады оружия на различных заводах. Некоторые из них нам были известны раньше, но большинство открылось само собой после восстания, когда Штаб округа был буквально завален точными сведениями о таких хранилищах.

После неудачи, опасаясь потерять это оружие, больше­вики стали разносить его по квартирам. Достаточно вспом­нить состояние Петрограда, чтобы понять, что оружие, раз­несенное по частным квартирам, уже совершенно ускольза­ло от Правительства. Требовались быстрые меры, к которым и было приступлено. С маленькими складами мы справля­лись легко, на ходу. Для крупных заводов вопрос представ­лялся серьезнее: туда требовалось посылать целые отряды.

Прекрасно отдавая себе отчет, что о таких больших вы­ступлениях будут громко кричать все, кому они не понравят­ся, а таких будет немало, я решил на эти отряды получить предварительное согласие Половцова.

      Что ты меня спрашиваешь? — поощряет меня Половцов. — Неужели мы не знаем друг друга?

Прекрасно. Формирую первый отряд, назначаю началь­ником решительного артиллерийского капитана, посылаю на Сестрорецкий завод.

11 июля экспедиция проходит без кровопролития и очень удачно: нам привозят 1200 винтовок, несколько сотен бомб, а к ним в придачу семь организаторов красной гвардии.

Конечно, громкоговорители возвещают из Таврического дворца о новых происках контрреволюции.

Теперь очередь за Путиловским заводом. Там, кроме боль­шого склада оружия, заканчиваются к выпуску 13 бронирован­ных автомобилей. Не имея в своем ведении броневиков, мы с Балабиным все время искали случая, как бы затащить к себе хоть один и посадить на него свою команду. А тут вдруг 13! Балабин меня подзадоривает:

      На Путиловский завод поезжай ты сам. Если заранее узнаешь, в каком виде броневики и где именно стоят, а ты влетишь внезапно, то там так растеряются, что не успеют прийти в себя. Ты и вытащишь на буксире все машины.

 Формирую отряд, собираю грузовики, а за точными сведениями еду к начальнику Главного Технического управления генералу Шварцу. Предприятие очень заманчивое: из-за бро­невиков стоит пойти на что угодно.

Генерал Шварц оказался хорошо осведомленным о своих строящихся машинах. Я поделился с ним нашим планом. Не прибегая ни к каким справкам, он тут же дал мне все подроб­ности о состоянии броневиков и их местоположении по зда­ниям завода. 5 машин были уже закончены к выпуску.

Едва возвращаюсь от Шварца к себе в штаб, как вдруг входит Балабин, обращается ко мне и, как автомат, с безраз­личным видом отчеканивает каждое слово:

      Председатель Правительства, военный министр прика­зал немедленно прекратить захваты складов оружия на заво­дах и разоружение рабочих. Он считает, что сознание народа уже настолько развилось, что граждане поймут разумность требования, и большевики сами добровольно отдадут нам ору­жие. Поэтому министр приказал, чтобы ты составил обраще­ние-воззвание, приглашая население сдать все вооружение.

Я хорошо знал Балабина — у него были стальные нервы; он никогда ничему не удивлялся. Очевидно, он уже обломал все копья. Тоном своего голоса он мне подчеркивает, что яв­ляется только лаконичным передатчиком приказания, и дает мне понять, что единственно, что мне остается, это — также механически исполнить приказ и не входить в обсуждение этой бессмыслицы.

Встаю. Отвечаю военной этикой — перехожу на «вы»:

      Прошу вас доложить военному министру, что в моем отделе нет человека, который сумел бы составить такое крас­норечивое воззвание.

Несколько секунд молчания. Балабин:

      Чего ты формализуешься? Разве ты не знаешь, что я считаю это глупостью?

Прекрасно знаю.
Опять молчание.

Хорошо. Подожди.
Подождал.

Балабин возвращается.

      Военный министр приказал разработать только техни­ческую сторону воззвания, — разделить Петроград на райо­ны, назначить сборные места, приемщиков, склады, перево­зочные средства, караулы, время сдачи и пр. И в таком виде представить ведомость ему. Текст же самого воззвания он взял лично на себя.

      Слушаюсь.

К ночи представляю большую таблицу. В ней весь Петро­град, районы, время сдачи и сборные пункты и все, что угодно.

К таблице прикладываю маленький лист бумаги — мой рапорт в одну строку: «Прошу меня уволить по болезни в отставку».

Балабин улыбается: он сам подает такой же рапорт, а Половцов больше не Главнокомандующий: его перед тем уво­лил Керенский.

Мне и теперь странно рассказывать этот анекдот с воз­званием, о замене пулемета пафосом. Если бы я, военный, представил от себя по команде такой проект, то в любой ар­мии меня посадили бы в сумасшедший дом.

Может быть, все же интересно знать, как приняло воз­звание население?

Лирическая сторона этого литературного произведения удалась безукоризненно. Воззвание было расклеено по углам всевозможных зданий. Его читал весь Петроград. Оно даже подействовало, но, увы, как раз не на преступников, для ко­торых предназначалось, а на самых лояльных людей, привык­ших вообще подчиняться распоряжениям любой власти: сданными оказались несколько охотничьих ружей, пистоле­тов и сабель эпохи русско-турецкой войны. Все перевозочные средства и приемщики вернулись ни с чем — пустыми.

Если эпизод с отменой разоружения большевиков был ощутительным толчком по гигантскому колесу в обратную сторону, то для меня он явился ударом, которым выбило по­следнюю надежду.

Новый Главнокомандующий Петроградского округа гене­рал Васильковский не желает слышать о моем уходе.

      Может быть, вы не хотите быть подчиненным новому начальнику Штаба Багратуни? (Багратуни Яков (Акоп) Герасимович (1879—1943) — в июле-октябре 1917г. начальник штаба Петроградского военного округа. В августе 1917 г. один из организаторов противодействия выступлению ген. Корнилова. С октября 1917г. Главнокомандующий войсками Пет­роградского военного округа. После 1919 г. в эмиграции.) Тогда я назначаю вас при себе генералом для поручений, — слышу я от него в категорической форме (Считалось, что Багратуни прислан для проведения взглядов Керенского).

Нет. Я кончил служить такому Правительству. Последняя карта бита. Попав случайно в Петроград, я увидел, как рас­катилась революция в больших народных массах. И как тог­да же все стало ясно! Одни слева будут продолжать спасать революцию или редактировать воззвания о сдаче оружия.

Многие справа еще должны пройти ряд испытаний, что­бы подавить страсти, — выйти на путь новых доступных нам заданий.

Вторых гораздо больше, но и те, и другие слишком ма­лочисленны на стомиллионную темную массу, погнавшуюся за призраками, для которой — вот в чем горе — уже опроки­нуты все плотины!

Идти в эту массу? Но чтобы иметь в ней успех, надо на митингах срывать с себя погоны, посылать проклятия прошло­му, как это делали некоторые офицеры. Нет. Только не это.

Если в верхних слоях распыленной русской обществен­ности иногда идеологически указывают на конец августа как на крайний рубеж «Корнилов или Ленин», то для нас, про­бивавшихся снизу через народную толщу и видевших всю картину разрушения, вопрос решался гораздо раньше, а именно тотчас после июльского восстания, когда Временное правительство не пошло за генерал-прокурором в преследо­вании большевиков за измену своему народу.

Картина разрушений, не учитываемых некоторыми по­литическими течениями, может быть отчасти видна в свете подробностей, перечисленных в предыдущих главах. В них я подтверждаю, что генерал-прокурору, контрразведке, Штабу округа, прокурорскому надзору было совершенно ясно, что Правительство продержится только до следующего восстания большевиков; нам было отчетливо видно, что день этого вос­стания, так же как июльского, будет назначен не Лениным, а немцами (что и произошло в действительности), но бить уже будет нечем (См. гл. «В музей Ленина»). Отсюда в нашем точном рисунке Петрограда никакого августовского перелома быть уже не может. По­этому мы говорим уже в июле: обреченные мы, все вы; обреченная Россия.

Прежде чем не признавать этого положения, необходимо, казалось бы, опровергнуть отдельные элементы разрушенья петроградских войск и всего административного аппарата, мною приведенные. Иначе мы опять оторвемся от действи­тельности, опять останемся в области одних идеологических споров.

Суровый закон требовал, чтобы все переболели, каждый по-своему. Вот после этого только и можно приступить к новому творчеству (Проведя следующий период борьбы на Северном Кавказе, а затем, кончив внешнюю войну в начале 1919 года, я не признал мое производство в генералы и отказался принять самостоятельный фронт (из подчиненных мне войск Бичерахова и горцев Северного Кавказа — кадров старой Дикой дивизии), который настойчиво пред­лагали мне горцы, английской службы генерал Томсон и полковник Ролленсон.). Ну, а тогда в Петрограде? Васильковский и Багратуни начнут проходить стаж борьбы в революционной столице. А я должен буду себя побороть и сговариваться с Нахамкесом? Допустим. А какая от этого польза?

Энергичный прокурор Палаты Карийский тоже пробовал остановить обратное движение. По материалам, добытым после восстания, он арестовал Троцкого. Опять на сцену вы­ступает Ловцов, — бегает по городу и опять его находит. Троцкого сажают 23 июля, а в течение августа и в начале сен­тября новые министры юстиции выпускают и Троцкого, и всех одного за другим, кого мы посадили и до, и после вос­стания. Если кивать в прошлое и говорить, что доказательств измены большевиков было недостаточно, то, казалось бы, нельзя было не привлечь большевиков за восстание по рас­публикованному декрету Правительства. А убитых 4 июля? Разве их тоже не было?

К сожалению, узнав о моем рапорте, уходят начальник контрразведки, судебный следователь В. и Александров. Васильковский их вызывает: при Багратуни, в моем при­сутствии, он убеждает их остаться. Достаточно взглянуть на обоих, чтобы понять, что наши мысли одинаковы. На все уговоры Васильковского каждый из них твердит: «Нет, я ни за что не останусь. Я был связан личным словом только с Б. В. Никитиным; а раз его нет, то считаю себя свободным». Васильковский обрушивается на меня:

  Вот, видите, что вы делаете! Да я же вам сказал, что вы не уйдете!

  Посмотрим. Я все надеюсь, что комиссия врачей, в которой мне предстоит свидетельствоваться, уволит меня по болезни в отставку (После контузии на войне у меня развилась болезнь сердца).

В двадцатых числах июля меня свидетельствуют в Бла­говещенском госпитале и единогласно признают здоровым, как дай Бог всякому.

Прямо из госпиталя еду к начальнику Генерального штаба Романовскому. Говорю о неудаче в комиссии врачей; прошу меня убрать из Штаба округа куда угодно на фронт.

  Как? Неужели уже до этого дошло? — говорит он за­думчиво, стучит дружески по плечу; мне кажется, в моих сло­вах он находит подтверждение каких-то своих дальних мыс­лей. — Но я же не могу вас взять из Штаба, если вас не от­пускает Главнокомандующий.

  Да, это по старым правилам, а вы уберите меня по-новому, приказом начальника Генерального штаба начальни­ку Штаба округа.

  Идет, — говорит Романовский. — Сделаю.

На другой день Багратуни получает приказание откоман­дировать меня в Главное управление Генерального штаба; а 26 июля я являюсь своему новому начальнику, старому зна­комому, генералу Потапову.

После всех любезностей, которыми мы с ним обменялись за пять месяцев, я приготовился к сухому приему, но ошиб­ся. Потапов, очевидно, был добрым человеком. Он устроил мне сердечную встречу; от него я узнал, что Романовский меня назначил не на фронт, а начальником Разведывательного отделения Главного управления Генерального штаба по груп­пе держав, с которыми мы вели войну.

Однако на этом моя записная книжка не закончилась.

 

16. ДЕЛО ГЕНЕРАЛА ГУРКО

 

Рассказывая о том, как останавливали маятник, когда его качнуло вправо, нельзя не привести нескольких деталей из отношений министров к Гурко (Гурко Василий Иосифович (1864-1937) — с 31.03.1917 Главно­командующий армиями Западного фронта. После обнародования Декларации прав солдата 15.05.1917 подал рапорт, что он «снимает с себя всякую ответственность за благополучное ведение дела», вследствие чего 22.05.1917 смещен с должности. 21.07.1917 арестован, вско­ре освобожден и выслан за границу.).

21 июля, утром, ликвидируя свои дела в Штабе округа, я встретил сияющего от удовольствия адъютанта помощника Главнокомандующего — Козьмина (К сожалению, не помню фамилии. Но у Козьмина был всего один адъютант — поручик с высшим образованием, небольшого рос­та, старый революционер. Кажется, Чарномский? Казьмин А. И. — прапорщик, помощник Главнокомандующего войсками Петроградского округа).

  Если бы вы только знали, кого мы сегодня арестова­ли! — говорит он, не умея скрыть своего восторга.

  Откуда же я могу знать, что происходит в вашей тай­ной канцелярии? Кого именно?

  Генерала Гурко.

  А что он сделал? — непосредственно срывается у меня удивленный вопрос.

Наступает неловкое молчание. Мой собеседник смотрит на меня с растерянным видом.

  Как, что сделал?

  Ну да, какое у вас было основание для ареста?

  Как, какое основание?.. Да ведь это Гурко, понимае­те — Гурко! Нет, вы никогда не поймете! — восклицает он, кидает на меня безнадежный взгляд и уходит.

Начинаю припоминать слухи с фронта, что Главнокоман­дующий генерал Гурко настаивал пред военным министром на решительных мерах для спасения дисциплины в армии, имел с министром крупные столкновения и был уволен.

Арестовывать генерала ездил Козьмин со своим адъютан­том. Они привезли его в Штаб, на квартиру Козьмина, а от­туда через два дня водворили в Петропавловскую крепость.

24 июля утром меня зовет новый начальник Штаба Багратуни. Он передает мне небольшую папку и говорит:

      Вот дело генерала Гурко. Военный министр приказал произвести расследование. Поручите его контрразведке.

Отвечаю:

   Я не знаком с генералом Гурко и никогда его не видел, но предвижу заранее, что бывший начальник кавалерийской дивизии и начальник Штаба Верховного — генерал Гурко — отнюдь не шпион.

   Что вы, что вы, конечно, нет! — даже вздрогнул Багратуни от такого резкого слова.

   Ну, а в таком случае контрразведка, которая пресле­дует только шпионов, этим делом заниматься не может, и разрешите мне вам его вернуть.

Багратуни явно неприятно; он отстраняет протянутую папку:

      Да, вы правы, совершенно верно; но не торопитесь, подождите. Я потом вам скажу.

В этот же день я случайно оказался в кабинете Баграту­ни, когда у него была супруга генерала Гурко. Симпатичная, с большими глазами, эта женщина приходила протестовать, и что было особенно тяжело видеть, обращалась к начальнику Штаба с полной уверенностью, что он также возмущен слу­чившимся. Она говорила, что это первый случай за все вре­мя существования Петропавловской крепости, чтобы в нее кого-нибудь посадили без «ордера», как это было сделано с ее мужем (Я слышал, будто бы прокурор отказался вообще подписать какой бы то ни было ордер). Как бы ища защиты, она часто поворачивалась в мою сторону. Багратуни отвечал что-то неопределенное, а я не мог на нее смотреть.

Вернувшись к себе, я решил сам ознакомиться с делом, облетевшим с таким треском всю печать. И чего только не говорили о нем в газетах со слов услужливых осведомителей: контрреволюция, переписка с низложенным монархом, заговор, — ну, словом, сразу все темы для бесконечного бульварного романа. Как же не увлекаться такими сообщениями, если газе­ты приводят подлинные слова самого министра Некрасова, про­изнесенные им на ночном заседании в Зимнем дворце: «Гене­рал Гурко в своем плане пишет, что все верные слуги Государя в силу обстоятельств должны только на время приноровиться к но­вым порядкам и принять соответствующий вид».

Открыв небольшую папку, называемую «Дело генерала Гурко», я нашел в ней всего только один лист бумаги, а имен­но, письмо Гурко к Государю.

Таким образом, будем точны: прежде всего, не перепис­ка, а одно письмо. Оно было на четырех страницах и имело дату 2 марта. Генерал писал только что отрекшемуся Импе­ратору. По содержанию письмо не только не заключало ка­кого-то плана, но там не было ни совета, ни даже малейшего намека, что можно исправить случившееся. Гурко заменял одно время генерала Алексеева по должности начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, то есть был спод­вижником Государя. Но 2 марта это был просто близкий че­ловек, который хотел высказать только свое душевное сочув­ствие тому — другому, хоть чем-нибудь его поддержать в ве­ликом горе, которое на него обрушилось. И слова утешения больше касались Воли Божьей.

Отсюда видно, что министр Некрасов в своем пересказе далеко ушел от действительности. В письме была одна фра­за, касающаяся Наследника. Генерал писал, что, может быть, для мальчика все будет к лучшему: он в тиши окрепнет, бу­дет расти в спокойной обстановке, учиться, наберется зна­ний, «а пути Божьи неисповедимы: кто знает, — может быть, сам народ когда-нибудь призовет его». Против этого места на полях стояли красным карандашом большие и малые воскли­цательные знаки.

На этом письмо, а с ним и все «дело Гурко» заканчивается.

При всем желании, не найти там ни контрреволюции, ни заговора, ни даже той малой мухи, из которой можно бы сде­лать слона.

Но что поистине было исключительного на этих четырех страницах, так это совсем не то, что писал генерал Гурко, а собственноручная резолюция начальника кабинета военного министра, поставленная чернилами на полях письма:

«Военный министр приказал привлечь генерала Гурко по 126-й статье Уг. Ул. Полковник Барановский» (Эта статья старого Уголовного уложения применялась к винов­ным в участии в сообществе, заведомо поставившем целью своей де­ятельности ниспровержение существующего в государстве общественного строя).

Вряд ли царские архивы Министерства юстиции видели такие рискованные надписи. Если в те отдаленные времена инсценировались процессы и министры тоже «приказывали» следственной власти подгонять обвинения под определенные статьи, то они не писали таких откровенных резолюций на официальных бумагах; а тем более на тех, кои представляли собой вещественные доказательства.

При этом важно еще заметить, что даже независимо от заключения по существу всего дела, за это письмо Гурко ни­как нельзя было подвести ни под какую статью: согласно декрета Правительства, все действия, направленные в защи­ту старого строя и имевшие место до 4 марта, подлежали полной амнистии. На основании этого декрета были, напри­мер, амнистированы в Ораниенбауме офицеры, стрелявшие 3 марта из пулемета. Письмо Гурко было от 2 марта, и на него, в довершение всего, распространялось и действие названно­го декрета.

Вечером того же дня захожу к Багратуни, чтобы напом­нить о деле. Наш разговор повторяется в тех же выражени­ях. Слышу ответ: «Да... но и подождите».

Выйдя от него, мне вдруг пришла мысль: о чем я спорю? О каких принципах, которые меня уже не касаются? Через два дня все равно меня не будет в Штабе. А разве не лучше, если это расследование произвести под моим наблюдением? Ос­нований для обвинения все равно не найдут, так как их нет; но без меня дознание будут тянуть; Гурко будет сидеть; а в этом и заключается главная опасность. Сколько раз я повто­рял членам Следственной комиссии Муравьева, что они са­жают в Петропавловскую крепость представителей старого режима не для суда Временного правительства, а для большевиков. Они все мне не верили, что приход к власти больше­виков — вопрос самого небольшого времени и что в случае вос­стания защищать Правительство будет некому. Если же теперь мне представляется возможность сохранить хоть одного, то надо спешить.

Звоню в контрразведку, вызываю Каропачинского, про­шу немедленно приехать. Он быстро появляется.

      С вами, Всеволод Николаевич, я начал контрразведку. А вот вам и мое последнее дело. Произведите лично рассле­дование о генерале Гурко.

Вижу удивленное лицо Всеволода Николаевича. Передаю ему досье, предлагаю прочесть письмо. Конечно, я не позво­лил себе указывать, какого ожидаю заключения. Надо знать характер Каропачинского. Он всегда ревниво оберегал незави­симость судебных решений, он никогда не мирился с давле­нием извне на следственное производство. Для него сама по себе резолюция Барановского уподоблялась большому красно­му флагу, которым размахивают на корридах в Испании.

Я только сказал ему:

Даю вам 48 часов на производство расследования.

Зачем так много? — услыхал я короткий ответ.

Уже на другой день он привозит мне законченное рассле­дование. Внизу, перед подписью выведена трафаретная фра­за: «Состава преступления не найдено, а потому постановил дело прекратить».

Но он был бы не Каропачинский, если бы и здесь не проявил своей инициативы. Меня ждал сюрприз.

      Вы знаете, Борис Владимирович, у нас до сих пор каж­дый день бывают товарищи прокурора Судебной палаты, которым мы передаем разные дела. Так я предложил сегодня одному из них тоже подписать постановление после меня, что он и сделал. Таким образом, и заключение прокурорского надзора уже имеется.

Подписываю препроводительную бумагу.

      Возьмите внизу мою машину, отвезите от меня все это прокурору Палаты и вручите ему лично.

Бедный Всеволод Николаевич! Ему так влетело, что когда через полчаса он вернулся обратно, то еле переводил дыхание; а на лице еще оставались красные пятна, но глаза смеялись.

Никогда не видел прокурора в таком состоянии: он так рассвирепел, что я даже слова не мог вставить.

Как? — воскликнул я. — Прокурор не согласился с мне­нием контрразведки?

Нет, об том и речи не было. Он только выражал не­удовольствие за такую поспешность в производстве рассле­дования.

Я не напоминал больше Багратуни о деле Гурко. Сам же он, надо отдать ему справедливость, тоже никогда меня о нем не спрашивал.

На другой день я простился со Штабом округа, а через несколько дней генерал Гурко был выпущен из крепости и выслан за границу.

 

 

На главную страницу сайта