Собрание Союза писателей и журналистов

Когда 16 марта 1946 года было созвано общее собрание Союза писателей и журналистов, для нас, людей пера, это было испытание: за исключением сборников В.Лазаревского вся эмигрантская печать была захвачена совпатриотами, многие из которых состояли членами Союза. Мы же, свободные, были не организованы.

Хорошо помню это собрание. На него пришло больше ста человек, что у нас в Париже редко когда бывало. Открыл собрание давний генеральный секретарь Союза Владимир Феофилович Зеелер (в прошлом — ростовский адвокат). Он и председетельствовал.

Лидером совпатриотов (и весьма активным!) на собрании оказался Н.Рошин (по бунинскому прозвищу “капитан”). Этот “капитан” всю эмиграцию терся около Бунина, был, так сказать, “другом дома”. Никто и не подозревал, что этот “капитан”, “друг” Бунина, сотрудник правой газеты “Возрождение” Рошин — член французской компартии, что теперь и обнаружилось.

Я мало знал “капитана”. Но все-таки встречал — белый офицер как белый офицер. И вот теперь, на общем собрании, окруженный совпатриотами, он первым попросил слова. Выступление его (язык у Рощина был неплохо подвешен) оказалось несколько неожиданным. “Капитан” начал с того, что эмиграция как таковая кончается, люди “возвращаются на родину”, и потому он предлагает собранию Союза принять резолюцию с обращением в ССП в Москве, прося принять нас как отделение Союза советских писателей. Это, пожалуй, было уже чересчур. Выступление Рощина, за исключением хлопков совпатриотов, было встречено гробовым молчанием.

За ним выступил Юрий Павл.Анненков. Зная Юрия Павловича, я немного побаивался: “он может так, но может и иначе”. Каково же было мое радостное удивление, когда вся его речь оказалась страстной защитой свободы слова, свободы печати, свободы человека. Анненков сел под бурные аплодисменты.

За ним выступил Гайто Газданов. За этого я не волновался, ибо твердо знал, что Газданов горой за свободу слова, свободу печати, даже с уклоном в “анархизм”. И его речь собрание проводило хорошими аплодисментами. За Газдановым Мельгунов. Тут тоже можно было быть вполне спокойным. Мельгунов говорил очень резко. За Мельгуновым выступал я — не менее резко.

Донельзя отвратительным было выступление редактора “Русских новостей” А.Ф.Ступницкого. Это был какой-то просоветский лепет, ни для кого не убедительный. Столь же неудачным было и выступление редактора “Советского патриота” профессора Одинца. Вероятно, оба понимали, что большинство не с ними.

А когда мы перешли к голосованию — к выборам Правления, оказалось, что советчики биты: шестьдесят четыре голоса за нас, за свободу слова и сорок пять — за советчиков. В Правление Союза писателей и журналистов выбраны: Б.КЗайцев (председатель), С.П.Мельгунов (товарищ председателя), я (товарищ председателя), Н.В.Вольский (Валентинов), профессор С.Жаба (других не помню). Казначеем и генеральным секретарем Союза переизбрали Вл.Феоф.Зеелера, бессменно бывшего на этом посту с 1920-х годов.

Одним словом, все осталось по-старому, чему я был рад и что тоже было, конечно, ударом по кагебешной политике в отношении эмиграции, как массовый отказ эмигрантов от получения советских паспортов для возвращения “на Родину”.

Виктор Кравченко

 

Как-то, дойдя до своего дома на 253, рю Лекурб, я, как обычно, стал подниматься по лестнице на свой пятый этаж. Без лифта — упражнение не из приятных. Кружишь-кружишь — и на каждом повороте украшение — две турецкие уборные. Вообще дрянная у нас была квартира. Одна комната с кухней.

При повороте к нашей квартире на пятом этаже я с удивлением увидел, что у нашей двери стоят два каких-то джентльмена. Что за притча? Кто это может быть? Джентльмены вежливо расступаются, и я открываю дверь. Вижу: Олечка не одна — перед нею сидит какой-то господин. Не успел я раздеться, как Олечка говорит:

Как хорошо, что ты пришел. А у нас нежданный гость из Америки... Виктор Андреевич Кравченко.

Я удивился до крайности. Гость поднялся. Мы поздоровались.

Очень рад, Виктор Андреевич, чем могу служить?
Кравченко чрезвычайно внимательно меня рассматри вал. Мы сели.

-Да.

Олечка тут же отворила дверь и попросила джентльменов войти. Они поблагодарили, вошли и сели в кухне, рядом с комнатой.

Так вот, — начал Кравченко, — мне нужен в Париже человек, на которого я могу во всем положиться как на самого себя. Мне нужна здесь большая помощь. И наши общие друзья дали мне ваш адрес и сказали, что вы и есть такой человек.

Я засмеялся:

Не знаю...

Прежде всего мне срочно (подчеркнул Кравченко) нужен секретарь. Но секретарь совершенно особый: он должен знать русский и французский на все сто процентов. Он будет моим переводчиком во всех делах, будет и на суде. Он должен быть абсолютно честен, потому что будет иметь дело с деньгами, и я должен им располагать двадцать четыре часа, если мне понадобится. Мне этот секретарь нужен сию минуту, сегодня же. Есть ли у вас подходящий человек? Разумеется, его труд я буду хорошо оплачивать.

У меня на уме такого человека не было. Но Олечка тут же сказала: — Конечно, есть! — И, обращаясь ко мне: — Саша Зембулатов, лучше не выдумать. К нему надо сейчас же пойти.

Кравченко был доволен категоричностью Олечки, и мы решили так: после обеда мы с Олечкой идем к Зембулатовым, а Кравченко оставляет телефон своего отеля, куда я ему позвоню о результате.

На этом мы и расстались.

Зембулатовы были прекрасной русской семьей, жившей русским бойскаутизмом. Я хорошо знал мать Саши, но самого Сашу никогда не видел. Его знала Олечка.

Пришли к Зембулатовым. Они все дома. Олечка тут же изложила им дело. Саша пришел в полный восторг: он юрист, кончил Сорбонну, как раз ищет работу, а тут такое архиинтересное предложение.

От них я и позвонил В.А. Он попросил, чтобы я и Саша сегодня же вечером приехали к нему в гостиницу. Забегая вперед, скажу: Саша подошел Кравченко на все сто процентов и стал не только его секретарем на процессе, но и близким человеком на долгие годы. Даже работал с Кравченко в Перу, когда тот занялся разработкой серебряных рудников.

На завтра Олечка за все это дело получила книгу Кравченко “Я выбрал свободу” (по-французски) с хорошей дружеской надписью и благодарственное письмо.

На процесс я ездил ежедневно. Обычно заезжал к Кравченко в гостиницу, где уже был Саша, и с ними вместе ехал в суд. Процесс Кравченко был. в центре внимания всего мира, и каждое заседание было захватывающим.

Несколько слов об истории Кравченко. В.А., сын железнодорожного рабочего, был видным советским коммунистом. В 1943 г. он приехал в Вашингтон в составе советской закупочной комиссии. На нем лежала обязанность следить за погрузкой пароходов, отправляющихся в СССР. В 1944 г. он порвал с Москвой и “выбрал свободу”. Сталин настаивал на выдаче Кравченко. Американцы медлили. В конце концов, Рузвельт стал склоняться к выдаче Кравченко. В это время Кравченко скрыла у себя в квартире Е.Л.Хапгуд. У нее, никуда не выходя, Кравченко прожил семь месяцев — до смерти Рузвельта. И тогда американцы решили не выдавать Кравченко. Он “вышел на свободу” и в 1946 г. выпустил книгу “Я выбрал свободу” — о терроре, коллективизации и концлагерях в СССР.

За все существование коммунистического режима ему ни разу не был нанесен такой удар со стороны эмиграции, какой нанес ему Виктор Кравченко своим процессом против прокоммунистической газеты “Леттр франсэз”. Книг, разоблачающих сущность этого режима, выходило много и до войны, но их взрывчатая сила по сравнению с “Я выбрал свободу” была силой бомбы в сравнении с атомным снарядом.

В Париже, политическом центре Европы, своим процессом Кравченко нанес необычайный удар коммунизму. Он не только вновь привлек внимание всего мира к страшной теме своей книги, но заставил весь мир выслушать о советском режиме показания живых свидетелей, советских граждан, недавно вырвавшихся из-за железного занавеса на свободу.

В борьбе с коммунизмом В.А.Кравченко делал дело мирового масштаба. Его борьба была борьбой Давида с Голиафом, борьбой свободного человека с аппаратом всемогущего тоталитарного государства. Конечно, Кравченко знал, как длинны руки МВД и как беспощадна месть Сталина. Поэтому для его выступления нужны были большое мужество, смелость и воля.

Кто присутствовал на заседаниях суда во Дворце Правосудия, тот воочию видел, какое отчаянное сопротивление Кравченке и его свидетелям оказывали коммунисты. Это убедительнее всего говорило о том, как расценивал Кремль силу этого удара. Из-за океана и через Ла-Манш на процесс прилетели мелкие и крупные интернациональные “фирлингеры”; на сцену выпущены были всякие “коммунизанствующие снобы” и попросту агенты Коминформа. Обойду молчанием показания всех этих “свидетелей”, заслуживающих презрения.

Гораздо интереснее были выступления прилетевшей московской знати. Надо признать — и вовсе не для каламбура, — что самыми лучшими свидетелями для Кравченко были бесспорно эти, московские. Вероятно, подготовке их МВД посвятило не один десяток заседаний, дрессируя своих “свидетелей”. И что же? Все кончилось полным провалом, признанным всей печатью. Впрочем, этот провал вполне естествен. Прилетевшие в Париж рабы-вельможи были бы великолепными “свидетелями” на любом московском процессе, где запытанные обвиняемые, под их показания, признавались бы во всех заказанных им преступлениях. Но свободный суд демократической Франции привел в замешательство сановников сталинского царства.

Вот перед судом — искушенный в сексотских делах коммунист Колыбалов. Он пересказывает заученный в Москве урок об “изменнике Кравченко”. В горячей ответной речи Кравченко кричит Колыбалову, что это именно он, сталинец Колыбалов, загонял в концлагеря невинных людей, что Кравченко только случайно вырвался из лап НКВД на свободу. Речь Кравченко опрокидывает показания Колыбалова. Этого не расскажешь, но в зале суда есть такой передающийся присутствующим как бы ветер, по которому все безошибочно чувствуют, где правда. В этом поединке симпатии всего зала были на стороне человека, боровшегося против режима полицейского государства. Страстное обвинение Кравченкой сталинского режима вызывает единственную реплику Колыбалова: “Я прошу не оскорблять моего горячо любимого вождя!” Эти слова покрыты смехом публики, и блестящей ответной репликой мэтра Изара: “Не мы, французы, виноваты в том, что ваша фраза вызывает здесь смех!”

Тот же московский урок об “изменнике Кравченко” рассказывает суду и Василенко. Но знатного члена Верховного Совета берет в оборот сам мэтр Изар. Он задает свидетелю вопрос за вопросом. Василенко старается увертываться, не отвечать. А когда мэтр Изар читает ему список расстрелянных НКВД его товарищей по партии, по службе, его начальников и, наконец, наркомов Украины, после каждого имени спрашивая, знал ли этих людей Василенко, вся публика в зале замирает, это самый патетический момент процесса. С посеревшим, растерянным и злобным лицом Василенко мечется у свидетельского барьера. Он отказывается отвечать, не понимая, какую неоценимую услугу этим он оказывает делу Кравченко. Под конец допроса, раздавленный “вызовом мертвых”, Василенко неожиданно вскрикивает: “А почему, собственно, вас так беспокоит судьба всех этих господ!?” В свободном суде демократической страны подобная фраза звучит признаньем преступления и губит свидетеля сталинской диктатуры.

Все московские свидетели дезориентированы в атмосфере свободного суда. Последним появляется генерал Руденко. Его появление, вероятно, тщательно подготовлялось. Генерал вышел не оттуда, откуда выходят все свидетели. К удивлению самого председателя суда Дюркгейма, Руденко появился из двери на эстраде, где заседал суд, и не в штатском костюме, что приличествовало бы моменту, а в полной форме, с регалиями и даже в головном уборе с голубым околышем. С теми же стандартно-волевыми интонациями он дает свои показания об “изменнике Кравченко”. Но первые же реплики В.А.Кравченко — “Вы лжете, Руденко!” — “Вы холуй режима!” — “Какое право вы имеете говорить от имени народа?!” — сбивают генерала с тона. Он просит председателя суда оградить его “от давления извне”. Вероятно, в представлении этого коммуниста Кравченко должен бы был стоять перед ним со связанными за спиной руками. Но здесь свободная Франция, и Кравченко со всей присущей ему страстностью атакует Руденко, вскрывая перед судом биографию этого политического “генерала”, не окончившего военной школы. Руденко пытается рассказать суду о том, что советское правительство не помышляет о войне и занято только “борьбой с суховеями и превращением пустынь в оазисы”. Кравченко кричит: “Вы бы лучше дали народу свободу, а потом уж занялись суховеями и оазисами!” Генерал пробует убедить французов, рассказывая им о чувстве дружбы, которую питает советское правительство к демократической Франции. Отвечая на это, Кравченко произносит свою самую сильную речь, захватившую всех присутствующих. Указывая на Руденко как на представителя сталинского режима, Кравченко приводит суду цифры миллионов тонн боеприпасов, сырья, продовольствия, поставленных Сталиным Гитлеру за полтора года “спаянной кровью” дружбы двух диктаторов. “Вы, Руденко, уверяете Францию в дружбе Сталина? Но ведь вы со Сталиным во время войны своими поставками Гитлеру убивали французов! Вы убивали французских женщин, стариков и детей. Вы политические и уголовные преступники! Это Сталин выдал Европу на растерзанье фашизму!” По залу проносится одобрение. Зал с Кравченкой, а не со сталинским “генералом”. На эти обвинения Руденко молчит, ему нечего ответить. И обратившись к председателю за разрешением уйти через ту же эстраду, под презрительные крики адвокатов и публики, генерал неожиданно покидает зал. “Куда же вы, Руденко?! Будьте смелее! Оставайтесь! Я вызываю вас! У меня есть что рассказать о вас на этом суде!” — кричит ему Кравченко. Но генерал ушел. Вероятно, сам Кравченко, ведущий процесс с большой силой и смелостью, не предполагал такого быстрого уничтожения своего главного противника.

В двенадцатом заседании суда сама защита “Леттр фран-сэз” подтвердила поражение всех своих московских свидетелей, отказавшись от вызова остальных, а их было выставлено до двух десятков!

С самого начала процесса всем присутствующим на нем было ясно, что инициатива атаки всецело в руках В.А.Кравченко, мэтра Изара и его помощника мэтра Гейцмана. Но было бы несправедливо преуменьшать громадную роль, сыгранную на процессе новыми советскими эмигрантами. Этот имеющий первостепенное политическое значение процесс надо по справедливости назвать процессом новой эмиграции против коммунизма. И если в обстановке французского суда московские коммунисты оказались побеждены его свободой, то новые эмигранты этой свободой воспользовались чрезвычайно удачно. Всякий русский антибольшевик должен низко поклониться этим свидетелям. У многих из них остались в СССР родные и близкие. И все-таки на суде, не скрывая своих имен, они дали убийственные для сталинского режима показания, проявив тем большое гражданское мужество. В одних показаниях чувствовалась страшная измученность (тюрьмы, пытки, концлагеря, голод под Сталиным и под Гитлером), в других — жажда беспощадной борьбы. Я жалею, что переполненный разнообразными иностранцами зал (от фабричных рабочих до послов иностранных государств), не знал русского языка, не мог почувствовать по-настоящему глубину этого человеческого протеста против тоталитарного рабства. Но и в переводе эти показания дошли до иностранцев как предупреждение, как сигнал неминуемой борьбы. Из судебного зала эта тревога проникла в печать всего мира, и в этом было громадное значение процесса.

Кравченко ко мне привык. Мне доверял и часто разговаривал со мной просто по-человечески обо всем. Иногда, глядя на него, я думал: “Как он выдерживает страшное нервное напряжение этого процесса?” Помню, после одного заседания суда, усталый, зная, что на следующем заседании выступят какие-то приехавшие из Москвы “свидетели”, он сказал мне: “Я слышал, что они привезут мою первую жену, но это пустяки, а вот если они привезут мою мать, я не выдержу, я знаю, что я не выдержу”.

Кравченко очень любил свою мать и знал, что говорил. Он всегда возил с собой портрет матери. И застрелился в Нью-Йорке перед ее портретом. Но большевики его мать почему-то не привезли. Умерла? Была в тюрьме?

Бывшую жену, полную “русскую красавицу”, блондинку, голубоглазую, с высоким валиком волос и необычайно развитым бюстом — привезли. Этот ее русский бюст в парижских газетах имел успех. Его окрестили “poitrine agressive” (“агрессивные груди”). Думаю, что эта жена была петая дура, и ее “показания” ничего, кроме смеха, у публики не вызвали. Тем не менее от нее ни на шаг не отходила маленькая, худенькая, черненькая женщина еврейского типа, явно приставленная чекистка. Она сопровождала ее даже в уборную. Так что, несмотря на все старания Кравченко и Саши, перехватить ее было нельзя и на полслова. Нежных чувств к ней Кравченко давно не испытывал. Он только хотел ей предложить остаться в свободном мире при его поддержке, но это не удалось.

Помню мое одно неожиданное столкновение с Олечкой из-за Кравченко. И ее победу. Кравченко был потомственный пролетарий, сын железнодорожного рабочего, комсомолец, коммунист, “большевик по нутру”, ни в Бога, ни в черта не верующий, что он не раз подчеркивал. Когда я собирался ехать к нему в день вызова в суд московских свидетелей, вижу, Олечка с чем-то возится, что-то зашивает. И потом протягивает мне ладанку на шнурке, говоря:

Вот, Рома, передай это Виктору Андреевичу, у него сегодня трудный день.

Я удивился и говорю:

Олечка, ну что за чепуха! Атеисту, коммунисту, ни во что не верующему Кравченко я буду давать ладанку?! Ты понимаешь эту нелепость? Нет, я не возьму, да он чего доброгозасмеется над этой ладанкой. Если не в глаза, так за глаза.

Но Олечка была настойчива:

Ведь не ты даешь, а я! Какое ж тебе дело? Так и скажи, что я просила тебя ему передать.

Олечка так упорно настаивала, что, как я ни отказывался, а в конце концов взял ладанку и сунул ее в карман.

Когда я приехал к Кравченко, было еще рано. Он нервничал. Я понимал, что мысль о матери не выходила у него из головы, и я не знал, как же мне эту ладанку дать? Стеснялся: попадешь в глупое и смешное положение. Но я обещал Олечке и перед уходом от Кравченко все-таки решился, полез в карман, вынул завернутую в папиросную бумагу ладанку и, запинаясь, нерешительно пробормотал:

И он пожал мне руку. А на следующий день опять благодарил, говоря: — Какая чудная и чуткая у вас Ольга Андреевна! Мне вчера было так одиноко, и эта ладанка пришла как раз вовремя.

Приехав домой, я увидел на столе грандиозный букет красных роз. Пересчитал: тридцать шесть штук!

Известно, что несмотря на все ухищрения Москвы с вызовом свидетелей, вплоть до архиепископа Кентерберийского, Кравченко выиграл процесс против “Леттр франсэз” по обивнению в клевете. Это послужило лишней мировой рекламой для и без того шедшей бестселлером чуть ли не в тридцати странах его книги “Я выбрал свободу”. Кравченко стал миллионером. Именно это и привело его к преждевременной смерти — к самоубийству.

В феврале 1950 г. мы с Олечкой приехали в Америку. Здесь, в Нью-Йорке у Елизаветы Львовны Хапгуд и у нее же в Питерсхеме, я часто встречался с В.А. Кравченко. Надо сказать, что Близ. Львовну Кравченко просто “обожал”. Во-первых, она была человеком, который спас его жизнь, когда Рузвельт хотел выдать Кравченко Сталину. Во-вторых, Елиз. Львовна очень помогла ему в создании “Я выбрал свободу”. Я пишу — в создании, потому что Кравченко был не только не писатель, но человек малокультурный. Он мог вывалить весь душевный материал на бумагу, но организовать его и литературно обработать был не в силах.

И тут на помощь пришел Юджин Лайонс, известный американский журналист, русский еврей по происхождению, блестяще владевший и английским и русским. Он взялся за приведение всего материала Кравченко в литературный вид, сразу же по-английски. Когда этот адов труд (книга под тысячу страниц!) был окончен, Кравченко, человек невероятно недоверчивый, боясь каких-либо неверностей, изменений и прочее, просил Елиз.Львовну перевести ему устно, фразу за фразой, всю книгу с английского на русский. Это была труднейшая работа. Со стороны Е.Л. просто подвиг. Но она его совершила. Правда, после этого заболела от нервного переутомления. Помогала ЕАКравченко и во многих других жизненных делах, ибо английским Кравченко почти не владел (с пята на десята).

Дабы быть ближе к Е.Л., Кравченко в Нью-Йорке снял недалеко от нее небольшую трехкомнатную квартиру, где жил под чужим именем (кажется, Питер Мартен). Я у него бывал, видел на письменном столе хорошо обрамленный портрет его матери — тот, под которым Кравченко застрелился 25 февраля 1966 г.

Кравченко был человек сильной воли. Многое пережил. Отчего же он сдался, покончил самоубийством? Он был очень русский, и именно свойственные русскому характеру черты довели его до дула пистолета. В его характере была одна подавляющая все русская черта — самохвальная уверенность, что все кругом дураки, а я умный. Любимой темой его разговоров было: “Да разве американцы умеют работать? Да ни черта не умеют! Вот я им покажу, как надо работать!” И в своей самохвальной уверенности Кравченко был неколебим.

Вместо того, чтобы на свои миллионы начать какое-нибудь нормальное дело, он сразу бросился “делать из миллионов миллиарды”, в полной уверенности, что он их сделает и всем американцам “утрет нос”.

Посему он бросил Нью-Йорк и уехал в Перу на разработку серебряных руд. С ним уехал и Саша Зембулатов. Не помню, сколько времени Кравченко разрабатывал эти руды, став компаньоном какого-то большого американского предприятия, но миллионы в миллиарды не превратил. А в одно прекрасное утро “акулы американского капитализма”, которым В.А. хотел “утереть нос”, проглотили его, как мелкую плотву.

Все произошло просто. Правление постановило, что у каждого члена в предприятие должно быть вложено не менее “энной” суммы денег. У Кравченко этой суммы не оказалось, и ему пришлось покинуть предприятие.

Но русское упрямство и тут ничему Кравченко не научило. Он один начал эксплуатировать какой-то небольшой заброшенный рудник, причем занял деньги и у Е.Л.Хапгуд, уверив ее, что это дело “изумительно пойдет”. И тут потерял остальное.

После этого Кравченко вернулся в Нью-Йорк. Он был в отчаянии, и от потери собственного капитала, и от потери денег Е.Л. Он почти не выходил от Е.Л., рассказывая ей все подробности своего неожиданного прогара, причем в одном из разговоров Е.Л. впервые услышала: “Остается только пулю пустить в лоб”. Е.Л. его успокаивала, но чем и как можно было успокоить?

Помню, при мне как-то Кравченко рассказывал, как его “успокаивал” адвокат:

Вы не отчаивайтесь, Виктор, у вас такое большое имя во всем мире и в Америке, что если вы откроете какое-нибудь дело, оно прекрасно пойдет. Например, ресторан!

От такого совета Кравченко приходил в совершенное бешенство:

Виктор Кравченко открывает ресторан! Этого еще не доставало! Я лучше пулю пущу в лоб!

Отсюда пришло и то, что он стал жить ложными политическими иллюзиями. Он ненавидел Сталина, как только можно было ненавидеть. Но Сталина нет, и, будучи долголетним партийцем и психологически совершенно “советским человеком”, к Хрущеву он уже никакой ненависти не питал.

Вы не понимаете Хрущева, — говорил он мне, — а я его знаю, я его понимаю. Никита неплохой, вот вы увидите, он повернет к народу, даст свободную и хорошую жизнь.

Никаких возражений Кравченко не хотел и слушать.

После конца Никиты Кравченко помрачнел. Но вскоре стал строить новые иллюзии: Леня Брежнев. Его Кравченко знал, с ним вместе учился, был на “ты”. И вот Леня теперь повернет к народу. Когда же в Москве поставили процесс Синявского — Даниэля, надо было видеть, как это подействовало на Кравченку.

— Стало быть, ничего не меняется? — повторял он.

На него, уже нервно разбитого, находившегося все это время в крайне напряженном состоянии, этот процесс подействовал потрясающе. Стало быть, он опять ошибся в своем прогнозе “оттепели?”

Кравченко все мерещилась некая иллюзорная перспектива: СССР пойдет направо, а США немного налево, и вот тогда наступит настоящее дружественное сосуществование двух великих сверхдержав. И он, Кравченко, сыграет тут не последнюю роль, ибо хорошо знает и СССР и США. И именно он подаст эту “идею”. Об этом он писал куда-то (кажется, в Госдепартамент). Но нелепые его иллюзии рассеивались на глазах, и Кравченко впадал в черный пессимизм.

Как-то Е.Л. расстроено сказала мне:

Был Кравченко и спросил меня: — Знаете, сколько у меня денег в банке? Всего-навсего? ...250 долларов! И это все!

Чуя недоброе, Е.Л. просила его пожить эти дни у нее. Кравченко согласился, и каждый день разговоры его кончались —• “пулю в висок”. Е.Л. пыталась его как-то успокоить. Но разве можно было его успокоить!? Пыталась успокоить его и жившая у Е.Л. Варвара Петровна Булгакова (бывшая актриса МХАТа).

В роковой день самоубийства к Е.Л. приехал Питер (муж ее дочери, профессор Питсбургского университета). И вдруг Кравченко после обеда говорит, что ему надо пойти к себе на квартиру на час-другой по делам. Все бы это было ничего, но когда он стал прощаться с Е.Л., она почувствовала какую-то странность, до того нежно и долго он целовал ее руки и все благодарил. Потом вдруг сказал: “Давайте поцелуемся!” Поцеловались. То же самое произошло и при прощании с В.П.Булгаковой. Е.Л. почувствовала что-то неладное и попросила Питера проводить Кравченко и побыть у него час-другой. Тот, конечно, согласился, и они вдвоем вышли из квартиры Хапгуд.

Как только они вошли к Кравченко, Виктор Андреевич попросил Питера пойти купить ему чистилку для трубки — он забыл ее купить. Ничего не подозревая, Питер пошел купить чистилку, а когда вернулся — перед портретом матери Кравченко лежал на полу мертвый с простреленным виском.

В своем завещании Кравченко просил, без всяких церковных обрядов и без гражданской панихиды, сжечь его тело, а урну с пеплом сохранить и, когда будет возможность, отвезти в Россию и бросить в волны любимого им Днепра.

Е.Л.Хапгуд в 1974 г. умерла. Урну она закопала в саду в Питерсхеме. Но дети продали усадьбу и урна с пеплом так, и осталась закопанной где-то в саду.

Н.В.Вольский

Я довольно часто ездил к Н.В.Вольскому. Он жил под Парижем в Плесси Робенсон. Жил в нужде. М.С.Маргулиес говорил о Вольском: “Это самый блестящий человек в эмиграции”. Автор замечательных книг “Встречи с Лениным”, “Малознакомый Ленин” был действительно человек выдающийся. Талантливый публицист, широко образованный и, если хотите, действительно — блестящий. Но насчет “самый” — не думаю. В эмиграции было много “блестящих” людей. И отдавать пальму первенства Николаю Владиславовичу Вольскому я бы все-таки не решился.

Н.В. был экономист, публицист, автор философских и социологических работ. И, как выяснилось при первом же нашем разговоре, по России был почти моим земляком. Он родился в 1879 г. в уездном городе Моршанске Тамбовской губернии, в помещичьей семье. Его отец (польского происхождения) был уездным предводителем дворянства, а мать, урожденная Рымарева, — из богатой коннозаводческой помещичьей семьи. Детство и юность Н.В. провел в имении родителей “Подъем”, и эту жизнь в имении он всегда вспоминал лирически, с большой теплотой. Но своего отца почему-то не любил. И, став студентом, порвал с ним все отношения.

В Петербурге Н.В. учился в Технологическом институте. И тут, как он говорил, под влиянием проф. М.Туган-Барановского, стал марксистом. Данный ему от природы страстный темперамент увлек его на самый левый край русского марксизма — он стал большевиком. После тюрьмы и ссылки в Уфу Н.В. работал в Киеве, в подполье. В 1903 г. он встретил и полюбил Валентину Николаевну, ставшую верным другом всей его жизни. Она тоже происходила из тамбовской помещичьей семьи. В Петербурге стала опереточной певицей. И имела успех.

В 1904 г., чтобы избежать ареста, Н.В. бежал за границу и там, в Женеве, на некоторое время близко сошелся с Лениным. Но духовная независимость Вольского, потребность мыслить по-своему, а не “по Ильичу” быстро привела к разрыву с Лениным и большевиками. Очень ярко суть этого разрыва дана Вольским в таком диалоге с Лениным:

“— Из ваших слов вытекает, что ни одна гадость не должна быть порицаема, если ее учиняет полезный партии человек. Так легко можно дойти до “все позволено” Раскольникова.

Ленин остановился и, засунув большие пальцы за отворот жилетки, посмотрел на меня с нескрываемым презрением.

Все позволено! Вот мы и приехали к сентиментам хлюпкого интеллигента, желающего топить партийный и революционный вопрос в морализирующей блевотине. Да о каком Раскольникове вы говорите? О том, который прихлопнул старую стерву-ростовщицу, или о том, который потом на базаре в покаянном кликушестве лбом хлопал о землю? Вам, посещавшему семинарий Булгакова, может быть, это нравится?” (“Встречи с Лениным, 331 ст.).

Было короткое время — в 1905 г. — когда Н.В. пробовал стать меньшевиком, но и они ему не подошли — “по темпераменту”. Он очень скоро от них ушел, оставаясь, как говорил, “беспартийным социалистом”. “Меньшевики это те же большевики, но в полбутылках”, писал — П.Б.Струве.

В те годы Н.В. много и блестяще писал, и кончилось это тем, что владелец самой распространенной в России газеты “Русское слово”, И.Д.Сытин, знавший толк в людях, пригласил Вольского на пост фактического редактора “Русского слова”. Официальный редактор, знаменитый тогда Влас Дорошевич, делами газеты занимался мало, часто уезжал за границу. Так что фактически Н.В. редактировал всю газету, что давало большое положение и большие деньги. Так он проработал до Первой мировой войны.

Как-то я спросил у Н.В.:

Этого я от Н.В. никак не ожидал.

В эмиграции Н.В. много писал — в “Современных записках”, в “Последних новостях”, в “Новой России” (у Керенского), в “Новом журнале” (у Карповича), в “Народной правде” (у меня), в “Социалистическом вестнике”, в “Новом русском слове”, в “Русской мысли”. Статьи обычно подписывал псевдонимами — либо “Н.Валентинов”, либо “Е.Юрьевский”.

После войны, в Мюнхене, Н.В. выпустил интереснейшую книгу “Доктрина правого коммунизма”. Говорят, что в архиве Колумбийского университета в Нью-Йорке хранятся многие его рукописи. Из них я знаю “Раннего Ленина” и “Символистов”. Рукопись “Символисты” я читал. Это очень плохая работа, ибо тут Н.В. взялся не за свое дело. К художественной литературе “уха” у него не было. Он ее не чувствовал. Но многих символистов знал лично, в молодости был дружен с Андреем Белым, Эллисом и другими. И как человек, хорошо понимавший Белого, смеясь, говорил: “Белый — что? Белый как ангел — голова, кудри, плечики, начало туловища, а дальше — ничего”.

Насколько хорошо Н.В. относился к Белому и все ему прощал, настолько он ненавидел (действительно ненавидел) Александра Блока. Н.В. сам рассказывал, как в “Русском слове” он, как редактор, наложил на Блока “табу”. Блок часто присылал в газету свои стихи, но все они, как говорил Вольский, “летели в мусорную корзину”: “Я лично его не знал, но, по чести скажу, ненавидел”.

Ничего не понимая, я пристал к Н.В., чтоб он объяснил мне причину этой ненависти. Можно любить или не любить Блока, я тоже в нем кое-чего не люблю, говорил я, например, эту “Жену, облеченную в солнце”, но Блок — большой поэт, и тут нет никакого спора, он, конечно, был бы украшением “Русского слова”.

Дело не в поэте, а в человеке, — сказал Вольский. — Я его презирал!

Но почему же?! — приставал я.
Наконец Вольский сдался.

Вольский никак не хотел говорить, но, наконец:

Хорошо, я вижу, вы так заинтригованы этими “ночными фиалками”, что я скажу вам. Так вот, подразумевается под “ночными фиалками” некая небольшая часть женских гениталий, по-медицински это — клитор, а по-простонародному — с....ь. И вот этими “ночными фиалками” (конечно, у проституток) он и занимался, их и любил. Как только я услыхал это от Белого — кончено, Блок мне физически опротивел. И я побороть себя уже не мог, да и не хотел. Потому и летели все его стихи в мусорную корзину. За все эти годы только раз я сделал исключение для стихотворения, которое отвеча ло моим взглядам на предвоенное развитие российской промышленности, что-то такое — “Разгорается... Америки новой звезда”.

В 1964 г. в Плесси Робенсон после невероятно мучительной болезни Н.Вольский скончался. Заместителя такому эмигранту не нашлось.

Б.И. Николаевский

Борис Иванович наконец прилетел в Париж. Я снял ему комнату в отеле наискосок от нас. С аэропорта он приехал прямо к нам. За время войны Б.И. не изменился, разве немного пополнел. Встретились мы очень дружески. Олечка приготовила чай. Помню, мой первый вопрос был:

— Ну, Б.И., как же там, в Америке-то, довольны?

На что Б.И. с какой-то застенчивой улыбкой ответил:

Да, в Америке-то очень хорошо, только где-нибудь в Белебее мне было бы лучше. Я ведь в “заграницах” нигде неприживаюсь.

Это была правда. Несмотря на все свои “интернационалы” и “социаль-демократии” (он произносил по-старинке, с мягким “л”), Б.И. был страшно русский и, как Тургенев, Вырубов, Мечников, не мог бы добровольно жить в “заграницах”.

Родился Б.И. в Белебее Уфимской губернии в 1887 г. В его характерной наружности было что-то от тех краев — славяно-башкирское, даже башкирское — больше. Он как-то показал мне фотографию матери — женщины с типично русским хорошим лицом. Он ее очень любил. Но наружностью Б.И. пошел не в мать. Помню, в Париже до войны я был в его комнате, когда он ждал звонка от матери из Москвы. Помню его страшное волнение, когда он, услышав голос матери в трубке, кричал в телефон каким-то надтреснутым, готовым перейти в плач голосом:

— Мама, это я, Боря! Боря!

Разговор не то из-за плохой слышимости, не то из-за “чего-то другого” — оборвался. Думаю — из-за “чего-то другого”: НКВД “в личном порядке” мстило своему заядлому врагу, высланному меньшевику Николаевскому.

Отец Б.И. был священником, и в его роду, как он говорил, было “премного поколений священников”. У Б.И. бережно хранилось самотканное деревенское полотенце с вышивкой синим и красным крестиком: “Отцу Иоанну от верных прихожан” — подарок сельскому священнику, о. Иоанну Николаевскому.

Но Б.И. с юности принял иной “сан” — сан революционера-интеллигента. И в этом сане он был весьма типичен, один из последних могикан этого покроя. Таких уж нет, не та эпоха. Может быть, когда-нибудь, несмотря на их мировоззренческую узость и на их многие государственные прегрешения, в этом типе людей найдут и нечто привлекательное — интегральный идеализм. Недаром такой их антипод, но тонкий психолог и “ловец человеческих душ”, как В.В.Розанов, написал об этих людях замечательные строки в “Опавших листьях”.

С юности Б.И. стал марксистом, и навеки. Он знавал аресты, тюрьмы, ссылки — это были его “университеты”. Не имея законченного образования, Б.И. был широко и разносторонне образованным человеком. В 1917 г. он был избран в ЦК РСДРП. А в 1922 г. вместе со всей головкой меньшевиков (отсидев предварительно в Бутырке) был выслан большевиками за границу. Тогда-то, в 1922 г., я и познакомился с ним в Берлине, в “Новой русской книге”, а потом подружились. Б.И. мне много помог в документации моих книг “Азеф”, “Дзержинский”, “Тухачевский” и других.

Сейчас Б.И. приехал во Францию и Германию на розыски своего уникального архива, захваченного нацистами в первые дни после их вступления в Париж. Приехал с “аршинными” бумагами из Америки к местным американским и союзным властям с просьбой оказывать Б.И. всяческую помощь в деле разыскания его архива или хотя бы его остатков.

Олечка сказала Б.И., чтобы он по утрам непременно приходил к нам пить чай и подкрепляться.

И ежедневно, в шесть утра Б.И. стучался в нашу дверь. Во Франции у него была большая удача: чемодан, который он зарыл у знакомых под Парижем в саду, оказался в полной сохранности. Но книги, пачки с вырезками, комплекты газет и журналов, масса документов, все, что было в помещении архива, бесследно исчезло, захваченное нацистами. Через несколько дней Б.И. отправился на их розыски в Германию.

За то время, что Б.И. был в Париже, мы все, что нужно, обсудили, обговорили. Он спросил о Мельгунове. Я сказал, что едва ли останусь у него в редакции: тут и неврастенический характер С.П., и его методы работы, да иногда и направление журнала. Все говорит за то, что я оттуда уйду. Б.И. рассказал о скором основании в Нью-Йорке Лиги борьбы за народную свободу. Просил быть, пока негласным, представителем ее в Париже. Я согласился. Я рассказал, что ни Ник.Влад.Вольский (Валентинов), ни П.А.Берлин к Мельгу-нову в журнал не идут, издавна зная его характер. Упомянул, что когда я сказал Ник.Влад.Вольскому, что вступил в редакцию Мельгунова, Вольский с горячностью ответил: “Ну, большей глупости, дорогой мой, вы сделать не могли. Я же его знаю еще по Москве. С ним нельзя работать. Он патологический тип, невропат”.

Действительно, то, с чем я сталкивался на редакционных собраниях, меня нисколько не ободряло, а многое просто поражало, когда, например, на заседании редакции Мельгунов вдруг не своим голосом кричал на секретаря редакции — Якова Константиновича Бычека: “Идиот!”

Б.И. меня понял и не уговаривал продолжать работать с Мельгуновым. Он понял, что я уйду от Мельгунова, и сказал, что инициаторы создания Лиги считают, что я должен переехать в Нью-Йорк. И что Далин насчет виз для нас говорил с секретарем американского посольства в Париже — Чипманом. “Так что тут препятствий не будет никаких”, — сказал Б.И.

“Народная правда”

Не буду говорить о последних причинах моего ухода из редакции журнала С.П.Мельгунова. Малоинтересно. Ушел и ушел (“по принципиальным соображениям”, как говорится), став поэтому у Мельгунова чем-то вроде “врага № 1”. В особенности потому, что я вскоре — с помощью своих американских друзей — стал издавать ежемесячник “Народная правда”. В нем, к раздражению Мельгунова, писала вся наша демократическая элита публицистов: Н.В.Вольский, Б.И.Николаевский, Д.Ю.Далин, П.А.Берлин, М.В.Вишняк, Ю.П.Денике, В.М.Зензинов, Г.П.Федотов; все они ценили журнал Мельгунова как “свободное слово”, но в нем не писали.

Никого сотрудничать в “Народной правде” уговаривать не пришлось. Только — П.А.Берлина. Но “возражал” он не очень долго. П.А. был видный экономист, публицист на разнообразные темы, автор нескольких книг. Когда я, придя к нему на квартиру на рю де ля Конвансьон, изложил, в чем дело, он слегка “замялся”:

Я знал, что за этим последует, но хотел выслушать и спросил:

Тут мне пришлось объяснять П.А. мое отношение к коллабо. Я сказал, что этот вопрос мы обсуждали с Николаевским, Далиным, Вольским и все были согласны, чтоб никакими “преследованиями” мелких коллабо не заниматься, а наоборот — открыть двери некоторой части “для исправления”, так сказать. И вскоре Павел Абрамович дал в “Народную правду” прекрасную статью “О холодной войне”. В ней он писал:

“Если есть возможность избежать войны, то, конечно, надо ее всячески избегать. Но если на буйный и наступательный большевизм нельзя надеть смирительную рубашку, если надо отдать на коммунистическое съедение всю Европу и Азию и нельзя мирными средствами сломить упорство Сталина, если война, как это считали Ленин и Сталин, неизбежна, то как подавить в себе сознание, что уж лучше воевать, пока Сталин не готов, пока он поэтому и не начинает войну, чем когда он сочтет себя готовым и пошлет атомные бомбы, объявляя ими войну? Все это упирается в один вопрос: на кого работает будущее?”

Цитирую это потому, что все №№ “Народной правды” были посвящены этой главной теме: наступлению тоталитарного большевизма на свободный Запад. И призывали — к сопротивлению Сталину. Как знает читатель, тема эта сейчас особенно злободневна: удастся ли Западу (президенту Рейгану) защитить (теперь уже “звездной войной”) демократию?

В “Народной правде” я делал ставку на привлечение новых советских эмигрантов и объединение с ними. И этого, по-моему, я достиг. В №1 “Народной правды” я поместил свою статью “Смысл встречи двух эмиграции”, где писал:

“На российских эмигрантов история наложила две задачи: быть кадрами борцов с большевизмом за Россию и быть передатчиками этой борьбы в мир, предупредителями мира о грозящей ему опасности.

В течение почти тридцати лет в меру своих сил эмиграция эти задачи выполняла. Но с каждым годом они до чрезвычайности осложнялись, ибо большевики все плотнее закрывали Россию железным занавесом. И вскоре закрыли Россию столь плотно, что во внешнем мире даже самая зоркая — российская эмиграция — перестала ее видеть.

Конечно, мы знали факты. Но для дела эмиграции не в них была суть. Мы не могли узнать единственно решающего: отношения народа к власти. Изжито ли народом коммунистическое наваждение, освободился ли от октябрьского обмана, понял ли наконец народ, что его национальную революцию, всю вековечную надежду на землю и волю для чуждых народу целей украли у него коммунисты?

Зато после этой войны мы, старая эмиграция, впервые за тридцать лет узнали Советскую Россию. Мы узнали ее, встретившись с нашими братьями, с новой, уже советской, эмиграцией. Вместе с землей российских дорог, которую новая эмиграция принесла в Европу на своих сапогах, она принесла и разрешение единственно нужного вопроса.

Новая эмиграция прорвала для нас железный занавес. От нее мы узнали, что от октябрьского обмана в России не осталось следа, что между народом и властью — полный разъем. Это свидетельство наших братьев, оставшихся тут, вместе с нами, в Европе, и есть основной смысл встречи двух российских эмиграции.

Новая эмиграция показала нам и нового пореволюционного человека. Это не Платон Каратаев, как бы ни хотели этого некоторые старые эмигранты. Пореволюционный человек трезв, реалистичен, силен и целеустремлен. Всякое беспочвенное мечтательство из него вышиблено Сталиным навсегда. Он хочет жить разумно, а не заумно, он стал чем-то похож на американца. И эта его трезвость сулит большую крепость будущему государству. Не будем его идеализировать. Упомянем только, что, провожая освобожденного польского еврея Ержи Гликсмана с края света, из Ухтыжемского концлагеря, где гибнут миллионы российских людей, замученный ленинградский профессор сказал уходящему Гликсману: “Если вы и в самом деле расскажете о том, что вы здесь видели, то не забудьте прибавить, что страдающий русский народ в своей основе хорош”.

Статью “Шансы войны и мира” нового советского эмигранта Николая Турова, опубликованную в №1 “Народной правды” в 1948 году, автор писал так, будто это был не 1948, а 1986 год. Вот цитаты:

“Резко обострившиеся за последнее время взаимоотношения между Советским Союзом и его бывшими союзниками — явление совершенно закономерное. Оно, по существу своему, не содержит в себе никакой неожиданности. Можно с уверенностью утверждать, что это очередное обострение далеко не последнее из числа тех, свидетелями которых нам еще предстоит быть. В результате многочисленных наглядных уроков, преподанных ему Советским Союзом, Запад начинает наконец немного понимать сущность и цели сталинской агрессии. Перспектива возможного возникновения третьей мировой войны приобретает все более реальные очертания. Весь мир с понятной тревогой следит за ходом событий. Сегодня один основной вопрос волнует все человечество: неизбежно ли военное столкновение сталинского агрессивного тоталитаризма с демократиями?

На этот вопрос не хотелось бы отвечать утвердительно, и в то же время вряд ли кто-нибудь рискнет полностью исключить возможность столкновения. Причина тому — природа сталинизма, органически не подверженная, в силу своего существа, никаким положительным эволюционным воздействиям. "Ни при какой погоде" кремлевские правители неспособны отказаться от проведения в жизнь мировой коммунистической революции. Некоторые возлагают надежды на возможность внутреннего взрыва в Советском Союзе, который повлек бы за собой уничтожение коммунистической диктатуры. Но нам, людям, знакомым с "техникой власти" в СССР, надеяться на это, к сожалению, никак не приходится.

Теория не уничтожения зла, а только ограждения себя от него уже достаточно осуждена историей. В назидание можно вспомнить хотя бы историю отношений демократий и Гитлера. Быть сильным, защитить себя от любых возможных неприятных случайностей со стороны Советского Союза, а в идеале все-таки, несмотря ни на что, найти какую-то формулу для дальнейшего совместного проживания с Коминформом — такая психология в корне порочна и содержит в себе много благоприятных факторов для дальнейшей разрушительной деятельности коммунистов. Красноречивым доказательством этому служит хотя бы создание так называемой "сферы советского влияния", превратившейся на глазах всего мира в сферу распространения коммунистической агрессии, в грандиозный концлагерь для нескольких ранее свободных европейских народов. При такой постановке вопроса все будет сводиться только к одному: на кого будет работать время?

Не останавливаясь ни перед чем. по сталинским директивам коммунисты всячески расшатывают устои западной культуры, пытаясь создать Советскому Союзу новых послушных сателлитов. Вся деятельность Коминформа и его многочисленных пятых колонн, все подчинено единой воле Кремля и единой цели — ликвидации независимого от коммунистической тирании мира.

Когда-то Сталин писал: "Цель нашей стратегии — выиграть время, разложить противника и накопить силы для перехода в наступление" (том VI, стр. 160).

Нелегко отрешаясь от традиционного понимания международного права, в течение долгого времени ошибочно рассматривая Советский Союз как государственный организм "нормального", но несколько "особого типа" и строя i: ним свои взаимоотношения в обычно принятом правовом порядке, западная демократия в своей политической деятельности допускала и допускает трудно поправимые ошибки. В основе их лежит все то же непонимание, что СССР — это вовсе не "нормальное государство", это вовсе не Россия.

Готовясь "к последнему и решительному бою", Кремль ведет энергичную политическую подготовку как внутри Советского Союза, так и вне его, за границей, правильно сознавая все колоссальное значение этого участка в грядущем столкновении. Демократии должны стать сильнее Сталина. В этом и только в этом единственная возможность преградить путь коммунистической агрессии в ее наступлении к захвату мира”.

Чтобы доказать, как широко новые советские эмигранты показали в “Народной правде” советскую тоталитарную действительность, я приведу хотя бы заглавия их статей.

Темы самые разнообразные: А.Струнский “Страх Кремля перед покушениями”, К.Жихарев “ЭКУ против плана Маршалла”, В.Яновский “Национальный вопрос и народы России”, Н.Бондарь “Рассказ бывшего преподавателя школы НКВД”, А.Юрлов “Как строятся "персональные" дачи”, Бек-Булат “Берия — маршал жандармерии”, С.Максимов “Цена одной прогулки Сталина”, Ю.Елагин “Новогодний вечер в Кремле”, В.Орлов “Красная армия и компартия”, Вл. Поздняков “Как Ежов принимал НКВД”, Н.Бенедиктов “Сексоты”, профессор Н.Голубев “Сталинский антисемитизм”, А.Волгин “Психиатры МВД”, Р.Менский “Как делили колхоз”, Я.Тягов “О трудовом крестьянском хозяйстве”, доцент Г.Александров “Советская власть и русская интеллигенция”, Быв. ЗеКа •Строительство Норильска”, старший лейтенант П.Снегирев “Я бежал из СССР”, П.Ольховский “Польский коммунизм и Сталин”, В.Денисов “Массовые акции КРУ и СПУ НКВД”, Е.Андреевич “Сов. радиопропаганда”, О.П. “Сто один километр”, полковник И.Дмитриев “Как создается немецкая коммунистическая армия”, Ив.Медник “Почему я перебежал”, И.Курганов “Классы в СССР”, В.Малинин “Кусок хлеба и съезд писателей”, Р. Менский “Спецпереселенцы”, П.Павлов “Разгром Совнаркома Украины”, Ю.Матвеев “О пятых колоннах”, Ю.Елагин “Музыкальная политика Кремля”, А.Зотов “Пасха в тюрьме” и другие. Кроме русских эмигрантов в “Народной правде” писали эмигранты поляки: Зигмунд Ззремба, Иосиф Чапский, Иосиф Долина, балканские эмигранты: Живко Топалович, К.Шопов, Георгий Димитров, Ценко Барев и другие.

Всего выпустил я восемнадцать номеров “Народной правды” (1948—1951 гг.) Прекратился журнал в Америке из-за моего политического разрыва с Б. И. Николаевским. Разрыв же произошел из-за того, что для меня марксизм-ленинизм-сталинизм — были единым политическим явлением. А для Николаевского сталинизм был искажением и того и другого. Меньшевики тогда выдумали “фокус-покус” об “искажении” Сталиным большевицкой революции.

Наша борьба за народную свободу

13 марта 1949 г. в Нью-Йорке организовалась Лига борьбы за народную свободу, В нее вошли новые и старые эмигранты. Инициативная группа составилась из Р.Абрамовича, В. Бутенко, М.Вишняка, Д. Далина, Б. Двинова, К.Х. Денике, В.Днепрова, Ю.Елагина, В. Зензинова, Н.Калашникова, В.Касьяна, А.Керенского, профессора Б.Константинова, профессора И.Миролюбова, Б.Николаевского, профессора А.Спасского, профессора Г.Федотова, А.Чернова, и В.Чернова. В этот день Лига устроила в Нью-Йорке первый свой большой митинг под председательством профессора М. Карповича. На митинге выступили старые эмигранты: редактор “Социалистического вестника” Р.Абрамович, редактор “Нового журнала” профессор М. Карпович, редактор “Грядущей России” А.Керенский и председатель бюро Лиги Б.Николаевский. Из новых — секретарь Лиги В.Днепров, профессор Б.Константиновский и недавно бежавший из СССР, улетевший на самолете лейтенант-летчик А.Барсов.

Зал был переполнен настолько, что несколько сот желавших проникнуть туда не были допущены. На следующий день все крупные американские газеты — “Нью-Йорк тайме”, “Нью-Йорк геральд трибюн”, “Нью-Йорк пскгт”, “Нью-Йорк уорд телеграмм”, бостонская “Крисчен сайенс мониторе и другие — писали о рождении Лиги и о ее митинге. Сообщения появились в английских, французских, швейцарских, бельгийских газетах. На разных языках, на двадцати шести волнах из Америки была передана информация о Лиге. “Голос Америки” передал специальное сообщение на русском языке, предназначенное для Советского Союза. 27 марта — в противовес созванной в Нью-Йорке по приказу Москвы Конференции Мира, на которую специально из СССР были командированы Фадеев и Шостакович, — Лига борьбы за народную свободу устроила свой второй открытый митинг, прошедший с еще большим успехом. На этом митинге под председательством А.Ф.Керенского выступили с речами старые эмигранты: Б. И.Николаеве кий, профессор Г П.Федотов и новые — Оксана Косенкина, второй бежавший из СССР лейтенант-летчик П.А.Пирогов, инженер И.Тополев, студент Ю.Хабданк, артистка З.Сергеева и инженер И.Некрасов. Вместе с русскими ораторами на этом собрании выступили и друзья Лиги, представители иностранных демократических организаций — знаменитый чешский летчик генерал Ян Амброш, генсек Крестьянского Интернационала и председатель болгарской крестьянской партии Георгий Димитров, член хорватской крестьянской партии Богдан Радица, представитель армянской партии Дашнакцутюн Вартан Агаронян и представитель польской организации “Свободная Польша” Шумский.

Еще в мае 1948 года в своем первом воззвании группа “Народного движения” призывала к созданию широкого российского демократического фронта. Для борьбы со сталинизмом не на словах, а на деле была необходима широкая демократическая организация с авторитетным представительством, к работе которой прислушивалась бы как российская эмиграция, так и иностранное общественное мнение, а самое главное — наши братья за железным занавесом.

У Лиги были все возможности к тому, чтобы развернуть работу большой политической ответственности перед нашей страной. Международное положение было крайне напряженным. Необходимо было и нам организоваться, создать политический центр борьбы российской демократии. Центр был необходим здесь, в эмиграции, как база нашей борьбы. Но он еще более был необходим и для наших братьев по ту сторону рубежа, за железным занавесом, чтобы там знали, что за границей существует организованная борьба за их свободу. Чтобы там знали наш адрес.

Всякий новый эмигрант хорошо знает настроение подсоветских людей и всегда подтвердит (и подтверждает!), какое громадное значение имеют заграничные радиопередачи, доносящие туда сведения о борьбе российских антикоммунистических организаций.

Из бюллетеня Лиги мы узнали, что параллельно с выступлением Лиги в Америке организовались общества “Друзей русского народа” и “Друзей русской свободы”. Создание таких обществ было необходимо и в других странах, это — наша опора в иностранном общественном мнении, в противовес существующим везде пятоколонным “Обществам друзей Советского Союза”.

Одновременно с двумя митинговыми выступлениями Лига начала выпускать и свой бюллетень “Грядущая Россия” под редакцией А.Ф.Керенского. В первых трех номерах были напечатаны статьи Днепрова, Спасского, Николаевского, Миролюбова, Карповича, лейтенанта Пирогова, Абрамовича, Федотова, Бородина, Далина, Зензинова, Елагина. Как эти статьи, так и опубликованные “Основные положения” ясно определяли программу и задачи Лиги. Кого объединяет Лига? “Основные положения” говорили: “Мы зовем ВСЮ свободолюбивую эмиграцию поддержать почин Лиги и вместе с ней развить общую деятельность для непримиримой борьбы с коммунистической тоталитарной диктатурой и для создания свободной демократической России”. Конечно, “Основные положения” Лиги не явились исчерпывающей политической программой, да таковой у Лиги и быть не могло, ибо это была не “политическая партия”, а широкий союз демократов, куда входили люди разнообразных оттенков политической мысли, единых в своей приверженности народному делу, народной правде, демократизму. “Основные положения” Лиги были только наметкой общедемократической программы будущего. В своей статье о Лиге я писал:

“Если Лиге дано стать зачинателем широкого объединения демократических сил за рубежом, то для правильного и успешного ведения антикоммунистической борьбы нам кажется необходимым, чтобы в этот центр на совершенно равных правах вошли представители зарубежных демократических организаций всех народов России. В этом случае Лига станет многонациональным центром, правильно представив лицо нашей родины. Не будем закрывать глаза, что национальный вопрос сейчас вызывает самые острые распри в эмиграции, парализуя возможность общей работы и суля в будущем многие осложнения. Судя по "Основным положениям" и статьям секретаря Лиги В.Днепрова, развивающим эти положения по национальному вопросу, Лига возьмет на себя инициативу широкого сговора демократов всех национальностей нашей страны. Представители старшего поколения старой эмиграции в этом вопросе должны прислушаться к голосу молодой советской эмиграции. На основании длительного советского опыта эта эмиграция неожиданно для многих принесла новое понимание национального вопроса в России и новое национальное самосознание”.

В передовой статье первого бюллетеня редактор отмечал: “Новые межнациональные отношения внутри Союза глубоко вошли в сознание всех народов страны, в том числе и в сознание нового поколения русского народа. История вспять не идет!” В “Основных положениях” мы читаем: “Лига полагает, что строем, наиболее соответствующим сегодняшней современной обстановке, может быть только демократическая республиканская федерация народов России. Только Союз народов, созданный свободным соглашением...”

Вместе с новыми эмигрантами в Лигу вошли старые известные политические деятели российской демократии. Но, поскольку можно было судить и по речам выступавших на митингах, и по статьям в бюллетене, ударение и весь пафос Лиги ставился на силы новой, советской эмиграции. В своей прекрасной статье “Две иль одна”, в первом номере бюллетеня профессор Г.П.Федотов говорил об этом так: “Смена пришла неожиданно, с той стороны, откуда мы ее не чаяли. Россия двинулась на нас не отдельными беглецами, но сплошной массой: она затопляет нас, оглушает своими криками, будит, зовет к борьбе. Какое счастье! Мы не одни. Россия пришла, мы с ней. Она говорит на наших митингах, издает политические газеты, свидетельствует потрясающим голосом на процессе В.Кравченко. Железный занавес прорван. А поток людей, "выбравших свободу", не иссякает. Бегут по земле, летят по воздуху. Клянутся в ненависти к тиранам, готовятся к борьбе”.

Чтобы стать настоящей силой, которая могла бы перебросить борьбу туда, Лига должна превратиться в массовую деятельную организацию, а стать таковой это значит влить в Лигу все демократические силы новой эмиграции. На втором митинге Лиги, 27 марта, обращаясь к летчику А.П.Барсову, А.Ф.Керенский сказал: “Мы, старики, теперь можем быть спокойны. Программа Лиги — не наша программа. Ее продиктовали нам люди из России”. Эти слова звучат как передача знамени борьбы от старой эмиграции к новой.

“Мы не знаем, как разрядится сегодняшнее напряжение международного положения. Но независимо от этого, во имя освобождения нашего народа, мы должны готовить борьбу с сталинизмом не на жизнь, а на смерть. А для этого нужно прежде всего организационное единение демократических сил. В рождении Лиги борьбы за народную свободу, мы хотим видеть краеугольный камень мощной демократической организации”.

Речь сенатора Мак-Магона

Мне хотелось бы теперь привести речь американского сенатора Мак-Магона, произнесенную им 20 марта 1951 г. перед членами американской организации “Друзья борцов за свободу России”. Его выступление подтверждало, что среди крупных политических деятелей Запада были люди, прекрасно понимавшие советскую действительность и не смешивающие русский народ с кремлевской диктатурой.

“Я глубоко благодарен за возможность выступить перед организацией "Друзья борцов за свободу России". В борьбе, которую американский народ ведет за дело мира, создание такой организации американскими гражданами говорит об их горячей преданности идеалам мира и свободы. Американцы все сильнее убеждаются в той основной истине, что народы Советского Союза и их кремлевские диктаторы разделены глубокой пропастью. И мы понимаем, что самым мощным оружием в наших руках является чувство дружбы, объединяющее американский народ и народы Советского Союза, которых мы отнюдь не смешиваем с подавившей эти народы властью. Мы знаем, что так же, как и мы, народы Советского Союза не хотят войны.

Простые русские люди стремятся к тому же, к чему стремятся и все народы мира. Они хотят обеспечить себе достойный уровень жизни и те свободы, без которых нет достоинства человеческой личности. Русские не хотят ни убивать, ни быть убитыми. Они хотят сами жить и дать жить другим. И не русский народ, а сталинский режим коммунистического империализма препятствует установлению всеобщего и прочного мира.

Если по эту сторону железного занавеса есть еще люди, которые сомневаются в том, что подавляющее боль шинство подвластных коммунизму народов наши друзья и союзники, то пусть эти люди обратятся к фактам: четырнадцать миллионов мужчин и женщин в лагерях рабского труда Советской Империи являются живыми свидетелями той борьбы за свободу и того духа сопротивления, которые продолжают жить в народных массах Советского Союза даже под железной пятой тоталитарной диктатуры.

Уничтожение свободы слова и свободы печати, лишение русских людей свободы поездок за границу — свободы, которая предоставляется только небольшой кучке тщательно проверенных высших чиновников и, наконец, герметическое закрытие советских границ для иностранцев — все это служит неопровержимым доказательством вечного страха, который преследует кремлевских диктаторов.

Если бы Сталин знал, что у него есть поддержка народа, он не изолировал бы этот народ от внешнего мира и не лишил бы его возможности соприкосновения с западной цивилизацией. Эта слабость Сталина должна стать источником нашей силы. Мы должны и мы можем найти пути и средства говорить прямо с народами России. Мы должны сказать им, что они не одиноки, что мы их не забыли. Как наши предки, основавшие Свободные Соединенные Штаты Америки, мы должны высоко поднять факел свободы, чтобы его свет, через все преграды, проник за пределы железного занавеса и дал бы надежду миллионам людей, порабощенных и заточенных под эмблемой серпа и молота.

Соединенные Штаты всегда стояли за свободу и мир. Это сознание мы должны перебросить в Россию, это должны знать русские люди, страдающие в Советском Союзе. Народы Советского Союза страстно желают конца режима, который ссылает миллионы людей в лагеря рабского труда, — режима, который лишает крестьян их собственной земли, преследует религию, не допускает существования свободных профсоюзов, душит науку и искусство, не допускает общения народов СССР со свободными народами мира и сохраняет страшную шпионскую систему и огромную полицейскую армию. Каждый день из-за железного занавеса к нам приходят новые доказательства страстного стремления русского народа к свободе.

За последние годы мы узнали от многих тысяч советских граждан, бежавших на Запад, что это стремление к свободе живо не только среди массы русского народа, среди офицеров и солдат советской армии, но даже и в самой коммунистической партии. Продолжающиеся после войны чистки и яростная пропаганда против западных, и в частности американских, влияний являются лишним доказательством того, как боятся советские правители глубоко укоренившегося в русских людях стремления к свободе и дружественному общению с другими народами.

Наша задача, в их интересах и в наших собственных, дать понять русским людям, что их стремление к свободе и наша борьба за мир — это одно и то же. Русские должны знать, и мы обязаны сделать все для того, чтобы они это знали, что основным препятствием на пути к всеобщему миру и всеобщему благосостоянию стоят нынешние советские правители, которые угнетают народы СССР и угрожают нам.

Мы убеждены, что правительство, которое представляло бы подлинные интересы русского народа, заняло бы руководящее место в осуществлении общей задачи построения свободного, процветающего мира. Это правительство приветствовало бы установление международного контроля над атомной энергией, оно согласилось бы на всеобщее разоружение и сотрудничало бы в осуществлении экономических, социальных и гуманитарных задач, стоящих перед Организацией Объединенных Наций. Мы убеждены в том, — и русские люди должны это знать, — что правительство, которое отражало бы свободную волю народов СССР, жило бы в мире со своими соседями и со всеми свободными народами мира.

Русские еще помнят действенную американскую помощь во время голода 1921 года. Они вспоминают американскую помощь продовольствием, одеждой и медикаментами во время Второй мировой войны. Многие тысячи советских офицеров и солдат, которые в последние дни этой войны встретились с американской армией, сохраняют живую память о подлинной дружбе и демократическом духе, которые они встретили в американских союзниках.

Советские правители не могут вести войны без поддержки русского народа. Вот почему настоящее доказательство нашей дружбы к русскому народу является оружием, которого Сталин боится больше всего! Для того, чтобы это оружие служило делу мира, мы должны на деле показать русским, что мы преисполнены решимости помочь им вновь стать на путь, ведущий к обретению подлинной свободы.

Эта помощь русским, ищущим свободы, уже оказывается им различными способами. К этой помощи следует причислить и усилия организации “Друзей борцов за свободу России”. Конкретная помощь, оказываемая этой организацией советским гражданам, которые, рискуя своей жизнью, бегут на Запад, является не только гуманитарным делом. Она вдохновляет — я уверен — и других русских искать новые пути борьбы за свободу. На Западе живут многочисленные группы бывших советских граждан, которые заботятся о том, чтобы их газеты и журналы попадали в руки советских солдат в Германии и Австрии. Они мужественно содействуют тому, чтобы рухнул железный занавес!

Со своей стороны, наше правительство продолжает стремиться к расширению “Голоса Америки” и к тому, чтобы перед его микрофоном выступали новые борцы за русскую свободу!

В огромной задаче изменить ход событий и не допустить катастрофы атомной войны основное бремя должно пасть на американский народ. Русский народ должен слышать голоса не только своих единомышленников, но и голос американского правительства и также голос американского народа. Вот почему, когда я внес в Сенат резолюцию о декларации американской дружбы к русскому народу, я предложил, чтоб это стало известно в каждом американском городе и в каждом американском местечке. Я надеюсь, что под этим подпишется каждый американец. Мы должны дать возможность тем американцам, которые участвовали в войне, обратиться к их бывшим союзникам. Мы должны дать возможность участникам американского рабочего движения регулярно обращаться к советским рабочим. Мы должны дать возможность американским матерям сказать русским женщинам об их общем желании мира. Мы должны дать знать русским, что ВСЕ слои населения Соединенных Штатов поддерживают их законные стремления к свободе и социальной справедливости. Мы должны заверить русских в том, что американский народ активно поддерживает их стремление к свободе! Тем самым мы укрепим русских людей в их сопротивлении агрессивной и пагубной политике нынешних правителей России.

История учит, что, в конечном счете, сила бессмертных идеалов побеждает зло, угнетение и войну. Эти бессмертные идеалы — идеал человеческой свободы и христианский идеал всечеловеческого братства. Эти идеалы, за которые борется и русский народ, сильнее всех орудий пыток, созданных для их подавления. Несмотря на тридцатилетнее владычество, кремлевские диктаторы не смогли подавить в русских людях эти идеалы свободы и христианской веры. Если во имя их американский народ протянет руку дружбы народам России, мы тем самым совместными усилиями поднимем железный занавес и обеспечим прочный мир.”

 

“Ольга Андреевна, вы — сильный человек”

Мой окончательный разрыв с Николаевским произошел необычно и для меня совершенно неожиданно. У нас было заседание Лиги. Заседания всегда устраивались на нашей квартире 506 West 113 Street. Как председатель Лиги, Николаевский открыл собрание, но вместо текущих дел начал с личных нападок на меня. Я был у него как бревно в глазу из-за неприятия его марксизма. Нападки могли быть всякие, но то, что начал говорить Николаевский, для меня было просто невероятно. Он начал на меня лгать и клеветать, чего я никогда от него не ожидал. Он стал говорить о том, что куда бы я ни вошел, я разлагаю всякую организацию, что я испортил его личные дружеские отношения с Мельгуновым. Я закричал с места:

— Борис Иванович, ведь вы же говорите неправду! Ведь черновик письма об окончательном разрыве с Мельгуновым писали вы! Я только литературно его отредактировал.

На что Борис Иванович чрезвычайно раздраженно бросил:

Это неправда! Было так, как я говорю!

Я был крайне поражен ложью Бориса Ивановича как методом борьбы со мной. Но Борис Иванович продолжал:

Из-за Гуля у меня порвались отношения с Берлиным.
Я опять с места крикнул:

В этот момент из кухни в комнату заседания вошла Олечка, она всегда во время заседаний была в кухне и приносила оттуда чай, печенье, варенье. По лицу Олечки я увидел, что она взволнована до крайности. И вдруг Олечка чрезвычайно энергично проговорила, обращаясь к Борису Ивановичу:

— Борис Иванович, в моем доме вы бесстыдно лжете и клевещете на моего мужа, я этого не допущу! Будьте любезны немедленно покинуть мою квартиру!

Произошло замешательство. Я невольно бросился к Олечке, но она меня отстранила. Одно мгновение Борис Иванович сидел без движенья, как бы не зная, что ему делать. Потом встал, сложил в портфель свои бумаги и молча ушел из квартиры. Это и был окончательный разрыв личных и общественных отношений с Николаевским. Вскоре Лига прекратила свое существование. Интересно отметить, что когда Николаевский на улице встречал меня, он мне не кланялся, но когда встречал Олечку — кланялся ей.

В разрыве с Николаевским меня беспокоило одно. Я думал, что это отразится и на наших добрых отношениях с И.Г.Церетели. Но к моему удивлению, этого не произошло. Ираклий Георгиевич, как всегда, звонил нам по утрам, и отношения продолжали оставаться такими же дружескими.

Когда мы собрались летом ехать в отпуск в Питерсхем, к Е.Л.Хапгуд, И.Г. попросил нас устроить и его в Питерсхеме. Олечка сняла ему комнату прямо напротив того дома Е.Л.Хапгуд, который мы у нее снимали. Дом был в два этажа. Места было много, и Олечка стала уговаривать И.Г. переехать к нам. Она говорила ему и о том, что ему не к чему самому готовить, стелить постель и прочее. Все это будет делать она без всякого труда, Ираклий Георгиевич долго сопротивлялся, но напор Олечки был так силен, что в конце концов он согласился и переехал к нам на второй этаж. Жили мы очень дружно и ежедневно к пяти часам ходили к Е.Л.Хапгуд пить чай.

Я в это время служил на радиостанции “Свобода” и приезжал только в пятницу. Бот приезжаю я в одну из пятниц, Олечка, как всегда, ждет меня у остановки автобуса и по дороге домой рассказывает:

“Новый журнал”

“Новый журнал” существует в Нью-Йорке уже сорок пять лет. Это небывалый срок для эмигрантского “толстого” журнала. Но это естественно, ибо и созданная в былой России тоталитарная империя — явление в новой истории небывалое.

“Новый журнал” расходится в тридцати шести странах, хоть тираж его и невелик. Я редактирую журнал тридцать лет. Как же создался этот русский свободный журнал? Когда Гитлер, поддержанный тогда Сталиным (“дружба, спаянная кровью”), занял свободную Францию, парижский русский толстый журнал “Современные записки” прекратился и многие его сотрудники приплыли новыми эмигрантами в Соединенные Штаты.

Здесь у постоянных сотрудников “Современных записок” — у М.О. Цетлина и М.А. Алданова возникла мысль о продолжении издания русского свободного толстого журнала, то есть о продолжении “Современных записок”.

Как рассказывает Алданов, эта мысль впервые возникла у него и у Цетлина еще в 1940 году во Франции, в Грассе, в беседе с Иваном Алексеевичем Буниным, перед отъездом Алда-нова и Цетлина в Америку. Совсем уже перед погрузкой на пароход Алданов писал Бунину из Марселя: “В Нью-Йорке я решил первым делом заняться поиском денег для созданья журнала”. А в 1941 году, уже из Нью-Йорка, Алданов пишет Бунину: “Толстый журнал будет почти наверное... можно будет выпустить книги две, а потом будет видно...”

Никаких субсидий и дотаций со стороны не было. Конечно, тогда Цетлин и Алданов не могли себе представить, что их “Новый журнал” просуществует сорок пять лет и будет издано не “две книги”, а вот уже сто шестьдесят две. Если к этим ста шестидесяти двум книгам “Нового журнала” прибавить семьдесят книг “Современных записок”, ибо “Новый журнал” явился их продолжением, то надо признать, что двести тридцать книг свободного русского толстого журнала, изданного русскими эмигрантами, — это серьезный вклад в русскую культуру.

В редакционной статье первой книги “Нового журнала” задачи его определялись так: “Наше издание, начинающееся в небывалое катастрофическое время, — единственный русский толстый журнал во всем мире вне пределов Советского Союза. Это увеличивает нашу ответственность и возлагает на нас обязанность, которой не имели прежние журналы: мы считаем своим долгом открыть страницы “Нового журнала” писателям разных направлений — разумеется, в известных пределах: люди, сочувствующие национал-социалистам и большевикам, у нас писать не могут”.

Так было сказано сорок пять лет тому назад, так остается и теперь: люди, сочувствующие идеям, убивающим свободное творчество, не могут быть сотрудниками “Нового журнала”. И в то же время я хочу подчеркнуть, что на протяжении всех сорок пять лет редакция “Нового журнала” давала и дает возможность высказаться всем, кому дорога свободная русская культура. Мы исповедуем принцип самой широкой терпимости ко всякому инакомыслию — политическому, мировоззренческому, к разным литературным направлениями, вкусам, школам, даже модам. Исключались всегда и исключаются поныне только сторонники тоталитарных идеологий, то есть сторонники массовой антикультуры.

Шестьдесят девять лет тому назад государственный секретарь в администрации президента Вудро Вильсона Колби так писал американскому послу в Лондоне Дэвису: “Правительство США разделяет отвращение цивилизованного мира к тирании, которая ныне господствует в России...” Вот в течение шестьдесяти девяти лет мы и сохраняем это отвращение, и оно помогает нам, порой в очень трудных условиях, продолжать издание нашего журнала, посвященного русской свободе. К сожалению, в наши дни на Западе многие либералы-демократы это “отвращение” утеряли. Кстати, один из бывших редакторов “Нового журнала”, М.А. Алданов, автор многих замечательных романов и политических эссе, очень хорошо, по-моему, говорил о взаимоотношениях Свободного Мира и Советского Союза, используя название знаменитой драмы Шиллера: “Отношения между Европой и Советской Россией — трагикомедия коварства и любви”. А о капиталистическом строе Алданов добавлял: “Поистине должна быть какая-то внутренняя сила в капиталистическом мире, если его еще не погубила граничащая с чудесным глупость нынешних его руководителей”.

Но основатели “Нового журнала” — Цетлин и Алданов — недолго были его редакторами. В 1945 году смерть прервала работу М.О. Цетлина над одиннадцатой книгой журнала. До последней минуты, уже тяжело больной, в постели, Цетлин все еще редактировал рукописи, читал корректуру. И один из ближайших его друзей говорил: “Если бы М.О. отказался от этой своей работы, он, вероятно, умер бы раньше: только эта работа его и поддерживала”.

Говоря о первом периоде журнала, я хочу (и я должен) остановиться на его основателях. Из всех редакторов “НЖ” я не знал лично только М.О.Цетлина. Но его облик я представляю себе ясно по рассказам близких ему людей и по тем воспоминаниям, которые о нем опубликованы. М.О.Цетлин родился в 1882 году в Москве, в богатой семье. Тихий, болезненный человек, чьи интересы смолоду были — поэзия, музыка, живопись. Правда, в 1905 году он примкнул к партии эсеров, но это была некая “дань времени”; партийцем, политическим человеком он никогда не был и не стал. С 1906 года Цетлин долго жил за границей. Он был прекрасно образован, владел всеми главными европейскими языками, по своему складу был типично русским интеллигентом дореволюционной формации. Некоторые писатели, знавшие Цетлина, отмечают в нем некую старомодность вкусов. Это в каком-то смысле должно быть верно. Во всяком случае, кораблю современности он предпочитал корабль вечности. И был не из тех, кто при всяком удобном и даже при неудобном случае “задрав штаны бежит за комсомолом”, будь то “комсомол” московский, или английские битлс, или поп-арт, или оп-арт. В одной своей статье “О критике” Цетлин ясно выражает свое литературное кредо. Говоря о критиках-формалистах (вернее, о крайних формалистах, которых я бы назвал “механистами”), Цетлин пишет: “Для критиков-формалистов не существует в произведениях вопроса "что", а только "как"; для них единственный вопрос — как это сделано? Это очень любопытно, но такой вопрос задает себе часто ребенок при виде игрушки и для удовлетворения любопытства ломает игрушку и не употребляет ее для игры.

Критики-формалисты так и думают: игрушки существуют не для игры, но для того, чтобы быть сломанными. Критики-формалисты не только отрекаются от своей личности, но и уничтожают личность автора. Для них не существует биографии. Для них литература — безличная эволюция литературных приемов, отдельные группы, которые носят случайные псевдонимы — например, Лермонтов или Гоголь”. Цетлин был сторонником философской критики (Влад. Соловьев, Розанов, Шестов, Мережковский). “Здесь, — пишет Цетлин, — критик является представителем человеческого в самом общем и углубленном его выражении. И в самых высоких своих образцах критика философская переходит в критику религиозную”.

За годы своей жизни Цетлин выпустил пять сборников стихов. Поэзию он чувствовал тонко, но приметным поэтом не стал. Книги его стихов забыты, хотя в них бывали подлинные строфы. Так, в одном из стихотворений, несколько напоминающем русскую латынь Валерия Брюсова, Цетлин так говорит о современности, в своем сознании связывая ее с падением античного мира:

Он с обреченными связал свою судьбу.

Он близких к гибели и слабых на борьбу

Звал за бессильные и дряхлые законы.

Но с триумвирами — и рок, и легионы,

Но императорских победен взлет орлов,

А у Сената что? Запас красивых слов!

Это стихотворение называется “Цицерон”. Оно довольно “актуально”, если в “Цицероне” видеть русскую демократию во главе с А.Ф.Керенским, полную “красивых слов”. А в триумвирах и легионах — Ленина, Троцкого, Сталина с победоносным, все захлестывающим охлосом. В Париже в журнале “Современные записки” Цетлин был бессменным редактором отдела поэзии. И эту работу выполнял прекрасно. Но главное литературное наследство, оставленное им, была не его поэзия, а две книги его прозы — “Декабристы” и “Пятеро и другие”. Первая посвящена теме декабрьского восстания 1825 года. А “Пятеро и другие” — знаменитой “могучей кучке” русских композиторов и людей, их окружавших — Мусоргский, Балакирев, Римский-Корсаков, Бородин, Стасов, Глинка, Даргомыжский, Серов, Кюи. Алданов назвал обе книги Цетлина — “высокими образцами историко-биографической литературы”. Я не думаю, чтобы в этой оценке было чрезмерное дружеское преувеличение. К обеим этим книгам Цетлина русский читатель будет не раз возвращаться. А если б они были изданы в свободной России, то их успех и у широкого читателя, и у знатоков эпохи, мне кажется, был бы обеспечен.

Я хочу думать, что эти беглые отрывки о Цетлине дадут все-таки какой-то литературный облик основателя и первого редактора “Нового журнала”.

Теперь о М.А.Алданове. Алданов родился в 1886 году в богатой семье в Киеве. Получил хорошее образование: окончил два факультета Петербургского университета: физико-математический и юридический и парижскую Ecol des Sciences Sociales. Много путешествовал по Европе, бывал в Азии, в Африке, в Америке. Начал писать еще в России, до революции выпустил три книги: “Ошибка Толстого”, “Армагеддон” и “Толстой и Роллан”. Но только в эмиграции литературная работа Алданова развернулась широко. За рубежом он написал около тридцати книг. Из них двадцать четыре были переведены на иностранные языки, переводы были даже на бенгальский (чему Алданов шутливо радовался!). Многие книги Алданова, особенное его историческая тетралогия (“Св. Елена, маленький остров”, “Девятое Термидора”, “Чертов мост”, “Заговор”) имели очень большой успех как у русских, так и у иностранных читателей. Кроме исторических романов и романов из современной жизни, Алданов писал рассказы, выпустил философскую книгу “Ульмская ночь” и четыре книги очерков, в которых его блестящие политические портреты разных государственных деятелей обнаруживают необычайную эрудицию, осторумие и меткость характеристик.

Н.И.Ульянов в статье “Алданов-эссеист” дает некоторые образцы такой писательской меткости. Приведу некоторые из них. О Леоне Блюме: “Блюм в социалистическом лагере — профессионал любезности. Жаль, что он улыбается преимущественно левой стороной”. Еще о Блюме: “Программа Леона Блюма очень хороша. Осуществить ее невозможно”. О крайне левых партиях: “Левому крылу нередко надо бросать кость — быть может, с искренним пожеланием, чтобы оно этой костью подавилось”. О графе Эстергази, виновнике дела Дрейфуса: Эстергази заявлял: “У меня в жизни было двадцать две дуэли: две из-за собак и ни одной из-за женщин”.

Некоторые критики считают, что политические эссе — лучшее в творчестве Алданова. Другие, напротив, высоко ставят его исторические романы. О вкусах, как известно, не спорят. Но бесспорно одно, что М.А.Алданов был своеобразным и выдающимся писателем и человеком. И живи он в свободной России, его книги расходились бы миллионными тиражами.

По характеру Алданов был сродни Цетлину. Оба были мягки, ко всем благожелательны, очень терпимы к чужому мнению. По своему мировоззрению Алданов был скептик и пессимист. Но не питая никаких иллюзий в отношении ближнего, он в общении решительно со всеми был изысканно вежлив и неизменно доброжелателен. Карпович говорил, что в основе благожелательности Алданова лежало прежде всего то, что он был человеком культуры. Это верно. Недаром Бунин называл Алданова “последним джентльменом русской эмиграции”. Впрочем, эта роль была не очень трудна.

Алданов отошел от редакторства после выхода четвертой книги. Вскоре он уехал в Европу. Умер Алданов в 1957 году в Ницце.

В 1945 году, с одиннадцатой книги руководство журналом перешло к Михаилу Карповичу, профессору Гарвардского университета. Я знал М.М. долго и хорошо, работая вместе с ним с 1952 года и до его смерти в 1959 году. Но о нем я скажу позже. А сейчас, я думаю, надо подвести некий итог первому периоду “Нового журнала”: с основания и до конца мировой войны.

К недостаткам этого периода, по-моему, надо отнести переполнение первых книг “Нового журнала” политически злободневными статьями. Конечно, была война, и печатание таких статей было понятно. Даже сейчас некая ценность их остается, как отображение тогдашних военных и политических событий и оценка их демократическим сектором русской эмиграции. Но для журнала, каким он был задуман, это все-таки был недостаток, что, кстати, сознавали и сами редактора. В первой книге “НЖ”, в редакционной статье, говорилось: “Быть может, читатели простят нам, что во втором отделе настоящей книги политика, "рок наших дней", частью вытесняет другое. "Современные записки", "Русские записки" и те старые русские журналы, традициям которых мы хотим следовать, издавались в мирное время .и могли, естественно, уделять больше места общекультурным, философским, научным вопросам. Мы, однако, надеемся, что нам удастся в дальнейшем исправить этот большой недостаток первой книги”. Свои извинения редактора приносили читателями и за некоторую политическую одномастность своих сотрудников. “В посильном нам масштабе мы хотим осуществлять идею единения в подборе сотрудников "НЖ". Но, по случайности, в публицистическом отделе первой книги преобладают люди левого лагеря. Во второй книге будут статьи публицистов иного направления”, — так писала редакция.

Другим надостатком начальных книг журнала был плохой стихотворный отдел. Сейчас всякий человек, более или менее чувствующий поэзию, в комплекте “НЖ” увидит, что первые книги наряду с ценными стихами часто содержат не очень интересную поэзию, говорящую только о необычайной терпимости его редакторов. Конечно, и этот недостаток отчасти обусловливался отрезанностью от Европы, но и мягкость М.О. Цетлина была тоже виною. По своей деликатности Цетлин не мог отказать многим, писавшим стихи без всякого к тому основания. Но, в конце концов, все это мелкие недостатки по сравнению с тем замечательным и ценным материалом, который был опубликован в “НЖ” за этот период. У меня нет возможности перечислять вес ценное. Я отмечу только некоторые произведения, чтобы показать значимость публикаций “НЖ” с 1942-го по 1945 год.

За это время в отделе художественной прозы были напечатаны прекрасные рассказы Ив.Бунина — “Речной трактир”, “Пароход Саратов”, “Таня”, “Генрих”, “Дубки”, “Натали” и другие; роман М.Алданова “Истоки”, вещи Б.Зайцева, В.Набокова, М.Осоргина, В.Яновского. Но что мне хотелось бы особенно выделить, так это изумительные записки Михаила Чехова, известного актера МХТ — “Жизнь и встречи”. “Жизнь и встречи” Михаила Чехова, я думаю, одна из самых примечательных публикаций “Нового журнала” за “военный период”. Очень хороши и воспоминания известного художника М.В.Добужинского. Среди других ценных воспоминаний и статей отмечу воспоминания бывшего царского министра графа П.Н.Игнатьева, известного композитора А.Т.Гречанинова, знаменитого химика профессора В.Н.Ипатьева, статьи профессора Бабкина об академике И.П.Павлове, воспоминания бывшего советского дипломата А.Г.Бармина, бывшего редактора газет “Речь” и “Руль” И.В.Гессена, статьи музыковеда И.Яссера. В публицистике за этот период было тоже много ценных статей — известного историка П.Н.Милюкова, известных социологов Н.С.Тимашева и П.А.Сорокина, философа и публициста Г.П.Федотова, профессора Г.Гин-са, известного экономиста В.С.Войтинского, А.Ф.Керенского, А.А.Гольденвейзера, В.М.Чернова, М.В.Вишняка, Б.И.Николаевского, Г.Я.Аронсона, Д.Ю.Далина, В.Александровой, Ю.ПДенике, Д.Н.Шуба, С.М.Шварца и других.

Второй период “Нового журнала” начался со времени окончания войны, когда редакция могла уже связаться с русскими писателями, оставшимися во время войны в Европе. Это началось примерно с книги четырнадцатой. Тогда стал печататься роман Б.Зайцева “Путешествие Глеба”, отрывки из его книги “Жуковский”, “Плачужная канава” А.Ремизова, проза Н.Берберовой, Вл.Варшавского, Г.Газданова, Р.Гуля, ДЗурова, М.Иванникова, Ю.Марголина, И.Одоевцевой. В это же время впервые в “НЖ” стали сотрудничать советские послевоенные эмигранты. В отделе прозы — повесть о концлагере Г.Андреева “Трудные дороги”, повесть П.Ершова “Ни-нель”, рассказы Н.Ульянова и других. В отделе поэзии, наряду со стихами И.Бунина, Ю.Балтрушайтиса, М.Волошина, З.Гиппиус, М.Цветаевой, Ф.Сологуба, Н.Клюева, Георгия Иванова, И.Северянина, Вл.Корвин-Пиотровского, И.Елагина, В.Набокова, Странника, Ю.Одарченко, К.Померанцева, И.Одоевцевой, Вл.Смоленского, А.Величковского, Лидии Алексеевой, Е.Таубер, Г.Евангулова, Ю.Терапиано, Г.Кузнецовой, Н.Туроверова, Н.Оцупа, Вл.Злобина, Я.Бергера, И.Чинно-ва, стали печататься стихи — Ольги Анстей, Глеба Глинки, О.Ильинского, Д.Кленовского, В.Маркова, Н.Моршена и других. По-моему, особенно ценны — за этот период — были публикации в отделе воспоминаний и документов: Зинаида Гиппиус о Мережковском, Федор Степун о предреволюционной России, Юрий Анненков о Блоке, К.Брешковская о революции 1917 года, Н.Валентинов — “Встречи с Андреем Белым”, Н.Евреинов о театре “Кривое зеркало”, известный пушкинист Модест Гофман о предреволюционном литературном Петербурге, А.Гумилева — “Н.С.Гумилев”. Были опубликованы письма М.Горького к В.Ходасевичу и к Л.Андрееву, студенческие воспоминания П.Н.Милюкова, размышления В.А.Маклакова о I Государственной Думе; личные воспоминания известного итальянского слависта Этторе Ло Гат-то о поэте Николае Клюеве; воспоминания члена Временного правительства И.Г.Церетели о революции 1917 года, протопресвитера о. Георгия Шавельского — о Первой мировой войне, Б.Погореловой — “Валерий Брюсов и его окружение”. Особенно хочу отметить превосходно написанные воспоминания известной публицистки Е.Д.Кусковой — о детстве, юности, о предреволюционном времени. К сожалению, эти воспоминания были прерваны смертью их автора. Я очень многого, конечно, не отмечаю. Скажу только, что в общий поток мемуарной литературы влились тогда интереснейшие работы советских послевоенных эмигрантов: М.Корякова — очерки о войне; бывшего беспризорника Н.Воинова — “Беспризорные”; художника Мориса Шаблэ — “Дом предварительного заключения”, о терроре времен ежовщины; Е.Богдановича (профессора Зоргенфрея) “Я гражданин Ленинграда” — о блокаде Ленинграда во время войны; воспоминания Л.Дадиной “М.Волошин в Коктебеле”; В.Позднякова о советских партизанах — “Республика Зуева”; Т.Кошеновой — о буднях советской женщины; подполковника Ершова — о работе НКВД во время войны; Н.Витова — рассказ латышского крестьянина, бежавшего из СССР; Вл.Орлова — “Из записок гвардейского политработника”; Т.Фесенко — о Киеве времен войны; Ю.Елагина — театральные воспоминания, профессора К.Штеппы — о массовом терроре ежовщины. Были напечатаны письма Марины Цветаевой к Г.Федотову и Р.Гулю и письма Зинаиды Гиппиус и В.Ходасевича к М.Вишняку.

За этот второй период “Новым журналом” было опубликовано много ценного и в отделе “Политика и культура”. Отмечу статьи известных религиозных мыслителей — Н.А.Бердяева, протоиерея о. В.Зеньковского, профессор Н.О. Лосского, Г.П.Федотова “Россия и свобода”, “Судьба империи” и другие, С.Л.Франка “Ересь утопизма”, Л .Шестова “Лютер и церковь”. Отмечу и работы известных славистов Д.И.Чижевского “Баадер и Россия” и Р.В.Плетнева “Федоров и Достоевский. Из истории русского утопизма”; интересная работа знатока русского масонства П.А. Бурышкина “Филипп — предшественник Распутина”; статьи Н. Валентинова о Ленине под общим заглавием “Ранний Ленин”; статья В.А. Маклакова “Еретические мысли”; интересная большая работа известного американского ученого и дипломата Джорджа Кеннана “Америка и русское будущее”. Много статей опубликовал за этот период профессор Н.С.Тимашев — “Пути послевоенной России”, “Окаменение коммунистического строя”, “Очернение Сталина” и другие.

Профессор М.М.Карпович давал в каждой книге всегда интересную редакционную статью на темы истории, политики, литературы под общим заглавием “Комментарии”. Было много ценных публикаций на политические и экономические темы — А.Ф.Керенского, Д.Ю.Далина, Ю.П.Денике, Е.Д.Кусковой, М.В.Вишняка, профессора Д.Н.Иванцова, Н.И.Ульянова, А.В.Тырковой и других. Одним словом, на мой взгляд, за второй период “НЖ” опубликовал множество литературных произведений, мемуаров, документов и статей, значение и ценность которых несомненны и которые останутся вкладом в русскую литературу и науку.

Психологическая трудность для редакции “НЖ” в это время была в том неизбежном для эмиграции ощущении оторванности, в понимании того, что журнал читается лишь русской эмиграцией и иностранцами, занимающимися вопросами России. Руководство журнала чувствовало себя в неком безвоздушном пространстве, не находя (или почти не находя) доступа к современному русскому читателю в Советском Союзе.

По-моему, в эмиграции мы живем более-менее благополучно только потому, что у нас как-то нет времени задуматься о том, как страшно это наше безвоздушное существование, как страшна всегда всякая эмиграция, а затянувшаяся на полвека — в особенности. Многие эмигранты неосознанно волокут эту жизнь — до конца, до кладбища на Сент-Же-невьев-де-Буа под Парижем, или до Нового Дивеева под Нью-Йорком. Эту страшность эмигрантского бытия в свое время остро ощущал Герцен, так и умерший в Париже и похороненный на знаменитом Пер-Лашез, откуда позднее его останки были перевезены в “лазурно-голубую” Ниццу. Остро ощущал эту страшность эмиграции и мой земляк, пензяк, почти сосед по именью, друг Герцена Николай Огарев, спившийся в Лондоне и похороненный где-то в Гринвиче на окраине британской столицы. Что же спасает нас от страшности этого существования? Нас спасает — как это ни банально звучит — только духовная связь с Россией. С какой Россией? С советской? С Советским Союзом? С другой, с той вечной Россией, которой мы — сами того не сознавая — ежедневно живем, которая непрестанно живет в нас и с нами — в нашей крови, в нашей психике, в нашем душевном складе, в нашем взгляде на мир. И хотим мы того или не хотим, — но так же неосознанно — мы ведь работаем, пишем, сочиняем только для нее, для России, даже тогда, когда писатель от этого публично отрекается. “Если кончена моя Россия, — я умираю”, — писала в одном стихотворении Зинаида Гиппиус, подчеркивая эту нашу ничем неразрываемую, метафизическую связь с музыкой русской культуры. И когда эмигрант времен Герцена, поэт и ученый Владимир Сергеевич Пече-рин, возненавидевший Россию, уехал из нее и писал в стихах — “и тяжелый крест изгнанья добровольно я подъял”, а в прозе — “Россия никогда не будет иметь меня своим подданным”, — он все-таки уносил именно Россию в себе. Известно, что, став католическим монахом, Печерин устроил на какой-то площади в Ирландии публичное сожжение протестантской Библии. Кто знает, чего в нем было больше в тот момент: горячо взятого католицизма или России?

В 1952 году М.М. Карпович и издававшая тогда журнал М.С. Цетлина предложили мне войти в редакцию в качестве секретаря. Я вошел. И с тех пор — тридцать три года — я отдаю все свои литературные силы работе в “Новом журнале”. Перед тем, как перейти к обзору третьего периода “Нового журнала”, я хочу дать хотя бы беглый набросок облика М.М. Карповича, двенадцать лет редактировавшего “Новый журнал”.

М.М. Карпович родился в 1888 году в Тифлисе, в нем была польская, грузинская и русская кровь. По окончании гимназии М.М. поступил в 1908 году в Московский университет на историко-филологический факультет и был оставлен при университете по кафедре русской истории. Но научной карьеры в России Карпович сделать не успел. В 1917 году в составе “чрезвычайной миссии”, вместе со своим другом, послом Временного правительства Б.А.Бахметевым, он выехал в Америку — на “шесть месяцев”. Увы, эти “шесть месяцев” стали всей последующей жизнью Карповича, потому что в России произошел октябрьский переворот.

По своему характеру М.М.Карпович был схож с Цетлиным и Алдановым. Та же мягкость и такт в обращении со всеми людьми, то же внутреннее отталкивание от всякой резкости и любовь к философии англосаксонского компромисса. Политически Карпович был русским либералом, “рыцарем свободы и законности”; этот тип человека уже бесповоротно ушел из русской современной жизни. К сожалению. Став с одиннадцатой книги единоличным редактором “НЖ”, Карпович еще раз так определил его задачи: “На страницах нашего журнала нет и не может быть места для отрицателей свободы и проповедников нетерпимости, как нет его и для сторонников соглашательства с ними, но в этих широких пределах журнал наш представляет своим сотрудникам полную возможность высказывать самые разнообразные общественно-политические, философские или эстетические взгляды. Стремясь по мере наших сил и возможностей откликаться на политическую злобу дня, мы не хотим, однако, целиком уходить в злободневность, памятуя о том, что поддержание культурной традиции и признание автономии культуры являются необходимым условием духовного здоровья — и одним из могущественных средств в борьбе против тоталитарного варварства. На этих путях мы остаемся верны тому духу, в котором "Новый журнал" был задуман”.

Конечно, мягкость и терпимость Карповича как редактора были не безграничны. Там, где Михаил Михайлович считал нужным, он бывал тверд, хоть и мягок по форме. Приведу такой пример. В “Новом журнале” мы печатали роман Алданова “Бред”. Алданов — маститый автор, и рукописи его редактированию, разумеется, не подлежали. Но вот в присланном очередном отрывке у Алданова одно действующее лицо, американский полковник, ультра американски произносит известную фразу Юлия Цезаря — veni, vidi, vici (пришел, увидел, победил) — винай, вайдай, вайсай. Прочтя это, Карпович расстроился и говорит мне: “Ну нет, эту пилюлю я проглотить не могу. И зачем Марку Александровичу это понадобилось? Не понимаю. Во-первых, интеллигентные американцы так не говорят, в этом я уж могу его заверить. Это нехороший, вульгарный гротеск, и его надо опустить, я напишу об этом Марку Александровичу”. Михаил Михайлович написал Алданову, и это ультра американское преображение фразы римского полководца было вычеркнуто из романа.

Но иногда мягкость характера М.М. и его благожелательное отношение ко всем пишущим и нежелание их обидеть брали верх. Помню, мы получили одну довольно большую вещь, против помещения которой я возражал по многим причинам. Доводы свои я высказал М.М., он был со мной совершенно согласен. Но, как бы и меня и сам себя уговаривая, М.М. говорил: “Но все-таки как же нам быть? Ведь мы же убьем его, ведь человек пишет, у него есть какой-то свой собственный творческий мир, есть какое-то право писать именно так...” И вдруг, как бы чувствуя всю несостоятельность своих доводов, М.М. сказал: “Знаете что, Р.Б., давайте просто зажмуримся и сразу проглотим эту пилюлю... ну что случится? Ну, покричат, пошумят, а потом же ведь забудут”. Так “пилюля” и пошла в набор при полном зажмуре редактора.

Михаил Михайлович был очень заботлив в отношении сотрудников журнала. Расскажу один случай, который может быть даже интересен исторически. Нам прислал свои воспоминания о 1917—1918 годах доктор Иван Иванович Манухин. Манухин — известный врач, ученый, много лет работал в Пастеровском институте в Париже. Политически Манухин был человеком левого лагеря, дружил с Максимом Горьким, был хорош с многими членами Временного правительства. И в своих воспоминаниях он рассказывал, как следственная комиссия Временного правительства послала его в Петропавловскую крепость, в Трубецкой бастион, освидетельствовать заключенных там царских министров, из которых многие жаловались на разные недомогания. Манухин с удовольствием согласился, ибо, как он пишет, “хотел хотя бы врачебной помощью облегчить тяжелое положение этих несчастных монархистов”. Он поехал, и состоянием одного заключенного — бывшего директора Департамента полиции Белецкого — Манухин был потрясен: Белецкий оказался заключен в абсолютно темный карцер, очень тесный, так что он не мог встать, и сидел в этом карцере на хлебе и на воде. В крепости Манухин узнал, что такое заключение предписано Белецкому по “личному распоряжению Керенского”. Манухин возмутился. Поехал к представителям Временного правительства и заявил, что если Белецкого немедленно не освободят из карцера, то он отказывается от своей работы в Петропавловской крепости. Белецкого, разумеется, тут же перевели из карцера в обычную камеру.

Но упоминание Манухиным факта, что в темный карцер Белецкий был посажен по “личному распоряжению Керенского”, поставило редактора Карповича в тяжелое положение. Не напечатать воспоминания Манухина нельзя, воспоминания очень интересны. Но напечатать “о личном распоряжении Керенского” — тоже нельзя: Керенский был сотрудник “Нового журнала”, и Карпович был очень дружен с Керенским. Он знал, что упоминание о таком “личном распоряжении” чрезвычайно расстроит Керенского. Керенский был очень импульсивный человек; к тому же в эмиграции Керенского и без того травили с разных сторон. Как же тут быть ? Пришлось Карповичу писать длинное письмо доктору Манухину о том, что произойдет с Керенским, если оставить в воспоминаниях это его “личное распоряжение”. Но все уладилось. Манухин понял и Карповича, как редактора и друга Керенского, понял и возможность тяжелой реакции Керенского. И “личное распоряжение” было в воспоминаниях опущено. Кстати, я А.Ф.Керенского знал довольно хорошо и могу засвидетельствовать, что жестоким человеком он совершенно не был. Вероятно, это “личное распоряжение” было каким-то случайным демагогическим жестом для “революционной демократии”, о котором и сам Керенский, наверное, забыл.

За семь лет совместной работы с М.М. было много интересных и забавных историй, из которых не всё еще можно предать гласности. В целом этот, второй, период журнала я бы охарактеризовал как удачный. И в этом была большая заслуга М.М.Карповича, хоть ему и трудно было заниматься “Новым журналом”, ибо он был и деканом и профессором Гарвардского университета, где читал курсы русской истории и истории русской общественной мысли, что отнимало много времени. И тем не менее почти к каждой книге “НЖ” Михаил Михайлович успевал написать — иногда в поезде между Бостоном и Нью-Йорком — очередной “Комментарий”.

Было бы трудно установить дату, когда второй период “НЖ” перешел в теперешний, третий. Это, разумеется, произошло не сразу после смерти Сталина в 1953 году. Этот период начался с так называемой “оттепели”, когда внезапно до нас стали доходить отдельные голоса писателей и читателей из Советского Союза.

Все, конечно, началось с “Доктора Живаго”, пробившего окно в Европу. По-русски за рубежом впервые отрывок из этого романа Бориса Пастернака был напечатан у нас в 1958 году, в 54-й книге. Затем вскоре мы стали получать разные отклики, отзывы, даже приветы от некоторых советских писателей. Первый привет был передан нам с одного научного конгресса, через известного русского профессора-слависта от Анны Андреевны Ахматовой. Причем вместе с приветом Ахматова указывала, что в своем очерке о Гумилеве в книге 46 его свояченица А.Гумилева “много напутала и наврала”. Так мы узнали, что Анна Ахматова читает “Новый журнал”. А если читает она, то, вероятно, читают и другие писатели из советской элиты? Вскоре этому пришло подтверждение. Приехавший в Англию советский прозаик Парфенов получил от кого-то в Лондоне “Новый журнал” — весь тогдашний комплект — и, как нам передали, запершись в комнате гостиницы, читал и день и ночь. Парфенову журнал понравился, он хвалил многое, особенно хвалил — стихи Ивана Елагина, и увез с собой в Москву книги “Нового журнала”. Потом от одного американского профессора, побывавшего в Москве, мы узнали, что директор одного из высших учебных заведений Москвы (я умышленно не называю какого) аккуратно читает “Новый журнал”, о котором он отозвался американскому коллеге весьма хвалебно, особенно отметив “прекрасный русский язык журнала”. После советского языка-“канцелярита” эта похвала нас не так уж удивила и была понятна. Дальше, от литератора француза русского происхождения, ездившего в Москву, мы узнали, что он видел “НЖ” в редакциях “Литературного наследства” и “Нового мира”. И на его недоуменный вопрос: “Разве вы получаете этот эмигрантский журнал?” — последовал несмущенный ответ: “Мы следим за всей русской литературой”. Потом один видный деятель советской культуры (nomina sunt odiosa), встретившись в Европе со своим приятелем, известным американским профессором, за завтраком в разговоре о советских “толстых” журналах, вдруг сказал своему американскому коллеге: “Но больше всего я люблю нью-йоркский "Новый журнал"”. Американец так и ахнул. И, приехав в США, конечно, сообщил нам об этом, желая нас обрадовать. И, разумеется, обрадовал.

В эти же годы, наряду с такими конспиративными и полуконспиративными отзывами и приветами, мы твердо, фактически убедились в том, что писательской и ученой элитой в Советском Союзе “Новый журнал” читается. В этом убеждали нас ссылки на наш журнал, которые стали появляться в “Литературной газете”, в “Огоньке”, в “Литературе и жизни”, в “Литературном наследстве”. Но особенно нас порадовали многочисленные ссылки на “НЖ” в книге известного ученого-слависта, академика Виктора Владимировича Виноградова “Проблема авторства и теория стилей”. В ней Виноградов ссылается на “Новый журнал” много раз: и на статью известного музыковеда Леонида Сабанеева о музыке Стравинского, и на статью Юрия Иваска о поэзии Баратынского. А больше всех ссылок академик Виноградов делает на две статьи о творчестве Достоевского — профессора Николая Трубецкого и профессора Ростислава Плетнева. Факт, что “НЖ” стал пробиваться в Россию, давал нам новые силы в деле издания журнала. Мы увидели, что журнал, скромно основанный Цетлиным и Алдановым в 1942 году в Нью-Йорке, стал нужен в России, являясь там некой отдушиной в свободный мир.

Правда, как известно, за оттепелью последовали некие заморозки, которые сказались и на том, что в советской печати уже нет ссылок на “Новый журнал” даже тогда, когда советская печать прямо, без зазрения совести, перепечатывает, например, из “НЖ” все, что мы печатаем из архива И.А.Бунина: наброски его рассказов, записи, его литературное завещание, письма. Но отсутствие ссылок на наш журнал — беда небольшая. Зато у нас давно уже есть — через американские агентства — официальные подписки на “НЖ” от ленинградской Академии наук, от Библиотеки Ленина в Москве, появились подписки и таинственные, где указан только номер почтового ящика. Последнюю такую подписку мы получили даже из Улан-Батора, из Монголии. По своей наивности мы полагаем, что это, вероятно, некие “органы” госбезопасности под псевдонимами изучают “НЖ” для “пополнения своего образования”.

Вместе с проникновением в Советский Союз в этот третий период своего существования “Новый журнал” стал проникать и в славянские страны-сателлиты: в Польшу, в Чехословакию, в Югославию. Туда он идет в научные учреждения, в библиотеки. Есть и частные проникновения. Мы знаем, например, что наш журнал читал Михаиле Михайлов, этот завидно смелый и истый поборник свободы мысли. Знаем мы, что “НЖ” регулярно читал А.Твардовский, редактор “Нового мира”, и И.Зильберштейн, редактор “Литературного наследства”. Знаем, что в один из приездов Евгения Евтушенко в США он увез отсюда много книг “НЖ”, причем когда на съезде славистов в Нью-Йоркском университете ему дали последнюю тогда — 85-ю книгу — он сразу обнаружил свое знакомство с “Новым журналом”. Беря 85-ю книгу, Евтушенко сказал: “А, этот тот журнал, где меня всегда ругают”. Он, конечно, неправ. Мы его не “ругали”. Вообще мы никого не “ругаем”, а стараемся объективно оценивать, отдавая Божье — Богу, а кесарево — кесарю.

К сожалению, М.М. Карпович, который всегда рассматривал “НЖ” как некое свое служение России, не дожил до того времени, когда “НЖ” проник в Советский Союз. Карпович скончался в 1959 году.

После кончины М.М. у нас создалась редакционная коллегия в составе профессор Н.С.Тимашева, Ю.П.Денике и меня. В научном мире Н.С.Тимашев известен как социолог с международным именем, автор многих трудов, переведенных на многие иностранные языки. Н.С. родился в 1886 году. Высшее образование Н.С. получил в Страсбургском университете в Германии и в Александровском лицее в Петербурге. В 1914 году в Петербургском университете за свою работу “Условное осуждение” Н.С. получил степень магистра права, а в 1915 был приглашен читать в этом университете лекции. С 1916 года, будучи уже доктором права, Н.С. преподавал в Политехническом институте в Петербурге. В 1918 году Н.С. — уже ординарный профессор экономического отделения Института. Но в 1921 году научная деятельность Н.С. в Советской России обрывается. Из-за арестов по делу о так называемом “Таганцевском заговоре” (по которому многие были расстреляны) Н.С. был вынужден покинуть Россию.

За годы жизни на Западе многие труды Н.С. по социологии и праву сделали ему международное имя. Кроме книг, Н.С. опубликовал за рубежом множество статей. И, в частности, с самого основания “НЖ” был его сотрудником, напечатав здесь ряд ценных статей — “Сила и слабость России”, “Перестройка в Советском Союзе”, “Религия в Советской России”, “Пути послевоенной России”, “На карательно-террористическом фронте” и многие другие. По его взглядам Н.С. надо определить как либерального консерватора. Так же, как М.М. Карпович, Н.С. — подлинный русский европеец, человек большой культуры, широкой терпимости ко всем инакомыслиям, за исключением одного — тоталитарного варварства. Вступление Н.С. в редакцию “НЖ” было большой поддержкой. Но, к сожалению, из-за тяжелой болезни фактического участия в редакционной работе Н.С. принимать не мог, оставаясь другом и постоянным ценнейшим сотрудником журнала.

Ю.П. Денике родился в Казани в 1887 году. Фамилия его — случайная, как у Герцена. Отцом Ю.П. был казанский помещик Осокин. В Казани Ю.П. окончил среднее учебное заведение и в 1915 году университет по историко-филологическому факультету, после чего был оставлен для подготовки к профессорскому званию. В 1920 году Ю.П. на короткое время стал профессором Московского университета по кафедре истории или, точнее — исторической социологии. В начале 20-х годов Ю.П. покинул Россию. Серьезный публицист, разносторонне образованный человек, Ю.П. из всех членов редакции “НЖ” за все годы его существования был единственным партийным человеком — социал-демократ (меньшевик). Но социалистом он был жоресовского типа, ценившим всегда и свободу противника. К сожалению, переобремененный всяческой работой, Ю.П. фактического участия в редакционной работе принимать не мог. В 1964 году Ю.П. внезапно скончался в Бельгии.

Так что после смерти М.М.Карповича мне пришлось вести “Новый журнал” одному. Это время, с 1959 года и до сегодняшних дней, входит в третий период “Нового журнала”, когда журнал пробился к читателю и писателю за железным занавесом. За эти годы, так же как и за предыдущие, “НЖ” опубликовал много примечательных вещей во всех отделах. Отмечу опять-таки только немногое. В отделе художественной прозы мы опубликовали много коротких рассказов и записей И.А.Бунина, которые, как я уже говорил, перепечатаны советской печатью; две вещи Б.К.Зайцева, “Река времен” и “Звезда над Булонью”; очерки В.В.Вейдле “Равенна” и “Бессмертная ошибка” (о Петербурге); пьесу Евг.Замятина; повесть Гайто Газданова “Пробуждение”; большую вещь Д.С.Мережковского, не опубликованную при его жизни — “Св. Иоанн Креста”; несколько рассказов Л.Д.Ржевского и Н.И.Ульянова; отрывки из романа Б.Темирязева “Рваная эпопея”; Юлия Марголина “Книга жизни”; рассказы Христины Керн. Но все эти авторы — давние сотрудники журнала. Отмечу прозу, полученную из СССР: повесть Лидии Чуковской “Софья Петровна”, которая уже вышла на нескольких иностранных языках; “Нарым. Дневник ссыльной” Елены Ишутиной — потрясающий документ о советской нарым-ской ссылке; “Находка в тайге” автора, которого мы подписали псевдонимом “Неизвестный”. Опубликовали мы и вещи многих советских невозвращенцев: концлагерные рассказы известного армянского писателя Сурена Саниняна; рассказы из московской современной жизни Аллы Кторовой; сатирические сцены “Сталин” московского драматурга Юрия Кроткова, ставшего невозвращенцем только в 1963 году. В отделе поэзии — неизвестную поэму М.Волошина “Святой Серафим”, посмертные стихи Зинаиды Гиппиус, неизвестную поэму Игоря Северянина, “Посмертный дневник” Георгия Иванова, поэмы Т.С.Элиота в переводе Н.Берберовой и множество стихотворений как зарубежных поэтов, так и полученных из Советского Союза от поэтов, которых там не печатают из-за “несозвучности”.

В отделе “Литература и искусство”: — статьи ГАдамовича под общим заглавием “Оправдание черновиков”, его же “Наследство Блока”, “О чем говорил Чехов”, В. Вейдле “О ранней прозе Пастернака”, “Похороны Блока”, “О смысле стихов”, Н.Берберовой “Советская критика сегодня”, К.Брауна “Тайная свобода О.Мандельштама”, Вяч. Иванова “Мысли о поэзии”, композитора Н.К.Метнера “Мысли о музыке”, профессор В. Ледницкого о Льве Толстом, композитора Артура Лурье “Вариации о Моцарте”, “О мелодии”, СМаковского “Случевский, предтеча символистов”, профессора Р.Плетнева “О лирике Тютчева”, А. Раннита “Рильке и славянское искусство”, “Вяч. Иванов и его "Свет вечерний"”, Н.Ульянова “Алданов-эссеист”, “После Бунина” и др., М.Гофмана “Клевета о Достоевском”, Вяч. Завалишина “Заболоцкий”, “О Б.Зайцеве”; ряд статей о творчестве Достоевского профессора Н.С.Трубецкого, В.Александровой “Прошлое сегодняшними глазами” (о советской литературе), Евг. Замятина “О языке”, “О сюжете и фабуле”, Л. Зурова “Герб Лермонтова”, Зои Юрьевой “О творчестве И.Витлина”, “Ремизов о Гоголе”, Ю.Иваска “Фет”, “Бодлер и Достоевский”, С. Карлинского “Вещественность Анненского”, профессора Дм.Чижевского “О поэзии футуризма”, “Что такое реализм”, “О литературной пародии” и др., прот. А.Шмемана “Анна Ахматова”, Ю.Офросимова “О поэзии Вл.Корвин-Пиотровского”, Р.Гуля “Цветаева и ее проза”, “Солженицын и соцреализм”, “Георгий Иванов”; о романе “Доктор Живаго” были напечатаны четыре статьи — Ф.Степуна, М.Корякова, М.Слонима, Р.Гуля; Т Петровская “Об эстонской поэзии”; Е.Кох “Марианна Ве-ревкина”. И много других интересных литературно-критических статей было напечатано за этот третий период.

В отделе “Воспоминания и документы” было опубликовано много ценных работ и по истории России, и по истории русского искусства и литературы: “Дневники” известного политического деятеля и историка, бывшего министра Временного правительства П.Н.Милюкова за время его пребывания в Белой армии и за время его переговоров с немцами в Киеве в 1918 году; Н. Валентинова “Встречи с Горьким”, “О людях революционного подполья”, “Ленинец раньше Ленина” (о большевике Вилонове), Р. Арсенидзе “Из воспоминаний о Сталине”, А.Ф.Керенского “Моя жизнь в подполье” — впервые рассказанная Керенским история его подпольной жизни после захвата власти большевиками; А.Белобородова “В Академии художеств”; доктор Эдинбургского университета Милица Грин опубликовала “Письма М. Алданова к И.Бунину”, Д.Далин — “Дело Кравченко”, Л.Дан “Бухарин о Сталине”, И.Ильин “На службе у японцев” (во время Второй мировой войны), Г.Кузнецова “Грасский дневник” (воспоминания о Бунине); письма известного советского писателя 20-х годов Льва Лунца из-за границы к “Серапионовым братьям” (публикация Гари Керна), С.Маковский “Н.Гумилев по личным воспоминаниям”, И.Одоевцева “На берегах Невы” (воспоминания о Гумилеве, Мандельштаме, Кузмине и других поэтах-петербуржцах), Леонид Пастернак “Воспоминания”, Ю.Анненков — воспоминания о Ленине, о Троцком, о Мейерхольде; письма к художнику Е.Климову известного деятеля “Мира искусства” художника А.Бенуа, К.Вендзяголь-ский “Савинков”, М.Бочарникова “Бой в Зимнем дворце” (воспоминания солдата женского батальона), Е.К.Брешков-ская “Как я ходила в народ”, И.Бунин “К моему завещанию”, воспоминания Вл.Бурцева о его возвращении в Россию из эмиграции в 1914 году (“Арест при царе и арест при Ленине”), письма Гершензона и Вяч.Иванова к Вл.Ходасевичу, “Страницы воспоминаний” гр. В.Зубова (о последних днях власти Временного правительства в Гатчине), воспоминания В.А.Муромцевой-Буниной “Беседы с памятью”, Андрей Седых — литературные портреты М.Алданова и И.Бунина с их многими письмами к автору, воспоминания о февральской революции 1917 года бывшего министра Временного правительства И.Г.Церетели, воспоминания профессора К.Штеппы о терроре ежовшины в 1937—1938 годах.

Я вынужден оборвать перечень опубликованных материалов... Но совершенно особо я хочу отметить некоторые документальные публикации, полученные тогда из Советского Союза. Это: “Очерки по истории русской церковной смуты” А.Левитина и В.Шаврова; воспоминания Е.Тагер об О.Мандельштаме (публикация Г.Струве); “Стенограмма заседания Союза советских писателей” по вопросу об исключении Бориса Пастернака из Союза — большой ценности документ, показывающий тот градус духовного террора и растления, при котором живут советские писатели. По-моему, правильно сказал один зарубежный писатель, что “это документ на сто лет”. Таким же ценным документом является “Послание из СССР на Запад”, которое мы подписали “Икс”, чтобы не повредить автору. За границей это послание уже вышло на многих иностранных языках. Хочу еще подчеркнуть большую и документальную и литературную ценность опубликованного нами “Письма мистеру Смиту” Юрия Кроткова о том, как и почему он, будучи в Москве, написал антиамериканскую пьесу “Джон — солдат мира”.

В отделе “Политика и культура” за третий период “Нового журнала” отмечу работы известного русского историка профессора Г.В.Вернадского — “Милюков и месторазвитие русского народа” (по поводу выхода заграницей “Очерков по истории русской культуры” Милюкова), “Повесть о Сухане” (по поводу книги советского историка В.И.Малышева), “Из древней Евразии” (по поводу книги советского историка Льва Николаевича Гумилева), “Человек и животный мир в истории России”, “Усть-Цилемские рукописные сборники”. Из других работ отмечу: Н.Валентинова “О предках Ленина и его биографиях”, протоиерея о. В.Зеньковского “Мифология в науке”, Ю.Гринфельд “Произвол работодателей в СССР” (о фактическом бесправии рабочих в Советском Союзе), С.А.Сатиной “Об истории женского образования в России”, известного экономиста Наума Ясного “Начало второго послесталинского десятилетия в сельском хозяйстве”, Ю.Де-нике “За фасадом 22-го съезда партии”, “Купеческая семья Тихомирновых”, профессора Д.Иванцова “Легенды о советской деревне”, Д.Анина “Вожди уходят, проблемы остаются”, “Русская революция и либерализм”, “Советы и международное положение” и др., А.Иванова “Биология и идеологическая борьба” (о Трофиме Лысенко и положении биологии в СССР), Н.Нарокова “Русский язык "там"”, М.Карповича “Два типа русского либерализма” (Милюков и Маклаков), протоиерея Д.Константинова “Подтверждение неопровержимого” (об известном письме двух московских священников Н.Эшлимана и Г.Якунина), С.Левицкого “Место Н.О.Лос-ского в русской философии”, профессора С.Верховского “О Гоголе”, Б.Ловцкого “Философ библейского откровения” (к 100-летию со дня рождения Льва Шестова), Д.Мережковского “Что сделал Св. Иоанн Креста”, Б.Двинов “Назад к Ленину?”, В.Некрасов “Московские чудаки” (о московской школе математиков: Бугаеве, Цингере, Вернадском, Умнове, Бредихине и других), Н.Нижальский “Эволюция академика Павлова” (правда о взглядах академика Павлова в последний период его жизни), Н.Полторацкий “Профессор Н.С.Тимашев о путях России”, Е.Петров-Скиталец “Кронштадтский тезис сегодня”, К.Померанцев “Во что верит советская молодежь?”, Федор Степун “Вера и знание в философии Франка”, “Москва — третий Рим”, “Россия между Европой и Азией”, профессор Н.С.Тимашев “Сталинский террор и перепись 1959 года”, “На правильном ли пути Америка”, “Три книги о Питириме Сорокине” и др. Н.Ульянов “Тень Грозного”, Дм. Чижевский “Новое в истории русской культуры”, Т.Чугу-нов “Всеобщая декларация прав человека и гражданина и диктатура КПСС”, протоиерей А.Шмеман “Церковь, государство, теократия”, А.Шик “Первопечатник Федоров”, профессор А.Штаммлер “Ф.А.Степун” (к его кончине), Д.Шуб “Европейский социализм и советский коммунизм”, “Три биографии Ленина”, “Мемуары Керенского” и др.

Хотя ссылки на “Новый журнал” в советской печати в конце 60-х годов прекратились, мы начали получать из Советского Союза рукописи, что было лучше всяких “ссылок”. Самым большим подарком для “Нового журнала” была объемистая рукопись Варлама Шаламова — “Колымские рассказы”. Произошло это так. Один известный американский профессор-славист как-то позвонил мне по телефону и сказал, что был в Москве и привез большую рукопись для “Нового журнала”. Я поблагодарил, и на другой день профессор привез мне на квартиру рукопись “Колымских рассказов”. Это была очень большая рукопись, страниц в шестьсот. Передавая ее, профессор сказал, что автор лично виделся с ним и просил взять его рукопись для опубликования в “Новом журнале”. Профессор спросил автора: “А вы не боитесь ее опубликования на Западе?” — На что Шаламов ответил: “Мы устали бояться...” Так в “Новом журнале” началось печатание “Колымских рассказов” Варлама Шаламова из номера в номер. Мы печатали Шаламова больше десяти лет и были первыми, кто открыл Западу этого замечательного писателя, взявшего своей темой — страшный и бесчеловечный ад Колымы. Когда рассказы Шаламова были почти все напечатаны в “Новом журнале”, я передал право на их издание отдельной книгой приехавшему ко мне покойному Стипульковско-му, руководителю издательства “Оверсиз Пабликейшенс” в Лондоне, где они и вышли книгой.

Потом мы стали публиковать уже не только приходившие к нам (как мы всегда писали в примечаниях, “с оказией”) рукописи советских писателей, но и рукописи писателей, бежавших из Советского Союза, — Анатолия Кузнецова, Юрия Кроткова, Аркадия Белинкова. В первом письме ко мне Аркадий Белинков писал: “Из всех русских изданий за границей я лучше всего знал именно Ваш журнал... В Москве я прочитал по крайней мере половину вышедших номеров. Дело это не простое, но по своему положению... я имел доступ в Отдел специального хранения Библиотеки имени Ленина, а кроме того, его привозили друзья из-за границы”. И в другом письме ко мне Белинков писал: “Все мы без меры обязаны существованию "Нового журнала"”. Для меня, как редактора “Нового журнала”, это была большая моральная поддержка, ибо это было доказательство того, что издание свободного русского журнала за рубежом действительно нужно людям, живущим в тоталитарном Советском Союзе. Незадолго до Белинкова тоже бежавшая на Запад Светлана Аллилуева из своего гонорара за первую ее книгу выделила пять тысяч долларов на поддержку “Нового журнала”.

Были ценные отзывы и других писателей-беглецов. Но особенно было ценно полученное мной в 1970 году письмо из Европы от некоего анонима. Приведу его полностью: “Многоуважаемый г-н Гуль! Большое вам спасибо за ваш чудесный "Новый журнал", который я получил от одного нового знакомого, эмигранта. Я приехал в Европу как турист из СССР, уезжаю обратно и увожу журнал домой. Хоть я и член партии, но Ваш журнал произвел на меня ошеломляющее впечатление. Я поражен тем, что в эмиграции есть силы, которые нам близки по духу. Вам, конечно, странно: член партии и близость духа? (слова “близость духа” подчеркнуты автором). Но поверьте, что это так. Партия это лишь мертвый (мертвый — подчеркнуто автором) символ для нас, для молодежи. Мы тоже люди, и добро (добро — подчеркнуто автором) для нас ближе, чем позолоченный труп. Очень жалею, что остаюсь анонимом, — вы должны мне простить и понять. Читатель из СССР” (“Читатель из СССР” подчеркнуто автором письма).

Было бы лицемерием, если б я не сказал, что такие отзывы о журнале давали и дают силы — в очень трудных условиях — вести “Новый журнал”. Это — мой посильный вклад в борьбу с антикультурой большевизма, борьбу за творческую свободу — а стало быть, и политическую и гражданскую свободу человека. Когда-то в XVI веке на съезде в Борисе Мартин Лютер произнес знаменитую формулу непримиримости: “Hier steh' ich. le h kann nicht anders” (“На этом стою. По-другому не могу”). Так и я — “по-другому не могу”.

За последние годы в журнале печатались новые сотрудники: В.Блинов, В.Крейд, профессор А.Опульский, А.Солженицын, профессор А.Федосеев, М.Бернштам, М.Михайлов, Ю.Фельш-тинский, Е.Магеровский, М.Гольдштейн, Д.Штурман, Лидия Иванова, Д-Бобышев, И.Белоусович, ЮЗорин, Н.Моравский, полковник М.Гардер, Б.Закович.

Из прозы были напечатаны рассказы или отрывки из повестей Э.Абросим, П.Ершова, С.Ильина, Ю.Кашкарова, П.Палия, В.Писарева, А.Шепиевкера и др. Особо следует отметить “Похвалу Российской поэзии” недавно скончавшегося Ю.П.Иваска. Покойный А.Раннит опубликовал неизданные стихи Пастернака “Неизвестный Б.Пастернак в собрании Т.Витни”. В нескольких номерах печаталась переписка И.А.Бунина и М.А.Алданова, подготовленная профессором А.Звеерсом. На протяжении нескольких лет мы печатали интереснейшие воспоминания умершей в Советском Союзе М.Л.Шапиро — “Женский концлагерь”. Были напечатаны воспоминания спутницы адмирала Колчака А. В.Тимиревой, воспоминания А.И. Гучкова, воспоминания А.Штейгера, отрывки из дневника гр. Е.Н.Разумовской, письма Рцы (И.Ф.Романова) к Б.В.Розанову.

В последние годы “Новый журнал” во многом обязан своим существованием большим друзьям этого старейшего русского журнала за границей (и второго по старшинству после “Нового мира” — на русском языке) — Т.Витни и С.Биштаку.

Переписка через океан Георгия Иванова и Романа Гуля

С Георгием Ивановым я познакомился (мельком, “без слов”) осенью 1922 года в Берлине, в “Доме искусств”, в кафе “Леон” на Ноллендорфпляц. Познакомил меня поэт Николай Оцуп, с которым в Берлине я общался (он привез из России привет от моего однокашника по Пензенской гимназии (и его приятели) В л. Борисова, вероятно погибшего, ибо он был близок к М.Н.Тухачевскому, тоже нашему гимназисту). Больше в Берлине Г.Иванова я не встречал. Живя с сентября 1933 года в Париже, я Г. Иванона тоже не встречал. Встретил я его (то есть “заново познакомился”) лишь в 1946 году в Париже, после войны. Но “новое знакомство” было кратким: встречался раза два на литературных собраниях. Так что наша “переписка через океан” с 1953 года по год смерти Г.Иванова (26 августа 1958 года) правильно в одном из его писем названа “эпистолярной дружбой”. В моем архиве — шестьдесят два письма Г.Иванова и сорок семь копий моих ответов. На копиях моих писем все даты налицо. На письмах Г.Иванова дат, к сожалению, почти нет (есть на очень немногих, которые я печатаю). В некоторых письмах (его и моих) кое-что опускаю (резкости, отзывы о живых еще людях).

1953

5, av. Charles de GauUe Montmorency (S.et 0.)

Дорогой Роман (Николаевич?)

Простите, если я ошибаюсь в Вашем отчестве. Ведь мы, в сущности, почти не были знакомы. Во-первых, очень, очень благодарю Вас за отзыв о “Петерб. зимах”. Особенно меня обрадовало, что Вам понравились позднейшие мои статьи — о Блоке и о Есенине. И поверьте, то, что это написали Вы, мне очень дорого: от “Генерала БО” — до “Коня Рыжего”, я очень люблю и “уважаю” Вас как блестяще одаренного писателя. Кстати, еще до получения *НЖ” я сговорился с Мельгуновым о ряде отзывов о книгах Чеховского издательства. Так что, когда Вы мою рецензию о “Коне Рыжем” прочтете — не подумайте, что я Вам плачу комплиментами за Ваши комплименты, — все, что там сказано, сказано от души.

Хорошо. Теперь вот что. Одновременно с этим письмом я посылаю на Ваше имя единственный экземпляр повести И.Одоевцевой и свои стихи для “Нового журнала”. Думаю, так правильней, ибо возможно ММ Карпович уехал опять в Европу и до осени рукописи будут валяться в Кембридже, ожидая его.

Прошу Вас, как члена редакции, о следующем: мои стихи напечатать не вместе с прочей поэтической публикой, а отдельно. (В хвосте — это не имеет значения.) Прошу это и потому, “что приятнее не мешаться с Маковскими”, и потому еще, что эти стихи “Дневника” — нечто вроде поэмы (для меня). Если М.М. Карпович сидит у себя — будьте любезны, передайте ему, что мы просим прислать нам под эти рукописи, не дожидаясь печатания, общий аванс. Суммы не называю, но само собою, каждые лишние 10 долларов очень существенны. Если его нет и Вы можете “своей властью” исполнить эту просьбу, сделайте это, пожалуйста, по возможности быстро. Во всяком случае будьте милым, черкните мне обратной почтой — как и что. И европейский адрес М.М. — если он в Европе.

И.В.Одоевцева шлет Вам сердечный привет и просит сказать, что она всегда помнит Вашу дружескую услугу с кинематографистом Зильбербергом, в свое время чрезвычайно выручившую нас. Прибавлю от себя — мало кто из литературной братии поступил бы так, как Вы — особенно с незнакомыми людьми из “другого лагеря”. Как правило, даже “друзья” поступают наоборот. Так ответьте, пожалуйста, насчет аванса и Карповича. Еще раз Вам очень благодарю за рецензию. Преданный Вам Георгий (Владимирович) Иванов.

31 мая 1953г.

5, av. Charles de Gaulle

Montmorency

Дорогой Роман Борисович,

Очень благодарю Вас и за “неимоверную стремительность”, с которой Вы прислали мне чек, и особенно за милые слова о моих стихах. То, что они Вам нравятся, мне очень дорого. Я совершенно так же, как Вы писали о себе в предыдущем письме. •— равнодушен к мнению “сволочи”, будь то восторги или ругань. Последняя даже больше забавляет меня. Но если пишешь стихи для нескольких человек, тем ценнее и дороже, если один из этих нескольких тебя так нежно и лестно приветствует. Тем более, что от Вас, скажу начистоту, я этого не ждал. Видите ли, "добрые друзья” не раз сообщали мне, что Вы меня терпеть не можете, считаете “эстетом”, “мертвецом” и т.д. И Ваша рецензия была для меня большим и вполне неожиданным сюрпризом. Не будь ее, я бы не обратился непосредственно к Вам и, м. б., так бы никогда не узнал, что Вы не враг, а друг. Очень жалею теперь, что пока Вы были в Париже, не столкнулись где-нибудь с Вами — мы бы наверное сошлись и близко подружились. Но так всегда или почти всегда в моей странной жизни.

Моя жена, напротив, торжествует: “я тебе говорила”. Она действительно всегда, с очень давних времен тянулась к Вам и была Вашей горячей поклонницей, ставя в пример Ваши книги, от которых “прежде всего нельзя оторваться” — начал читать и обязательно прочтешь в один присест, “не то, что этот выматывающий кишки Алданов” (сравнивая — с чем я вполне соглашался — Вашего “Азефа” и его).

Вот тут, кстати, о рецензии, которую я написал вчерне о Вас. Вы должно быть правы насчет Мельгунова: он, когда я условился с ним насчет книг, которые я прорецензирую для июльского “Возрождения”, — не моргнул глазом насчет “Коня рыжего”. Но сказал, чтобы я выписал из Чеховского фонда книги — в том числе и Вашу, — так как они еще не присланы. Но теперь выяснилось, что Ваша как раз давно ему была послана. Его все нет. У секретарши книги тоже нет — “мы не получали”. Опасаюсь, что тут какой-то подозрительный м...., имеющий целью замотать “Коня рыжего” — так, как будто произошло какое-то недоразумение. Этот старый черт на днях вернется, и я это выведу на чистую воду без обиняков. Но как быть. Обязательно хочу написать о Вас. С удовольствием бы послал маленькую статейку о “Коне рыжем” вместо “Возрождения” в “Новый журнал”. Но возможно ли это? Не говорю уже, что о Вас была чья-то рецензия, — но если можно написать во второй раз, то хотя бы та же параллель между Вами (историческими Вашими книгами) и Алдановым.

Ваш Г. И.

P.S. Ответьте, пожалуйста, на этот счет. Если да, я пришлю две-три странички, как маленькую статью, а не отзыв о книге, то есть более общего характера и о Вас и о Вашем месте в русской литературе. Тогда хорошо, если бы Вы прислали мне “Коня рыжего” для скорости и “удобства” Читал я его и в “Новом журнале”, и в отдельном издании, и читал очень внимательно — но книга мне необходима для цитат. Ответьте.

16 марта 1954 г.

28 rue Jean Giraudoux

Paris 16

Дорогой Роман Борисович,

Отвечаю с опозданием. Не сердитесь. Парижская жизнь — после трехлетнего Монморанси — вдарила нас малость “ключом по голове”. Моя жена этому “очень веселится”, я же, сыч по природе, обалдел.

Ну, очень рад, что наши “отношения” благополучно восстановились, “кошек” копать не будем: мы оба — Вы и я — обоюдно невинны, если в них поверили. В том вареве из г..., которым окончательно стала (по крайней мере здесь) литературная, с позволения сказать, среда, разобраться трудно. Значит, плюнем обоюдно и будем дружить, как нам с Вами, естественно, полагается: делить нам нечего, а общего, несмотря на разность, у нас много.

Хорошо. Материалец от И.В. и меня скоро получите. Статейку об антологии я обязательно напишу, так что держите место. Но я еще не видел ее. Полагаю, посланный Вами экземпляр скоро придет. Насчет Цветаевой я с удовлетворением узнал, что Вы смотрите на ее книгу, вроде как я. Я не только литературно — заранее прощаю все ее выверты — люблю ее всю, но еще и “общественно” она мне очень мила. Терпеть не могу ничего твердокаменного и принципиального по отношению к России. Ну, и “ошибалась”. Ну, и болталась то к красным, то к белым. И получала плевки и от тех, и от других. “А судьи кто?” И камни, брошенные в нее, по-моему, возвращаются автоматически, как бумеранг, во лбы тупиц — и сволочей, — которые ее осуждали. И если когда-нибудь возможен для русских людей “гражданский мир”, взаимное “пожатие руки” — нравится это кому или не нравится, — пойдет это, мне кажется, приблизительно по цветаевской линии.

Так как скоро я пошлю Вам кое-что, то будет, само собой, и сопроводительное письмо — и тогда доболтаю, чего не пишу сейчас. Жму Вашу руку очень дружески. И.В. тоже.

Ваш всегда Г.И.

P.S. После присылки нам разных штанов и пижам — были такие хорошие слова: какой номер сапог поэта, какой воротник рубашки, костюм постараемся достать другой, для Одоевцевой собираем посылку... Если возможности эти прекратились, то не о чем и говорить. Но если Вы об этом всем в бурном темпе нью-йоркской жизни забыли, а сделать хотите, — говорю без ломанья — будем очень польщены. Польщены, особенно, всякому барахлу американского пошиба: курткам, кофтам (неразборчиво), одним словом, таким вещам, какие в “Европах” дороги и плохи, а у Вас поносят и бросают. Номер моих сапог 42, рубашки 38... А как у Вас делают вроде ночных туфель — и удобно, и ноги мои меньше болят. Но, конечно, если попадается костюм и что другое солидное — тоже очень приятно. И какие-то тряпочки автору “Года жизни”. Покупать нам не на что: чех. гонорара едва хватает, чтобы есть и платить за квартиру. Но, само собой, если это все в Вашей власти.

 

10 марта 1955 г. Beau-Séjour

Дорогой Роман Борисович,

Очень рад был получить от Вас и неподдельно дружеское и блестяще-забавное — как Вы умеете, когда в хорошем настроении — писать. Я эту разновидность Вашего таланта очень ценю и письма Ваши, в отличие от большинства других, аккуратно прячу. Для потомства. И не одни лестно-дружеские, но и ругательные тохсе. Для порядку и для контраста. Пусть знаменитый будущий историк литературы разбирается в нашей “переписке с двух берегов океана”. Только будет ли этот будущий историк и будущее вообще?

В связи с моим пристрастием к Вашему “перу” (возвращаю комплимент из рецензии) — беру сразу же быка за рога. Ох, пожалуйста, напишите статью обо мне Вы. Вы, видите ли, не только блестяще пишете, но — как я всегда говорю, писал и Вам — очень чувствуете стихи. И Ваше мнение о моих стихах получится обязательно интересным и живым. Сазониха же, между нами, м.б., и более ученая, но тот же Терапианц в юбке. Я не имею страсти МА.Алданова или покойного Бунина к пышным похвалам, пусть дурацким. М. б., это и важно для механики славы... хотя и слава делается не тупицами, а живыми и талантливыми людьми. Короче говоря, очень буду рад, если Вы и именно Вы это сделаете. Судите сами — как быстро я “реагирую” на Ваше “не трахнуть ли мне о Вас”... И как вяло отзывался на Сазонову. Трахните, трахните! И пишите, что думаете, выйдет, ручаюсь, отлично.

Теперь — о Мандельштаме — я с наслаждением напишу. Не подведу. Ручаюсь даже за досрочное перевыполнение плана, если пришлете авионом. Можете на этот раз мне поверить.

Спасибо и за рекламу обо мне на радио. Удивляюсь, как это Вейдле не запротестовал. Он меня, заслуженно, не переносит: я его в свое время, м. 6. помните, даже и не раз “обижал в печати”.

Обязательно буду посылать Вам отрывки из моего нового oeuvre'a, то есть воспоминаний. Работа над ними у меня в полном ходу. Ничего получается, по-моему. Задержка (в смысле посылки Вам отрывка) только в том, что я хочу “начать с начала” так, чтобы в дальнейшем была хотя бы и отрывчатая последовательность. Черкните, какой, собственно, срок в моем распоряжении для этих первых (20 — 23) страниц.

Да, мы вымираем по порядку, Кто поутру, кто вечерком...

Ставров, Кнут, милейший Дюк Гаврила, незаконно объявивший себя гран-дюком в эмиграции. Кстати, совсем недавно он был еще настолько в здравом уме, что весьма ловко сыграл роль сына лейтенанта Шмидта: явился к Гукасову и загнал ему за 50 тысяч франков пачку “неизданных стихов августейшего родителя” — К.Р. — переписанных из собрания стихов последнего издания 1908 года: “Умер бедняга”, “Помню порою ночною” и т.д.

Да, вот еще. Не могли бы Вы прислать на адрес нашего русского библиотекаря пачку старых — какие есть — номеров “Нового журнала” — сделайте хорошее дело. Здесь двадцать два русских, все люди культурные и дохнут без русских книг. Не поленитесь, сделайте это, если можно. Ну нет — это не русский дом Роговского. Я там живал в свое время за собственный счет. Было сплошное жульничество и грязь и проголодь. Здесь дом Интернациональный — бывший Палас, отделанный заново для гг. иностранцев. Бред: для туземцев с французским паспортом ходу в такие дома нет. За нашего же брата апатрида (любой национальности) государство вносит на содержание по 800 фр. в день (только на жратву), так что и воруя — без чего, конечно, нельзя, — содержат нас весьма и весьма прилично. От такой жизни не хочется даже умирать, и буду жалеть, если все-таки придется. Тогда хоть умру “с комфортом”. И так почем зря выписывают мне разные ампулы по 1500 фр. коробочка, уговаривая — только не забудьте принять. Впрочем, доктор осел и едва меня не отравил. Но passons...

Что это Вы написали насчет гостиной желтого клена? Не совсем сообразил, на что намекиваете. Были, конечно, какие-то дурацкие стихи Игоря Северянина в таком духе, посвященные мне. Но почему из этого следует вывод “начнем с заграницы” — то есть в Вашей будущей статье обо мне. Или это значит, что Вы в моей доэмигрантской поэзии не очень осведомлены. И плюньте на нее, ничего путного в ней нет, одобряли ее в свое время совершенно зря. Впрочем, если Вы действительно, обещаете написать эту статью, я Вам кое-что пришлю, чего для Сазоновой, к сожалению, не имел.

Ну, Ир.Вл. Вам нежно кланяется, а о “заячьем тулупчике”... Жму Вашу руку. Черкните в свободную минуту, не только по делам, а и “для души”.

Ваш Г.И.

P.S. А мои желтые лоферы? А куртки с тиграми и пр., которые я уже умственно переживал на ногах и плечах? Если, конечно, эта посылка возможна.

Beau-Séjour 29 июля 1955 г.

Дорогой Роман Борисович,

Несмотря на еще усилившуюся жару — отвечаю Вам почти сейчас же. Не скрою — с корыстной целью. Что Вы там ни говорите насчет чемодана с рукописями и т. д. — из деревни Вы пишете куда очаровательнее, чем из Нью-Йорка. Опять испытал “физическое наслаждение” и срочно отвечаю, чтобы поскорей опять испытать. То же самое, конечно, и Одоевцева, только — как дама — она свои физические чувства стыдливо скрывает (должно быть потому, что у ихнего брата — такие чувства более — от природы — интенсивны).

На стишок о Майами — хотел порифмовать в ответ, но пот течет, как не отпиваюсь местным — чудным! — вином со льдом. Давление поднимается, но рифма не идет.

Кстати, спасибо за заботу о моем давлении. Но мой случай не так прост. Сильные средства для меня прямой путь к кондрашке — мое давление надо не сбивать, а приспосабливать к организму. Черт знает что. Я всегда чувствую, что мироздание создал бездарный Достоевский — этакий доктор Б...., если читали.

Ну, опять скажу — “нос” у Вас на стихи первоклассный. Чтобы не вдаваться в подробности: Илиаду выбросьте целиком, нечего в ней заменять. Из трясогузки две первых строфы — тоже вон. Дошлю одну или две новые — как выйдет. Насчет Нила я просто описался. Ваша гимназическая учеба совпадает с моей кадетской — я хотел написать “полноводный”. Для всех стихов — напоминаю — необходима авторская корректура, пожалуйста, не забудьте и уважьте насчет этого. Но хотел бы к имеющимся теперь у Вас девяти стишкам дослать по мистически-суеверным соображениям — еще три. То есть чтобы была порция в 12. уж потесните чуточку Ваших графоманов. Тем более, что мой “Дневник” по взаимному дружескому уговору ведь печатается отдельно от прочих — привилегия, которую я очень ценю (и, пожалуй, все-таки заслуживаю). Пришлю три маленьких и — по возможности — лирических.

Как Вы теперь мой критик и судья, перед которым я, естественно трепещу, в двух словах объясню, почему я шлю (и пишу) в “остроумном”, как Вы выразились, роде. Видите ли, “музыка” становится все более и более невозможной. Я ли ею не пользовался, и подчас хорошо. “Аппарат” при мне — за десять тысяч франков берусь в неделю написать точно такие же “розы”. Но, как говорил один ва-силеостровский немец, влюбленный в василеостровскую же панельную девочку, “мозно, мозно, только нельзя”. Затрудняюсь более толково объяснить. Не хочу иссохнуть, как засох Ходасевич. Тем более не хочу расточать в слюне сахарную же слизь какого-нибудь N... (пусть и “высшего” там у него качества). Для меня — по инстинкту — наступил период такой вот. Получается как когда — то средне, то получше. Если долбить в этом направлении — можно додолбиться до вспышки. Остальное — м.б. временно — дохлое место.

Да, в последней книжке нам обоим очень понравился Елагин. Кроме последней строфы, в которой подъем скисает. Но все-таки очень хорошо. Таланту в нем много. Но вот “в университете не обучался”, как говорили у нас в цехе.

При случае передайте от меня Маркову искренний привет. Он мне и стихами (гурилевские романсы — в “Опытах” слабо) и обмолвками в статьях очень “симпатичен”... Но что за занятие писать афоризмы! Лейб-гусара полковника Ельца все равно не перешибить. М.б., читали в свое время: “Смерть его есть тайна, которой еще никто не разгадал”, и рядышком: “Разбить биде — быть беде” с портретом автора в ментике и с посвящением моему другу принцу Мюрату. Куда уж тут тягаться.

Пишу я Вам что попало, но, как видите, с явным стремлением подражать блеску Ваших писем. Разумеется, получается не то. Но и старанье тоже считается. Сколько великих людей и великих произведений взошло на одном стараньи. Вся (почти) — блестящая — французская литература — живой пример. Давно ли Вы читали Флобера? Я вот сейчас перечитываю: один пот, а в общем ведь “весьма недурно”. Ну, ну, — что это Вы напишете об “Атоме” и вообще. Жду с чрезвычайнейшим интересом. Только не откладывайте, напишите. Что желаете, как желаете. Это и будет хорошо. Зинаида, которую я обожаю, писала вообще плохо. Говорила или в письмах — иногда все отдать мало, такая душка и умница. А как до пера — получается кислая шерсть. Кроме стихов. Я тщусь как раз в своих новых воспоминаниях передать то непередаваемое, что было в ней. Трудно.

“Атом” должен был кончаться иначе: “Хайль Гитлер, да здравствует отец народов великий Сталин, никогда, никогда, никогда англичанин не будет рабом!” Выбросил и жалею.

Ваш Г.И.

25 октября 1955

Seau-Séjour

Ну ères (Var)

Дорогой Роман Борисович,

Я еще не совсем очухался и предпочел бы написать Вам, когда очухаюсь совсем. Но, с другой стороны, мне хочется, как умею, поблагодарить Вас за Вашу статью. Хоть коряво, но собственноручно.

Ваша статья блестяща и оглушительно-талантлива. Еще блестящей, чем о Цветаевой. Никто так о поэзии не умеет писать, да и очень редко кто вообще умел. Я говорил Вам как-то в одном из писем, что при полной “непохожести” статья о Цветаевой — эквивалент лучшим статьям Анненского. Не в “Аполлоне”, где он хотел угодить, — а тех, которые он писал “для себя”. Еще вспоминаю Леонтьева “Эпоха, стиль, влияния”. Верьте моей искренности: ведь статья напечатана, что же мне к Вам подлизываться задним числом! Самое замечательное в статье — ее подъем, полет. Все летит и звенит. Первый поэт и прочее обо мне говорили и писали, как Вам известно. Но всегда удручающе бездарно — ни “первого”, ни вообще поэта не было видно. Для примера, у Вас есть статья Зинаиды об Атоме. А ведь она прямо бесилась от Атома и несколько воскресений у Мережковских говорила только о нем. И она же пустила в ход “первого поэта”. Она была умница, я безумно ее любил и уважал. Но все было как горох о стенку: могла бы и не восторгаться. Не говорю уже об остальных.

Совсем не значит, что я со всем с Вами согласен. В части, касающейся Атома, я готов возражать слово за слово. Но и возражать Вам, “как в море купаться”. Я не в форме. Отложу эти возражения — если желаете их узнать — до другого раза. Хочу закрепить главное: Вы чудесно написали, согласен я или не согласен. Настоящий читатель согласится — Вы его кладете на лопатки. И я — как читатель — прочел и перечел, насладившись, забывая того Георгия Иванова — которого, м. б., ошибочно, понимаю по-своему, — видя и принимая целиком — того Г.Ив., которого преподносит Гуль. Повторяю опять — грех, если Вы не напишете свою “Книгу отражений”. Или — может быть еще точнее — Ваши “Воображаемые портреты”. Ибо критика большого плана всегда “Воображаемые портреты”, и именно тогда она может быть восхитительно убедительной. Заметьте, что дуанье Руссо свои фантастически гениальные портреты консьержек и бедуинов писал, предварительно измеряя “натуру” сантиметром — он хотел быть академически объективным. Все это не значит, что в основном Вы преувеличиваете или искажаете. Напротив, как раз наоборот. Правда как раз у Вас. Вы насквозь чувствуете поэзию. Ваши цитаты безошибочны. Другое дело источники этих цитат. Тут я со многим готов спорить. Но это “обывательщина”, как говорил Мережковский о всем лично-частного порядка. Общее же у Вас гипнотизирующе убедительно, и следовательно, “остальное все равно”. Ведь так? Скажу так: поздравляю нас обоих — себя, что обо мне написано, Вас, что умеете — то есть что Вам дано — так писать.

Спасибо, дорогой друг. Я болен — не взыщите. Ответьте мне. Ведь последнее время от Вас все нет письма — ужо напишу. Так вот напишите. Извините за стиль и за почерк.

Ваш Жорж

17 мая 1953 года

Дорогой Георгий Владимирович,

Получил Ваше письмо, большое спасибо, Отчество мое — Борисович, вместо Николаевича, но сие не важно. Николаевич тоже есть — Р.Н.Гринберг (“Опыты”), с которым мы дружим (с ним).

Пойду по пунктам Вашего письма.

Отзыв о П.З.' — писал очень искренно. И рад, что Вам он был приятен. В частности, я не отмечал некоторых досадных неверностей. Почему Вы называете Клюева — Ник.Вас. (вместо Алекс.)? Потом, у Вас на стр. 171 — получается так, что в 1913 г. Рейснер говорит о Красной армии чека? В стихах Есенина вместо “дождь” — “день”; и вместо “пронеслась” — “замерла”. Вы не держали корректуру? Я не хотел об этом упоминать в рецензии, ибо в конце концов — не в этом же суть. Но это досадно. И читатель (литературный) это замечает. Может быть, это “Чехов” виноват? Он — могёт... Далее. Спасибо за отзыв о Кон.Рыж. Но разрешите — не поверить, чтоб на стр. “Возр.” мог бы появиться не только уж хороший, но даже приличный отзыв обо мне. Уж слишком я знаю — всю психопатию и злобность господина редактора. Он уж даже “высказался” о моей книге — что ее и издавать-то вовсе было не надо (это после того, как он мне в Париже — во времена нашей “дружбы”, когда он по субботам приезжал к нам завтракать и обсуждать все дела, — предлагал когда-то издать К.Р. вместе с его книгой — у него тогда появился какой-то издательский “шанс” в Германии). Ну да Бог с ним. Не пей из колодца — пригодится плюнуть. Ваш отзыв на страницах “Возрождения” меня теперь спортивно заинтересовал. Одним словом, их бин гешпаннт. Скажу Вам по чести — я очень хладнокровен к отзывам. Конечно, хороший приятен, но и на плохие не обижаюсь. Разумеется, Ваш отзыв был бы мне и приятен, и интересен. Очень тронут, что Ир.Вл. помнит что-то такое приятное для меня. А я — признаюсь — и позабыл. Но я вообще не из “ницшеанцев” (не из дорогих, не из дешевых) — не толкаю, не так скроен. Да и как толкать, когда мы сами все того гляди — упадем...

Всего хорошего! Дружески Ваш

Роман Гуль

Ирине Владимировне целую ручки.

25 мая 1953г.

Дорогой Георгий Владимирович, — получено все. Стихи — чудесные. Сейчас пишу второпях, но все ж скажу об одной ассоциации, которую они вызвали: “Васька Розанов в стихах”, много, много общего в “философии”, в “касании к миру”. Но сейчас дело не в “баснях”, а в чеке, который посылаю Вам с какой-то неимоверной стремительностью. Далее. Я говорил с М.М. и о прозе. Это можно тоже сделать. Стало быть — к сентябрьскому номеру шлите прозу (она может быть и вместе со стихами, сие одно другого не кусается).

Сердечный привет, Ваш Роман Гуль.

Ирине Владимировне целую ручки и с нетерпением жду повесть. Первая строфа В/ Дневника — просто гениальна — в ней такая магия — что физиологически хочется “грациозного”, да как_

13 июня 1953 года

Дорогой Георгий Владимирович,

Письмо я Ваше получил, но несколько задержался с ответом. По причинам вполне уважительным. Во-первых, Я только на днях получил рукопись Ирины Владимировны. Ни прочесть, ни даже заглянуть — пока не в состоянии, ибо идет печатание кн. 33 — и Я замотан до чрезвычайности.. Постараюсь ее (с большим интересом — хочу) прочесть и высказать свое мнение Михаилу Михайловичу. Одним словом, с максимум благоприятствования и таким же интересом рукопись будет прочтена, и тут же Вам сообщу, как и что.

Теперь (идя по Вашему письму). Не удивляюсь, что какие-то “друзья” что-то там наговаривали Вам о моем отношении и прочее. Эта чесотка в литературных кругах вполне эпидемична. Врали, конечно. Одни врут, как чешутся, другие — злее — живут этим почесыванием. Ну да, как бы это сказать поэлегантнее... — скажем- Бог с ними (но подумаем круче). “Коня рыжего” я Вам выслал и думаю, что Вы его получили. В Н.Ж. о нем ничего не было (оцените — до чего мы скромны, до “стыдливости”).

Идем далее по В. письму. Между прочим, очень интересно то, что Вы пишете о Великом Муфтии', о его пометках на страницах Н.Ж. Хотелось бы прочесть. Кстати, он сам, без всяких встреч, разговоров и прочего — писал мне дважды или трижды — страшные комплименты относительно “Рыжего” (часть я опубликовал предисловием). Скажите, а читая, ругал? Между нами, по чести, — напишите, было бы интересно. Смешно. Я, как и Вы, философски и юмористически отношусь ко всем этим вещам и вещичкам.

Письмо Ваше, слава Богу, не похоже ни на А.Ф.', ни на Bac-Ал.- А.Ф. пишет, как “порочный школьник” или даже как “Пьеро” — за кулисами. Черт знает что. Но — характерно. С эдаким почерком в правительство брать людей просто было неприлично. Вот и подучилась.. клякса... правда, говорят, что через сто лет Керенский — это тема для драмы. Верно. Только трудно тянуть-то эти вот сто лет.

Очень рад, что Вы уже пишете ”жизиь, которая мне снилась”. Прекрасно. Вот Вам и сила ЧЕКА (но не Че-Ка!).., В удаче Вашей веши — уверен. Я понимаю, что “прежние* П.З- Вас не удовлетворяли, и м. 6. даже раздражали. Последние главы — ведь совсем другое — по общему тону, по общему строю — крепче, проще, сильнее — и без “рококо”. “Рококо” пережито. Очень, очень жду В/? вещь. М.М. тоже очень рад этому.

В стихах Ваших уже было исправлено — “толковать”. Я ведь в набор сдал ВТОРОЙ список. Очень, очень хорошие стихи. Я люблю возиться — с “техникой” журнала. Я сверстал их сам очень хорошо. Только одно стихотворение разорвалось (со страницы на страницу). Все остальные — целехоньки (им же больно, стихам-то, их рвать нельзя).

 

' Аф.Керенский. У А.Ф. почерк выл и неразборчивый и детский.

2 В.А.Маклаков У ВА. почерк совершенно неразборчивый, как какие-то иероглифы.

 

Вас начнем с сентябрьской (это я принял в расчет). Но прозу И. В. можем начать только с декабрьской. Впрочем, если все будет устроено в смысле гонорара — то это значения большого иметь не будет. Все попытаюсь обговорить с Мих.Мих. Он — самодержец. Но очень конституционный. И мы с ним работаем очень хорошо и дружно. Транскрипцию карт д'идантитэ — принял во внимание. Вспомнил я эти карт д'идантитэ — и прямо рвать потянуло. Ведь тут ничего подобного, все по-человечески. Сошли на берег — и не видите никаких карт д'идантитэ, никакого Афганистана Парижской Префектуры, ничего. Вообще, хороша страна Америка! Очень! И у нас в Европе о ней были совершенно не те представления. Ну скажите, можете ли Вы себе представить, что по Бродвею бегают белки (самые настоящие), я живу возле Бродвея. Они перебегают Бродвей и бегут к Гудзону, где живут — в саду (у берега) и в аллее (набережной). Или — на Бродвее стая голубей — садится людям на плечи, на руки, когда люди эти их кормят. А таких старичков, старушек (и не старичков, и не старушек) множество. А как хорош этот самый Риверсайд Драйв — набережная по Гудзону — вся в зелени, на газоне, на луговинах можно валяться как хочешь, не то что “ферботен”. Одним словом, зря Вы не приехали в Америку. Жили бы тут во всяком случае не хуже (а уверен, даже лучше), чем в Монморанси.

Кончаю. Дружески жму Вашу руку. Ручки Ирины Владимировны целую. Ваш искренно: Роман Гуль.

2 марта 1954 года

Дорогой Георгий Владимирович,

Был очень рад получить от Вас письмо, а то я уж голову ломал, что такое, что за история? Правда, Вы “историю” так и не разъясняете, только “намекаете” о каком-то “гнезде” и о какой-то явно глупой и совершенно лживой сплетне. Для меня это настолько “как снег на голову”, что я даже и понять не могу, что — сплетено? Но я хочу знать, чтобы всякому вралю перекусить горло (я могу быть от мяса бешеным тоже! и как!). Если кто-то что-то выдумал и наврал, то это неспроста — есть такие в нашем литмире сволочи, которые только и заняты тем, как бы кого-нибудь

с кем-нибудь перессорить и пр. Вот и родятся творимые легенды, всегда глупые, но почти всегда достигающие цели. Вы вот в какую-то пущенную “черную кошку” — поверили. Я уже давно не верю. Я прямо хватаю эту самую черную кошку за хвост и за ноги и са-ди-сти-чес-ки бью ее о косяк. Дайте мне крови! Напишите, кто и что наврали — и я обидчика убью...

Дальше. Антологию высылаю Вам одновременно с этим письмом, но не все воздухом, ибо спешки нет. Насчет Цветаевой — горюю, сам взялся писать о ее чудесной прозе (не целиком, м.б., чудесной, но иногда — изумительной). Я ведь довольно долго дружил с М.И., у меня есть много интереснейших писем ее. Здесь Е.И.Еленева собрала все, что М.И. писала (тома на три прозы).

Насчет того, что “нас мало” — именно. Вот поэтому, когда брюсовские катакомбы уже наступили — “целиком и полностью”, — нам как-то надо держаться “насмерть” — хоть мертвыми, а стоять. Именно из этих чувств я и тороплю чеки Иванову и Одоевцевой — как воздух, как кислород. И М.М. в этом смысле всегда очень за Вас обоих. Присланное Вами и И.В. буду очень ждать и люблю заранее.

Хорошо, что Вы переехали в Париж — “ах, Кира, увези меня в Париж!” ' Быстрее обороты. Как получим материал, думаю, что чекушка не замедлит. Чекомания... О “Возр.” всю порнографию слышал (но, конечно, подробностей не знаю) — какой-то Витте иль св. Витт? Кто это? До такого святого Витта не доходил, кажется, и мой друг Мельгунов. Между прочим, у меня хорошая память (особенно на стихи, которые как-то всегда застревают — хорошие, конечно). Или нехорошие — тоже. Петербургскую поэзию Вашего времени знаю довольно неплохо. Но вот никогда не видел и не читал Вашу старую книгу — “Па- мятник славы”. На днях был в Паблик Лайбрери — наткнулся, взял и прочел. Это, конечно, плюсквамперфектум. Но было занятно прочесть... здорово нас жизнь помыкала и вымыкала.

Ну, кончаю. Целую ручки Ирины Владимировны, крепко жму Вашу. Ваш дружески — исполнительный член редакции Р. Г.

12 июня 1954 года

Дорогой маэстро, только что получил Ваше письмо и стихи. И как раз наступило время относительной свободы в делах и суете. Отвечу Вам подробно обо всем. Первое, не писал Вам, ибо был оч. занят с очереди, номером (а кроме того — других дел куча). Понял, что Вы не пришлете к этому номеру.

И от прозаика слышит поэт:

Сроки пропущены!

Сроков нет!

Но надо решить вопрос: будете ли Вы вообще писать? Об Антологии? Почему нет? Нехорошо трусить, маэстро! Нехорошо... Чек я Вам вышлю. Скоро. Слово чести. Но я хочу с Вами поговорить по душам. Я не знаю, кто Вы — Немирович-Данченко или Станиславский? В мемуарах Данченко есть хороший штрих. Ужинали они в “Праге” (исторический ужин — основание МХТ). И под конец, уходя, Немирович мимоходом говорит: будем, стало быть, вместе работать и давайте говорить всегда друг другу правду. И неожиданно для Немировича — Станиславский вдруг как вскинется: нет, только не — правду, ради Бога, я правды не выношу и пр. и т.п. Так вот, кто Вы? Станиславский? Все равно — я Немирович — и хочу Вам сказать, что думаю, ибо это “для дела” нужно. Вы знаете, как Н.Ж. относится к Вашим стихам. “На большой палец!” Так вот — говорю честно — я оч. был рад, что Вы опустили два стихотворения из первого присыла. Но это еще не все, маэстро! Надо опустить (дружеский совет) еще одно: “Помер булочник сосед”. М.6., Вы вскрикнули, маэстро, — ах, Гуль, ах, сволочь, ах, е. т. м... Может быть. Но верьте мне, дружески говорю — это “бяка”: “Пил старик молодцевато — хлоп да хлоп — и ничего”. Да что Вы, маэстро, разве это Вы? Зачем же Вам ни с того ни с сего формально снижаться? Упаси Бог и святые угодники, этого совсем не надо. Вы знаете, и это не только мое мнение (а у Гуля — верьте — слух почти абсолютный, ей Богу!). Один человек, оч. любящий Ваше творчество — прочел это стихотворение (вместе с другими) и сказал: ну, кажется, уж доходим до частушек. Маэстро, у Вас, кажется, опять сорвалось — Гуль, сволочь, ах, и т.д.... Но Вы все-таки не правы. А этот человек-то — прав. Дружески рекомендую и прошу — скиньте со счетов — нехорошего этого старика, который и пить-то не умеет вовсе, ну его к черту.

Далее. Переходим к следующему пункту повестки. Посылка Вам — будет беспременно. Вся задержка была в занятости жены. Это она ведает, а она была нездорова и пр. Мне известно, что для Вас уже лежат: пальто драповое, синий костюм летний, рубахи, что-то еще из белья и ботинки (как Вы любите, без завязок, к черту завязки, это здесь называется “лоферы”), галстуки. Но ничего еще нет для И.В. А американка наша милая уже в деревне. Но клянемся, что из деревни пойдет (там доставать все это гораздо легче, оттуда вещи Вам и ушли в прошлый раз). Так что и отсюда пойдет Вам. И из деревни.

То, что помирились с Адамовичем — хорошо. Лучше же мириться, чем ссориться, тем более, что Адамович... на российский престол не претендует и вообще человек умный. Кстати, поговорите с ним — может, он напишет ч.-н. для Н.Ж. Редакция Н.Ж. ничего не имеет против Адамовича. В Берлине в свое время ходил такой анекдот: торгпредство ничего не имеет против Рабиновича. А Рабинович имеет дом против торгпредства. Итак, поговорите с ним. Нам интересней — темы литературные, а не философические. Может быть, он напишет — по поводу статьи Ульянова? Я в статье о Цвет, тоже касаюсь Ульянова и его темы. Мне представляется нужной эта тема — пусть мы стары, пусть мы уходим — но даже “баттан ан ретрэт” — надо бить наступающего хама... Согласны?

Итак, Георгий Владимирович, подумайте об антологии и отпишите мне, пожалуйста, будете ли писать. Подумайте и о статье по поводу Ульянова. А — нет. Поговорите с Адам. Пусть он этим “начнет карьеру” в Н.Ж. К тому же мы и платим что-то. Не только слава, но и добро...

О книге И.В. хочет написать Юрасов. Мне представляется это интересным. Он — новейший эмигрант. И ему книга оч. понравилась. Он сказал мне, что с большим удовольствием напишет. Ну, кажется, написал обо всем и заслужил тем всяческие индульгенции. Когда-нибудь напишу Вам, как за три недели до смерти наш Великий Муфтий '' писал мне — “обожаю подхалимаж, как Сталин. Даже больше, чем Сталин”. И с эдаким “легким” посошком отправился в загробное странствование. Ох, грехи наши тяжкие-

Сердечный привет, дружески Ваш Роман Гуль

И.В. целую ручки.

27 июня 1954 года

Дорогой Георгий Владимирович, ну вот мы с Вами и в конфликте. Как скоро прерывается наша дружба! И все из-за камбалы и кенгуру...

Нет, нет, маэстро, камбалу

Я не отдам Вам в кабалу!

Иду к старейшему еврею,

Он открывает Каббалу,

И чудодейственно лелея,

Нам дарит Вашу камбалу!

В чем же дело? Да в том, что я был очень рад, что Вы сняли многое из первого присыла, но — кенгуру и камбалу — не отдаю. Как хотите. Почему? Вы говорите, что кенгуру это не “На холмы Грузии”, не “Еду ли ночью по улице темной” (две первых строки), не стихи Некрасова к Панаевой. Допустим, Вы правы. Но в кенгуру такое “милейшее уродство” и такое “веселое озорство” — что убивать их никак не возможно. Протестую. Хочу их увидеть напечатанными. К тому же “вертебральную-то колонну” надо же подарить русской литературе, до этого — у нее ее не было. Я разыгрываю сразу несколько варьянтов. Понимаю, что теперь — в этом “Дневнике” — кенгуру будет не к месту. Хотя... Это не сказано... Может быть, даже наоборот, такая “запятая” будет очень недурна! Было же раз — “полы моего пальто”? И даже имело потрясающий успех... у Мельгунова. А кенгуру и камбала будут иметь в этом же кругу — совершенно ошеломительный успех. Давайте “похамим”, элегантно, но элегантно. Предлагаю Вам вставить кенгуру. Это один варьянт. Другой такой. Когда я прочел впервые кенгуру и в него “влюбился без памяти”, то я подумал, что этот стих написан в четыре руки. Мне показалось, что первоначально его набросала Ир.Вл. — а потом Вы кое-что прибавили, рамку. И вот у меня мелькает мысль, м.б., И.В. нас помирит? М. 6., она возьмет этих милых зверей под свою высокую руку и от ее имени мы их тиснем в след, книге? Ирина Владимировна, вы как? Не слышу? Что? Согласны? Тогда — единогласно! И первоклассно! Но не слышу через океан — очень шумит... Дабы засвидетельствовать мою полнейшую искренность в отношении кенгуру — предлагаю Вам даже посвятить их “Р.Б.Гулю”. Ей-Богу. Конечно, было бы еще правильнее посвятить их Мельгунову или Тырковой. Это была бы, правда, “пощечина общественному вкусу”. Но было бы неплохо. Но если Вы посвятите кенгуру Гулю — то Мельг. будет хохотать до колик — и всем будет показывать, всем тыкать — “до чего Гуль и Иванов довели НЖ — из лошади сделали верблюда”. Это — забавно. И безобидно. Одним словом — жду ответа — чтоб конфликт не перезрел из-за этих животных черт знает во что. Нет, ей-Богу, подумайте и давайте напечатаем кенгуру (это вроде как анчоус на гренке с черносливом — после всяческих десертов)...

Далее. Посылка ушла дня три-четыре назад. Перечислю вещи: пальто-драп (черное), костюм синий летний (его, мне думается, придется покрасить, он слегка выгорел, но костюм цельный); ботинки — лоферы черные, какие-то носки, платки; ботинки белые для Ир.Вл., для нее костюм летний, явно требующий переделки, ибо размер, кажется, не ее, и еще какая-то мелочь для Ир.Вл. Вот, по-моему, все. Только давайте по простоте. Вы понимаете, что посылать ношеные вещи — неприятно. Было бы приятно — прийти к Бруксу — и заказать посылку на 1000 долл. всяких “уникумов”. И поэтому — Вы просто пишите, то-то, мол, никуда не годится, то-то, мол, — ничего, то-то выкинули, то-то пришлось. А мы будем рыскать. Из деревни, м. б., ч.-н. приглядим. Там есть в одном городке, куда мы ездили с миссис Хапгуд часто, такое симпатичное заведение. Прошлогодние вещи были оттуда. Ледерп-лекс — пришлю просто по почте. Я сам его ел. Но сейчас ем другое — “Клювизол” — канадское какое-то средство — комбинэйшен витаминов с железом и пр. До Америки не ел никаких “вайтаминс”, а тут все едят, даже неприлично, если не ешь. И действительно, вещь стоящая, прекрасная. Пришлю.

Ну, кажется, на все серьезное ответил. Сейчас обрываю, ибо надо укладываться. Итак, до свиданья! Дружески Ваш Роман Гуль.

18-го июля 1954 г.

Дорогой Георгий Владимирович,

Ваше интересное письмо (и одно стихотворение — прелестное) получил в глуши Массачузетса. Большое спасибо. Стих ушел в набор вместе с Камбалой. Поразмыслив, думаю, что не надо Камб. мне посвящать, я секретарь редакции, Вы писали обо мне отзыв, я писал о Вас — не стоит дразнить гусей. Повременим, так будет лучше.

Понимаю от души Вашу нелюбовь к “умственному труду”. Я жене все твержу, что хотел бы “собак разводить” — чудесная промышленность и очень симпатичная, но ничего не поделаешь, надо “в общество втираться”, хоть и тяжело.

Кстати, сегодня в своем лесном “стюдьо” — взял “Оставь надежду” и насмерть зачитался, оч. завлекательно построено и здорово написано. Прочту запоем. Рецензию устроим хорошую. Если Юрасов не напишет (он хотел), то сделаем иначе — м. 6., “своею собственной рукой”. Простите, что не выслал еще ледерплекс. Это потому, что все не были еще в нашем уездном городе — Атол. А тут в глуши нет этих веществ. Но в первый же выезд — я куплю и вышлю.

О Набокове? Я его не люблю. А Вашу рецензию (резковатую) в “Числах” не только помню, но и произносил ее (цитировал) жене, когда читал “Друг, берега”. Ну, конечно же, пошлятина — на мою ощупь, и не только пошлятина, но какая-то раздражающая пошлятина. У него, как всегда, бывают десять-пятнадцать прекраснейших страниц, читая кот. Вы думаете — как хорошо, если б вот все так шло — было бы прекрасно, но эти прекрасные страницы кончаются и начинаются снова — обезьяньи ужимки и прыжки — желанье обязательно публично стать раком — и эпатировать кого-то — всем чем можно и чем нельзя. Не люблю. И знаете еще что. Конечно, марксисты-критики наворочали о литературе всяческую навозную кучу, но в приложении к Набокову — именно к нему — совершенно необходимо сказать: “буржуазное” искусство. Вот так, как Лаппо-Данилевская. Все эти его “изыски” — именно “буржуазные”: “мальчик из богатой гостиной”. А я этого не люблю. И врет, конечно — и бицепсы у него какие-то мощные (какие уж там, про таких пензенские мужики говорили — “соплей перешибешь” — простите столь не светское выражение). Вообще, я к этой прозе отношусь без всякого восторга. И честно говорю: не мог читать его книги. Возьму, подержу, прочту стр. десять — и с резолюцией “мне это не нужно, ни для чего” — откладываю. Прочел только — с насилием над собой — две книги (обе в деревне, летом): “Дар” в прошлом году, “Приглашение на казнь” (в деревне во Франции). Не могу, не моя пища. Кстати, мелочь. Не люблю и его стиль. Заметьте, у него неимоверное количество в прозе — дамских эпитетов — обворожительный, волшебный, пронзительный, восхитительный, и дамских выражений — “меня всегда бесит” и пр. О нем можно было бы написать интересную “критическую” статью. Но это работа. А мы больше бы — “собак разводить”. Спасибо за лестные слова (Ваши и И.В.) о статье о Цветаевой. Мне думается, что статья ничего себе. Еленева ей была растрогана потому, что — “в ней настоящая Марина” — а она ее оч. любила. М. б., она и права. Ах, Марина — непутевая была покойница и бешеная... но тем и хороша. Хочу написать теперь об Эренбурге (за всю работу в Н.Ж. — уже больше двух лет — о Цвет, написал первую статью; видите, неопровержимое подтверждение, что — “собак разводить”). Да и то меня друзья ругают, говорят, что стыд и позор — ничего не пишу. Дела, дела загрызли... И все хочется дышать, я не писать, идти куда-нибудь (все равно куда), а не сидеть за письменным столом, молчать и не думать (а иногда и думать) — а не читать, вообще — быть, а не существовать. А быть трудно в наши дни и в нашем положении.

Ну, наконец, крепко жму Вашу руку. Целую ручки Ир. Вл. Ваш Роман Гуль.

20 января 1955 года

Дорогой Георгий Владимирович,

И Вас —• с Новым годом! Получил Ваше письмо. И совершенно согласен с Вашим предложением: принимаю единогласно! Будем в Новом году вести себя хорошо. Насчет того, что я снял посвящение с камбалы — прошу прощенья. Но дело в том, что я с детства не люблю рыбы. Ей-Богу. А вообще я был бы, конечно, очень польщен Вашим посвящением. Только чур не на рыбьем, а что-нибудь такое — чудесное, лирическое.

Дружески Ваш: Роман Гуль

28 февраля 1955 года

Дорогой маэстро,

Был очень рад получить от вас письмо. И еще больше —

Рад тому, что живете в Варе,

Что играете на гитаре,

Что бесплатен и стол, и кров,

И от Вара далек Хрущев!

Но еще больше тому, что М.М. Карпович выхлопотал Вам прекрасную подмогу, которая докажет Вам, что жизнь прекрасна вообще, а в Варе в частности. Я не ответил Вам быстро, ибо я очень занят, так занят, как Вы ни когда не были заняты в жизни. Хотя, может быть, в те времена, когда Вы в желтой гостиной какого-то клена принимали какое-то общество, — может быть, тогда Вы и бывали заняты, но не тем, чем занят я “на сегодня”, как пишут в советских газетах. Нет, правда, без шуток. Очень занят и очень устал. Кстати, с мюнхенской станции “Освобождение” пойдет мой скрипт, кот. я послал как-то недавно — о Вас, жуткий маэстро. Признаюсь — уточним — о Вас передавать в страну “победившего социализма”, конечно, невозможно. Вы же развратитель пролетариатов и можете их разложить... Но именно поэтому и оцените мою гениальность, как я подал Вас — я передал небольшой отрывок о Мандельштаме из “Петербургских зим”, предпослав рекламное (Вам) предисловие: “друг Анны Ахматовой и Николая Гумилева, Георгий Иванов по справедливости считается лучшим русским поэтом за рубежом”. Хорошо? Надо бы лучше — да некуда. И славу Вам даем, и деньги, и все, что хотите, а Вы все нас презираете, и только, как Петр Ильич Чайковский с бедной этой (как ее) Марфы Елпидифоровны фон Мек — все требуете кругленьких и кругленьких... А наши-то труды — без оных ведь? Это грустно. Хорошо всегда, когда за эпистолярным трудом стоит эта возможность получения кругленьких — и стиль становится резвее. Нихт вар? Это Вам не Вар (просто).

Кстати, где же Вы? В русском (публичном?) доме? Нет, правда, напишите, это, вероятно, детище Роговского? Одно время детище было красноватым, теперь, наверное, — не так уж чтобы.

Вы интересуетесь моей болезнью? Ну, как Вам сказать, я рад бы был так еще полежать. Лежал прекрасно, первоклассно, уйти я вовсе не хотел! Госпиталь был чудесный — и с телефоном, и с радиоаппаратом — и китаяночки вас обмывают каждый день, и негритяночки натирают через день. Вообще, чудо века. Теперь бегаю, как молодой. До поры до времени. “К чему скрывать?” Кстати, Завалишин (чтобы не забыть) говорит, что “Распад атома” у него и письмо Гиппиус у него. И что если б Вы ответили ему своевременно, то заработали бы деньги, он парень очень милый и теперь более-менее трезвый. Если Вы напишете ему письмо (а можете просто для него вложить это письмо в то, которое Вы пошлете мне —• зовут его Слава, или Вячеслав Клавдиевич, что то же), чтоб он передал книгу и слова Гиппиус мне, он передаст. А нам это надо — для статьи о Вас, которая будет. Я даже думаю, не трахнуть ли мне о Вас эдакий памятник! Могу. Но как быть с гостиной желтого клена, Ваше Сиятельство? Ее придется забыть, пожалуй. Начнем — с заграницы, а прежнее — заштрихуем. Так?

Итак, умер Ставров, умер Кнут — да, года идут, идут. Ставров был на год старше меня, а Кнут и вовсе был мальчик, что-то под пятьдесят, кажется...

Поблагодарите Юрасова, он написал прекрасную рецензию, на которую обратили внимание множество человечества. Ей-Богу! Мой друг, Марк Вениаминович Вишняк (с которым очень дружим) звонил и сказал, что самая интересная рецензия в номере! Вот до чего прославили, а все зря, все ни к чему, барыня опять недовольны. Итак, шлите все, что хотите, все будем печатать крупным шрифтом, вразбивку — курсив наш (отдай ему его курсив! говорит, кажется, Остап Бендер).

Теперь две строки всерьез: выходит Мандельштам, хотите написать о нем? Но только без неправды. Если Вы не обманете нас, а напишете, то я Вам тогда пошлю. А не напишете, так и не просите. Думаю, что о Мандельштаме Вам все книги в руки. Это было бы очень интересно. Но ведь беда-то в том, что Вы неверный человек. С Буровым наверное куда верней, а нас, как народников-интеллигентов гуманитарного пошиба, — презираете.

Одним словом, кончаю. А мечтаю, знаете о чем: о деревне Питерсхем, куда хотим завалиться в этом году пораньше — ах, как там здорово. Написал бы Вам о лесе, о зорях, о птицах, но знаю, что Вы урбанист, и робко смолкаю.

И.В. — привет! Крепко жму руку, Ваш Роман Гуль

14 мая 1955 года

“Сквозь рычанье океаново

Слышу мат Жоржа Иванова”

Дорогой Георгий Владимирович, некоторые литературоведы-шкловианцы настаивают, что во второй строке в слове “Жоржа” ударение должно быть на последнем слоге, другие — социалистически-реалистического направления •— утверждают, что ударение должно быть на первом слоге. Я, собственно, склоняюсь к шкловианцам. При таком ударении создаются всяческие океанские (и не только океанские) ассоциации с “моржом” и пр. И так — лучше, по-моему. Теряюсь в догадках, что больше понравится Вам. Но вообще строки — “на ять”.

Итак, получил Ваше письмо. Вы совершенно правы, когда, негодуя и любя, упрекаете меня в столь глубокой паузе. И писать письма — крайне желательно, но трудно. Но мы Вас никак не забываем, в чем Вы и И.В. можете убедиться, глотая витамины ледерплекс каждое утро — под соловьиные трели и прочие прелести Вашего чудесного Вара. Но больше того. На горизонте появляются и другие доказательства дружбы в виде — наконец-то: рыжих лофе-ров, мокасинов и прочего. Но это требует совершенно особой баллады об американском графе. Этого американского графа Бог сотворил так, что все с него — тютелька в тютельку на Вас. И для того, чтобы послать Вам лоферы и прочее, надо было разыскать графа и доказать ему, что он должен — в Вашу пользу раздеться. Граф не возражал и,как всякий граф, был демонски хорош при этом. И вот 10 мая к Вам ушла небольшая, но не без приятности посылка с вещами этого самого американского графа. В ней — рыжие лоферы и мокасины (для неграмотных — легкие туфли индейского “стиля, носимые в Соединенных Штатах Америки, а также и в других странах). Серый костюм — легкий, летний, совсем легкий, совсем летний — специально для соловьев, для роз, для неутруждаемых плечей поэта. Костюм этот у графа только что пришел из чистки, так что его надо только выгладить. Далее две рубахи — какие рубахи граф положил — не упомню. Три галстука, из которых один галстук граф отдавал не без рыданий. И последнее — такой конверт из пластики, и в нем пальто из пластики на случай дождя, если таковые идут в Варе. К этому самому пальто приложен скач тайп, то есть такая клейкая бумажка, но это не бумажка, а только похоже на бумажку, это пластика, и если где надо будет со временем починить это непромокаемо-непроницаемое пальто для дождя, то — вот именно этим самым скач тайпом. Вы посмотрите только, какой это граф — миляга, внимательный, хоть и забубённый. Да, и две пары носков. Вуаля, се ту.. Большего у графа отнять никак не мог. Граф стал упираться, хныкать, ругаться. И я решил оставить его пока что в покое — до следующего налета. Но граф оч. просил (странные бывают эти графы), чтоб я ему доподлинно сказал, что и как Вам подошло, чем Вы довольны и вообще все такое прочее. Так что будьте уж любезны, маэстро, когда получите, напишите. Получите, вероятно, к самому сезону жары — числа 15—20 июля. Вуаля. Точка.

Теперь переходим к пустякам, то есть к поэзии и к прозе. Вы грозитесь прислать всякие вкусные и чудные вещи. Мы в восторге. Но почему так небыстро? Прислали бы Вы к сентябрьской книге, вот это было бы правильно, а Вы хотите чуть ли не к декабрьской, под самый занавес, так сказать. Поторопитесь, маэстро. И стихи, и прозу. Будет чудесно. И всем приятно. Если Вы уже написали балладу о дружбе через океан — то пришлите и ее для воспроизведения. В ответ на начало моей баллады, кое даже приведено как эпиграф к этому месиву. Итак, идем дальше. О статье

0 Вас Вы знаете, я готов. То есть готов написать. Еще не решил как — в линии ли статьи о Цветаевой или в линии статьи об Эренбурге (в поел. кн. Н.Ж.). Но готов. Внутренне готов, знаю, что написать (уже есть в душе “мясо” этой статьи). Но беда-то в том, что у меня нет материалов. Есть только “Распад атома”. Причем Вы не правы, сейчас меня не стошнило, меня стошнило гораздо раньше, когда “Распад” только что вышел. Ты опоздал на двадцать лет... и все- таки тебе я рада. Нет, без шуток, хоть и тошнит, но “Распад” — ценю очень. Но вот как со стихами? У меня нет ни чего. Я ведь из тех, кто не собирает никаких книг. “Маэстро, я не люблю музыку”1. А для того, чтобы вжиться в Вас — нужно же начитаться. Здесь достать — едва ли ч.-н. смогу. М.6., Вы мне пришлете заказным пакетом (простой почтой). А я Вам также заказно верну все в целости и сохранности. Допустим, что ранних стихов не надо (кое-что помню), но нужно все, что было издано за границей. Беспременно. Без этого нельзя. А я бы, поехав в июле (первого) опять в тот же лес, в то же стюдьо, где жили с женой в прошлом году (Питерсхем) — там вот бы и написал статью, как надо. Историческую. Ну, как — “Менцель — критик Гете” или ч.-н. такое добролюбовское. Ей-Богу. Даже знаю, с чего начну. Не догадаетесь — с цитаты из Михайловского, да, да — насчет этики и эстетики (про Каина иАвеля). Не пугайтесь, не пугайтесь. Вы, конечно, будете Каином, я Вас не оскорблю никакой неврастенией... Ну, таккак же? Можете мне помочь в этом монументальном все-

 

1 Рассказывают, что Тосканини как-то спросил первую скрипкусвоего оркестра: “Почему вы всегда такой грустный!'” — “Маэстро, я не люблю музыку”, — ответила первая скрипка.

 

человеческом деле? Попробуйте. Главное, не бойтесь прислать. Я верну все до ниточки. Я аккуратен, как Ленин (ненавижу эту собаку, но знаю, что он был оч. аккуратен, даже педантичен). Итак, жду от Вас ответа, как соловей лета. Чеховское изд-во еще живет, еще вздыхает и официально до 1956 года (сентября) будет жить. Так говорят. Но, м. б., будет жить и дальше, говорят, что они скопили (смешное слово! сколько выкинули псу под хвост!) какие-то деньги, кот. им разрешат, м. 6., прожить еще. Так что еще не все надежды потеряны. Пишите, пишите. Рад, что отзыв Юра-сова понравился И.В. Это гораздо лучше, чем если бы писал я. Одним словом, “Новый журнал” имеет честь просить Вас обоих оказать честь его страницами и присылать все, что сочтете нужно-возможным.

За сим сердечно и дружески Ваш: Гуль-американец.

Сердечный привет Ир.Вл.

Я все мечтаю выпрыгнуть — устроить что-нибудь в кино иль на театре. А то как работать и жить “надоело стало”, как говорил один немец, переводя с немецкого lang-weilich geworden.

Ваш Роман Гуль.

В ответ на это письмо пришла открытка с изображением авеню де Бельжик в Hyères, где жили Г.Иванов и И.Одоевцева, а на другой стороне такое стихо Г.Иванова:

Сквозь рычанье океаново

И мимозы аромат

К Вам летит Жоржа Иванова

Нежный шепот, а не мат.

Книжки он сейчас отправил — и

Ждет, чтоб Гуль его прославил — и

Произвел его в чины

Мировой величины

(За всеобщею бездарностью).

С глубочайшей благодарностью

За сапожки и штаны.

Г.И.

. Hyères, 24 мая 1955г.

Ленин и “Архипелаг ГУЛАГ”

Мир с Брежневым — это война с Солженицыным.

Сальвадор де Мадаръяга

Злая и преступная воля есть воля безумная

и именно поэтому гибельная.

С.Франк

1. ЗАРОЖДЕНИЕ “ИДЕОЛОГИИ”

По-моему, эта книга А.И.Солженицына — великая книга. Впервые за страшные, кровавые полвека она предлагает всему миру ознакомиться с бесовской, инфернальной сутью большевизма как не только русского, но мирового зла. “Архипелаг” написан с великой человечностью, с великой искренностью, ярким словом и с подачей подавляющего всякое воображение, огромного фактического материала. Всякому читателю “Архипелаг ГУЛАГ” предметно показывает, чем в своей уродливо-марксистской дикости была пресловутая октябрьская революция Ленина. И чем были Ленин и ленинцы — как люди — этот человекоубийца в окруженьи убийц. Обычно по “интеллигентской трусости”, по так называемой псевдонаучной “исторической объективности” Ленина и ленинцев называют коммунистами. Но этот термин мертв и глуп. Он не определяет ни Ленина, ни ленинцев в их человеческой натуре. Мы привыкли к планетарной лжи. Для Ленина и ленинцев есть настоящее определение, это — “гангстеры с идеологией”.

Литература о Ленине громадна. Советская — преимущественно лжива. В ней Ленин подрумянен и макийирован, как покойник в американском “фюнерал хаузе”. Но есть и правдивая русская литература о Ленине. За рубежом. Здесь люди свободно писали о Ленине, и люди, его хорошо лично знавшие. Есть воспоминания о Ленине, характеристики, статьи, письма. Упомяну хотя бы главных русских авторов: П.Б.Струве, Бердяев, Валентинов, Мартов, Войтинский, Нагловский, Авторханов, Алданов, Шуб; в печати меньшевиков, левых эсэров и просто эсеров — много материала для портрета Ленина — и политика и человека. Надо, чтобы кто-нибудь из русских зарубежных библиографов выпустил, наконец, зарубежную “лениниану”. Не говоря о материале на иностранных языках. Говорю только о русском.

Советской пропагандой (и подсобной, пятоколонной, иностранной) внушается, что Ленин и гигант, и гений. Пусть так. Мы этого не оспариваем. Только это гигантство сродни гигантству прославленных “боссов” подпольного мира, вроде Аль Капоне, и уж, конечно, сродни гигантству и гению Гитлера. Организация Объединенных Наций, эта малоуважаемая международная организация, пыталась провозгласить Ленина “великим гуманистом”. За полвека, от которого “кровавый отсвет в лицах есть”, мы привыкли к разным махинациям. Но мы, русские, знаем, что такое большевизм и что представлял собой Ленин как человек и политик — это воистину апокалиптическое чудовище, своей революцией убившее шестьдесят миллионов людей в России и покушающееся руками своих последователей, отечественных и всесветных тупамарос, “угробить” еще больше миллионов людей во всем мире.

В “Архипелаге ГУЛАГ” Солженицын о Ленине пишет мало. И мало цитирует “гения”. Может быть, он не хотел чересчур дразнить гусей? Ведь свою замечательную книгу Александр Исаевич писал и написал в рабовладельческой империи Ленина, живя в городе, где стоит постыдный для всякого мыслящего человека МАВЗОЛЕЙ с восковой куклой вождя, куда до сих пор водят стада дураков-туристов и гоняют отечественные “экскурсии” — смотреть на останки марксизма-ленинизма.

Когда-то французский якобинец Камилл Демулен (тоже личность вполне кровавая), обращаясь к французам, говорил, что так называемые “великие люди” только оттого кажутся им “великими”, что они созерцают их, стоя на коленях. “Так встаньте же!” — восклицал Камилл Демулен. И тут он был, разумеется, прав. Солженицын давно порвал с подобным коленопреклонением. Но сколько людей, как, например, Рой Медведев, все еще никак не могут встать с колен перед Лениным. А многие из них даже и не хотят встать, считая, что жить на четвереньках удобнее, чем стоять во весь рост. “Четыре ноги — хорошо. Две ноги — плохо”, — писал Орвел в знаменитом “Скотском хуторе”. Но Александр Солженицын — перед всем миром! — встал во весь рост! Во весь свой богатырский рост!

С умной иронией Солженицын пишет о Ленине: “И хотя В.И.Ленин в конце 1917 года для установления “строго революционного порядка” требовал “беспощадно подавлять попытки анархии со стороны пьяниц, хулиганов, контрреволюционеров и других лиц”, т. е. главную опасность Октябрьской революции он ожидал от пьяниц, а контрреволюционеры толпились где-то там в третьем ряду, — однако он же ставил задачу и шире. В статье “Как организовать соревнование” (7 и 10 янв. 1918 г.) В.И.Ленин провозгласил общую единую цель “очистки” земли российской от всяких вредных насекомых”. И под “насекомыми” он понимал не только всех классово чуждых, но также и “рабочих, отлынивающих от работы”. (Вот что делает даль времени. Нам сейчас и понять трудно, как это рабочие, едва став диктаторами, тут же склонились отлынивать от работы для себя самих). А еще: “в каком квартале большого города, на какой фабрике, в какой деревне <...> нет <...> саботажников, называющих себя интеллигентами > Правда, формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где “по отбытии карцера выдадут желтый билет”, где расстреляют тунеядца; тут на выбор — тюрьма “или наказание на принудительных работах тягчайшего типа”. И дальше Солженицын продолжает с той же иронией: “И невозможно было бы эту санитарную очистку произвести <...> если б пользовались устарелыми процессуальными формами и юридическими нормами. Но форму приняли совсем новую: внесудебную расправу, и неблагодарную эту работу самоотверженно взвалила на себя ВЧК — Часовой Революции, единственный в человеческой истории карательный орган, совместивший в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения”.

Тут Солженицын чуть-чуть не прав. Такие “органы” в истории бывали. У Гитлера было гестапо с “внесудебными расправами”. В XII — XV веках “внесудебно” расправлялись трибуналы испанской инквизиции. “Органы расправы” существуют у Мао Цзе Дуна. А в частном порядке существуют в американском преступном мире, так называемом Organized Crime. Во всяком сообществе, целью которого является грубое насилье над людьми, “органы расправы” рождаются автоматически. Но прав А.И.Солженицын в том, что по террористическому размаху и числу миллионов жертв созданный Лениным “Архипелаг ГУЛАГ” превзошел в мировой истории всё. Но так как Солженицын о Ленине все же недостаточно, по-моему, говорит, я думаю — надо кое-что сказать об этом человеке дополнительно.

По своей природе Ленин был насильник, маньяк самовластья, маньяк именно — его — неограниченной власти. До революции в большевицкой партии он было мало того что диктатор, он был “непогрешим”. И когда пришла революция, Ленин в октябре полез напролом к власти своей партии, то есть к его власти уже во всей стране. И он захватил эту власть, подмяв под себя немногих из своих еще колебавшихся “не социалистов, а мошенников”, как их гениально определил Достоевский в “Бесах”. Знаменательно, что основоположник русского марксизма, и в этот отношении “учитель” Ленина, Георгий Валентинович Плеханов при известии о захвате Лениным власти в отчаяньи сказал: “Пропала Россия, погибла Россия!” Плеханов как никто знал Ленина.

Основатель Чехословацкого государства Томас Масарик в книге “Идеалы гуманизма” так определял свой социализм: “Мой социализм — это просто любовь к ближнему”. Масарик любил и человека, и его свободу, он хотел служить людям. Поэтому в свое время и был близок к Льву Толстому. Ленина же и его “шайку” — Пелагеи, Марьи, Иваны, Петры — не интересовали ни в какой степени: ни они как люди, ни тем паче их свобода. Ленинская шайка в октябре бросилась только к властвованию над людьми, к подавлению народа своим ничем не ограниченным самовластьем. Конечно, среди большевиков были и так называемые “идеалисты”, к уголовщине Ленина не склонные. Был старый большевик Ольминский, осмелившийся написать: “Можно быть разного мнения о красном терроре, но то, что сейчас творится, этот вовсе не красный террор, а сплошная уголовщина”. Был большевик Дьяконов, попробовавший напомнить Ленину и его шайке: “Разве вы не слышите голосов рабочих и крестьян, требующих устранения порядков, при которых могут человека держать в тюрьме, по желанию передать в трибунал, а захотят — расстрелять”. Были даже такие, как Тимофей Сапронов, на IX съезде партии крикнувший Ленину — “невежа!..олигарх!” Но все эти, по Ленину, “дурачки” и несмышленыши кончили плохо: раньше или позже их всех расшлепали несгибаемые ленинские неандерталы.

Я полагаю, что некоторых из читателей, настроенных “прогрессивно”, будут шокировать мои слова “шайка” и “уголовные преступники” в приложении к Ленину и ленинцам, которых на языке “научного социализма” надо называть “марксистами”. Но что тут поделать, определения эти не мои. “Шайка” — это определение известного левого социал-демократа интернационалиста Юлия Осиповича Мартова (Цедербаума), долголетнего личного друга Ленина, соратника по “Искре”. Он был одним из двух социал-демократов, с которыми Ленин был на “ты” (второй был Кржижановский). С Лениным Мартов основывал РСДРП. Так вот, еще в 1908 году Мартов писал Аксельроду: “Признаюсь, я все больше считаю ошибкой самое номинальное участие в этой разбойничьей шайке”. А его адресат, Павел Борисович Аксельрод, столь же известный основоположник РСДРП, в 1918 году писал о Ленине и ленинцах: “...не из политического задора, а из глубокого убеждения я характеризовал десять лет тому назад ленинскую компанию как шайку черносотенцев и уголовных преступников <...> Такого же характера методы и средства, при помощи которых ленинцы достигли власти и удерживают ее”. Кстати, и Петр Бернгардович Струве определял большевизм как черносотенный социализм и как смесь западных ядов с истинно русской сивухой.

Итак, в приложении к создателю “Архипелага ГУЛАГ” и его палачам я обелен в своей терминологии и Мартовым и Аксельродом. Характерно, что совершенно так же характеризует шайку ленинцев выдающийся советский ученый Анатолий Павлович Федосеев, только в мая 1971 года бежавший из Совсоюза. В сборнике статей “Социализм и диктатура” он пишет, что ленинизм привел “к захвату власти проходимцами и подлецами, не стесняющимися в средствах для удержания власти”.

Как все люди Запада, и американцы не понимают сути большевицкой шайки, ее натурального волевого импульса. Но американцы это поняли бы, если бы, например, — назвавшись Советским Американским Правительством Рабочих и Крестьян — правительство США в течение пятидесяти с лишком лет состояло из Аль Капоне, Люки Лучиано, Джозефа Бонано, Франка Костелло, Тони Аккардо, Датч Шульца, Mo Делица, Мейера Ланского, Луи Лепке, Арнольда Рот-штейна, Мики Кона и других знаменитостей “организованной преступности”. Правда, убийцы с идеологией все-таки всегда будут страшнее убийц без идеологии.

Великий отец католической церкви Блаженный Августин в своем знаменитом трактате “О граде Божьем” (De Civitas Dei) так писал о государстве: “Если мы отбросим право и справедливость, то что такое государство, как не большая шайке разбойников? И что такое шайке разбойников, как не маленькое государство?” Эту суть “государства разбойничьей шайки” Ленин превосходно чуял и понимал. И сразу же по захвате власти в России создал жесточайшую систему террора, с годами разросшуюся в небывалый “Архипелаг ГУЛАГ”. Дерзайте быть страшными, или вы погибнете!

И.А.Бунин в “Окаянных днях” 2 марта 1918 г. записал: “Съезд Советов. Речь Ленина. О, какое это животное!” И Бунин, по-моему, прав. В Ленине было мало человеческих чувств. Это было именно одноглазое и даже не политическое, а партийное животное с уголовными манерами. И Блез Паскаль, и Владимир Соловьев, и Достоевский считали, что совесть прирождена человеку. К сожалению, думаю, что все-таки не всякому. Есть уроды. В революционном мире всегда было довольно много “моральных идиотов”. И Ленин, Сталин, Азеф, Гельфанд-Парвус принадлежать именно к ним, причем два последние — Азеф и Парвус — тоже были и небез “гениальности”, и не без “гигантства”. “Морально то, что полезно партии”, — говорил Ленин. Вот — типично готтентотская мораль. И таких “изречений” основателя “Архипелага ГУ ЛАГ” — множество. Но, чтоб покончить с темой о Ленине, я приведу только два факта из его биографии, совершенно бесспорно подтверждающие тезу о полнейшем аморализме Ленина, ужасающем всякое нормальное сознание.

Во время русско-японской войны Азеф — глава террористической организации партии эсеров и член ЦК партии — брал на своей террор деньги от японцев. И это ни в коей мере его не волновало. Во время Первой мировой войны — через Фюрстенберга-Ганецкого и Гельфанда-Парвуса — Ленин получил миллионы золотых марок от немецкого Генерального штаба для антивоенной, разрушительной революционной работы в России. Известный лидер германской социал-демократии Эдуард Бернштейн, разоблачая эту связь Ленина с кайзером Вильгельмом II, в январе 1925 года в берлинской газете “Форвертс” писал: “Ленин и его товарищи получали от правительства кайзера огромные суммы денег на ведение своей разрушительной работы <...> Из абсолютно достоверных источников я выяснил, что речь шла об очень большой, почти невероятной сумме, несомненно больше 50 миллионов золотых марок...”

Ленин, конечно, прекрасно понимал, почему ему давали эти деньги, но, как известно, Ленин же сказал: “А на Россию, господа хорошие, нам наплевать...” Ленину нужна была не Россия, а “мировая революция”, и он брал миллионы от императора Вильгельма II. Ленин брал деньги и тогда, когда государственная власть была уже в его руках, брал, чтобы удержать ее. И немецкие деньги, без которых он не захватил бы власти, не волновали Ленина так же, как Азефа — японские. И что ж? Он был прав: все сложилось чудесно! Ленин вышел почти сухим из воды. Если попытки разоблачений Ленина начались еще в 1917 году (Алексинский, Бурцев, Временное правительство), то ведь только почти через полвека, когда Ленин уже давно сладко почивал в своем роскошном мавзолее на Красной площади, на Западе опубликовали документы немецкого министерства иностранных дел, наконец-то документально уличавшие Ленина в получении миллионов от ... кайзера. Но кто теперь об этом “неприличии” вспоминает? Даже Объединенные Нации не вспомнили, пытаясь объявить Ленина светочем гуманизма.

В сборнике германских документов под названием “Германия и революция в России”, вышедшем в 1958 году по-английски, есть замечательная телеграмма от 29 сентября 1917 года германского министра иностранных дел фон Кюльмана о подрывной немецкой работе в России. Фон Кюльман телеграфировал представителю министерства в главной ставке: “Мы теперь заняты работой в полном согласии с политическим отделом Генерального штаба в Берлине (капитан фон Гильзен). Наша совместная работа дала осязательные результаты. Без нашей беспрерывной поддержки болъшевицкое движение никогда не достигло бы такого размера, который оно сейчас имеет. Все говорит за то, что движение это будет расти”. Этот “гений” фон Кюльман оказался чрезвычайно прозорлив. Движение так разрослось, что захватило полмира и, в частности, половину Германии господина фон Кюльмана. Если у него есть внуки, они могут помянуть добрым словом “подрывную работу” своего чрезвычайно умного дедушки.

В архитекторе “Архипелага ГУЛАГ”, в Ленине была большая сила. Сила полного, высшего аморализма, так же как в убийце студента Иванова, изувере Нечаеве. И неудивительно, что в то время как революционеры всех мастей шарахались от Нечаева как от страшного пугала, Ленин очень высоко ценил Нечаева и ставил его на пьедестал великого революционера. Именно с Нечаевым и связан мой второй пример полного ленинского аморализма и полной беспощадности.

Известно, что Ленин называл Нечаева “титаном революции”, что ленинское положение (1902 года) — “дайте нам организацию революционеров, и мы перевернем Россию” — это нечаевская формула. Но я не останавливаюсь на всем психологическом и душевном сродстве Нечаева и Ленина, это увело бы нас далеко от “Архипелага ГУЛАГ”. Я приведу только рассказ старого друга и сотрудника Ленина Бонч-Бруевича, с 1917 года управлявшего у Ленина делами его Совнаркома. В 1934 году Бонч-Бруевич опубликовал то, что говорил о Нечаеве Ленин. Ленин говорил: “Совершенно забывают, что Нечаев <...> умел свои мысли облекать в такие потрясающие формулировки, которые оставались в памяти на всю жизнь. Достаточно вспомнить, — говорил Ленин, — его ответ в одной листовке, когда на вопрос "кого же надо уничтожить из царствующего дома?” Нечаев дал точный ответ: "всю великую ектению..." Да, весь дом Романовых!.. Ведь это просто до гениальности! Нечаев должен быть весь издан... Так неоднократно говорил Владимир Ильич”, — рассказывает Бонч-Бруевич.

Когда в сентябре 1917 года Ленин захватил в России власть, свой восторг от нечаевскои “гениальности”, от “всей великой ектений” он скоро и хладнокровно привел в исполнение. Ленин зверски умертвил всех Романовых: и царя, и царицу, и всех их детей, и всех великих князей, которые были в пределах досягаемости, за исключением Гавриила Константиновича, жизнь которого Ленин высочайше подарил Максиму Горькому за то, что “буревестник революции” от оппозиции большевикам перешел к сотрудничеству с большевиками.

Говорят, что из Екатеринбурга голова Николая II была доставлена в Москву, в Кремль, Ленину — в банке со спиртом — как доказательство пахану, что его мокрое дело выполнено — “вся великая ектения” уничтожена.

Ни от каких мокрых дел Ленин не падал в обморок. Вот его телеграмма от 9 августа 1918 года Евгении Бош: “Получил Вашу телеграмму. Необходимо <...> провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов, белогвардейцев. Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Телеграфируйте об исполнении”. А своему сатрапу Гришке Зиновьеву, председателю балаганной Петрокомму-ны, Ленин в 1918 году давал такие директивы: “Надо поощрять энергию и массовидность террора”.

Чтобы почувствовать, насколько морально гнусны были террористы французской революции, достаточно прочесть хотя бы допрос и так называемый суд над Марией Антуанеттой. Здесь весь их террор — как океан в капле воды. В “Окаянных днях” ИАБунин записывает 11 мая 1918 года: “... читаю Ленотра. Сен-Жюст, Робеспьер, Кутон... Ленин, Троцкий, Дзержинский. Кто подлее, кровожаднее, гаже? Конечно, все-таки московские”. Разумеется. Террор якобинцев был шуточным в сравнении с террорищем Ленина, захватившим одну шестую часть земли, на которой это чудовище и заложило “Архипелаг ГУЛАГ”, работающий уже многие десятилетия.

“Архипелаг” — целиком и полностью — вырос из политической доктрины и практики именно Ленина, из его отношения к миру и людям. Жаль, что Солженицын приводит только две цитаты из легших на бумагу мыслей Ленина, приведших в своем развитии к “Архипелагу ГУЛАГ”. Солженицын приводит известные письма Ленина к своему наркому юстиции Курскому. Солженицын пишет: “К процессу эсэров очень торопились с уголовным кодексом: пора было уложить гранитные глыбы Закона! 12 мая, как договорились, открылась сессия ВЦИК, а с проектом кодекса все еще не успевали — он только подан был в Горки Владимиру Ильичу на просмотр. Шесть статей кодекса предусматривали своим высшим пределом расстрел. Это не было удовлетворительным. 15 мая на полях проекта Ильич добавил еще шесть статей, по которым также необходим расстрел <...> Главный вывод Ильич так пояснил наркому юстиции: "Товарищ Курский!

По-моему, надо расширить применение расстрела..."” “Расширить применение расстрела! — чего тут не понять, — пишет Солженицын.— Террор — это средство убеждения, кажется, ясно!.. Но вдогонку, 17 мая, Ленин послал из Горок второе письмо: "Т. Курский! В дополнение к нашей беседе посылаю вам набросок дополнительного параграфа уголовного кодекса <...> Основная мысль, надеюсь, ясна <...> открыто выставить принципиально и политически правдивое (а не только юридически-узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора <...> Суд должен не устранить террор <...> а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас. Формулировать надо как можно шире... С коммунистическим приветом. Ленин". Комментировать этот важный документ, — пишет Солженицын, — мы не беремся. Над ним уместны тишина и размышление”.

Да, скажу я от себя, — тишина и размышление нужны, ибо в то время в тиши ленинского кабинета вместо России зарождался — “Архипелаг ГУЛАГ”. Но я жалею, что в книге Солженицына нет цитат из Ленина, объясняющих, ради какой цели Ленин начал с тоталитарного всеустрашающего террора? Этот террор был нужен Ленину только для того, чтобы удержать над страной свою власть, свою диктатуру, которую он для пущей “научности” и для дураков назвал “диктатурой пролетариата”. Я думаю, тут уместно восполнить этот некий пробел в книге Александра Исаевича цитатами из Ленина.

Например: “Речи о равенстве, свободе и демократии в нынешней обстановке — чепуха <...> Я уже в 1918 г. указывал на необходимость единоличия, необходимость признания диктаторских полномочий одного шца с точки зрения проведения советской идеи”. И далее: “...Решительно никакого противоречия между советским (т. е. социалистическим) демократизмом и применением диктаторской власти отдельных лиц нет <...> Как может быть обеспечено строжайшее единство воли? Подчинением воли тысяч воле одного”. И далее: “Волю класса иногда осуществляет диктатор, который иногда один более сделает и часто более необходим”. И далее: “Научное (?!РГ)' понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть”.

В течение десятилетий на Западе многие так называемые советологи либерального типа пытались весь терроризм Ленина перевалить на Сталина, на московские “процессы ведьм”, на “великую чистку” 1937 года, на “процесс врачей” и т. д. Это была ложь во спасение некой выдумки о якобы какой-то “демократичности” Ленина (и при Ленине), которая не только в нем (и при нем) никогда не ночевала, но была глубоко противна ему по природе. Своим “Архипелагом ГУЛАГ” Солженицын восстанавливает историческую правду. Он пишет: “Когда теперь бранят произвол культа, то упирается все снова и снова в настрявшие 37-й и 38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни ДО не сажали, ни ПОСЛЕ, а только в 37-м и 38-м. Не имея в руках никакой статистики, не боюсь, однако, ошибиться, сказав, поток 37-го и 38-го ни единственным не был, ни даже главным, а только, может быть, — одним из трех самых больших потоков, распиравших мрачные вонючие трубы нашей тюремной канализации”.

Большая заслуга Александра Исаевича Солженицына в том, что именно к Ленину, ко всему большевицкому заговору и перевороту он относит закладку страшной машины убийств и ломки человеческих тел и душ.

 

1 Известно, что учение Ленина называется “научным социализмом”, хотя всякий дурак должен бы понять, что ничего “научного” здесь нет. И диктатуру (свою) Ленин определяет как “научную”, что является просто уже бредом.

2. ВОПЛОЩЕНИЕ “ИДЕОЛОГИИ”

“Голубые канты” — одна из сильных глав “Архипелага ГУ ЛАГ”. Общеизвестно положение и Ленина и Дзержинского: “каждый большевик должен быть чекистом”. В вопросе о терроре вся головка большевиков — от Ильича до Бухарчика — никогда не фальшивила. “Классовая борьба”. Ее очень хорошо назвал Н.К.Михайловский — “школой озверенья”.

“Устрашение является могущественным средством политики, и надо быть лицемерным ханжой, чтоб этого не понимать”, — писал Троцкий. “Буквы ГПУ не менее страшны для наших врагов, чем ВЧК. Это самые популярные буквы в международном масштабе”, — писал Зиновьев. “Революции всегда сопровождаются смертями, это дело самое обыкновенное. И мы должны применять все меры террора <...> Я требую организации революционной расправы!”, — говорил Дзержинский. “Трибунал — это не суд, в котором должны возродиться юридические тонкости <...> Если целесообразность потребует, чтобы карающий меч обрушился на голову подсудимых, то никакие <...> убеждения словом не помогут. Мы охраняем себя не только от прошлого, но и от будущего”, — говорил Крыленко. “Мы не отличаем намерения от самого преступления, и в этом превосходство советского законодательства перед буржуазным”, — высказывался Вышинский. Можно привести такие же морально готтентотские цитаты из выступлений и писаний Сталина, Менжинского, Лациса, Петерса, Урицкого, Кагановича, Микояна, Володарского, Ягоды, Ежова и других членов “шайки”. Но я думаю, это излишне.

О психологии “каждого большевика”, долженствующего тем самым “быть и чекистом”, писалось много, но только Солженицын подал эту тему так, как должно. Его “голубые канты” живут и незабываемы.

Говоря о таких ленинцах-чекистах, как Абакумов и Берия (этот тип своих подручных Ленин удовлетворенно называл “рукастыми коммунистами”), Солженицын пишет: “Они по службе не имеют потребности быть людьми образованными, широкой культуры и взглядов — и они таковы <...> Им по службе нужно только четкое исполнение директив и бессердечность к страданьям — и вот это их, это есть. Мы, прошедшие через их руки, душно ощущаем их корпус, донага лишенный общечеловеческих представлений <...> Они понимали, что дела (арестованных. — Р.Г.) — дуты, и всё трудились за годом год. Как это?..”, — спрашивает Солженицын. И отвечает словами колымского следователя: “Ты думаешь, нам доставляет удовольствие применять воздействие (это по ласковому ПЫТКИ, поясняет Солженицын). Но мы должны делать то, что от нас требует партия”.

ПАРТИЯ. Слово сказано. Это и есть та знаменитая нечаевско-ленинская “организация профессиональных революционеров”, которая должна была “перевернуть Россию”, не видя ни ее крови, ни ее слез. Она ее и перевертывает шестьдесят девять лет. Кто? Эти самые “голубые канты” — дети и внуки Ильича, для которых он изобрел особую ленинскую идеологическую инъекцию из марксизма, пугачевщины и шигалевщины. Для изобретения такой “сыворотки” Сталин был мелкотравчат.

Конечно, в чекистских “легендах”, в полной вымышленности так называемых “преступлений” ничего нового нет. Всякий революционный террор всегда живет такой вымышленностью. Так было у якобинцев. Так было и есть в Китае у Мао Цзе Дуна. Так было и есть в империи ГУЛАГ. Чем же заговорщикам удержать свою власть, как не ужасом?

Вспоминаю статью американского философа Сиднея Хука. К нему пришел известный немецкий поэт, коммунист, его друг Берт Брехт. Это было в дни самого страшного по своей сатанинской вымышленности сталинского террора. Хук, естественно, спросил Брехта, что он об этом думает? И коммунистическая интеллектуальная знаменитость без запинки ответила: “Чем больше они невиновны, тем больше они виноваты”. Хук подал Брехту пальто и шляпу. И больше его не видел. “Формула Брехта” определяет всю психологию “голубых кантов”.

С порабощением рабочих партаппаратом из ленинской “идеологической инъекции” исчезли признаки марксизма (“фабрики рабочим!”) После погрома и закрепощения крестьянства (“земля крестьянам!”) исчезла пугачевщина. Что же осталось от “идеологической инъекции”? Осталось главное, что привело “шайку” к власти, — шшалевщина. “Мы пустим пьянство, сплетни, донос, мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю. Полное равенство... Но у рабов должны быть и правители. Полное послушание, полная безличность... Одно или два поколения разврата теперь необходимо: разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, себялюбивую мразь — вот что надо! А тут, чтобы еще к свеженькой кровушке попривыкли...”, — говорит в “Бесах” Петр Верховенский, практик шигалевшины. Недаром о “Бесах” Достоевского Ленин говорил — “омерзительно, но гениально!” Стало быть, Достоевский что-то — самое нутряное — нащупал в нечаевщине-ленинщине. Конечно, теперешние “голубые канты”, все эти разъевшиеся номенклатурные мурлы и хари снизили шигалевщину с ее интеллектуального уровня до уровня грубоживотного, разбойного примитива. Они уже гораздо ближе к Федьке Каторжному, чем к Шигалеву.

Солженицын пишет: “По роду деятельности и по сделанному жизненному выбору лишенные ВЕРХНЕЙ сферы человеческого бытия, служители Голубого Заведения с тем большей полнотой и жадностью живут в сфере нижней. А там владели ими и направляли их сильнейшие (кроме голода и пола) инстинкты нижней сферы; инстинкт ВЛАСТИ и инстинкт НАЖИВЫ. (Особенно — власти. В наши десятилетия она оказалась важнее денег...) Для людей без верхней сферы власть — это трупный яд. Им от этого зараженья — нет спасенья”.

Но все же, конечно, от Ильича Первого и его ленинизма Ильич Второй — Брежнев — не отрекается. Да и не может. Чем же ему было бы жить ? Даже книгу своих глубокомысленнейших речей он так и озаглавил — “Ленинским курсом”. И КПСС, и КГБ до сих пор освящены и ославлены именем великого Ленина. Солженицын так пишет об этой единственной, всесильной опоре ленинского государства — о гордости партии — о “голубых кантах”: “Ты выше открытой власти с тех пор, как прикрылся этой небесной фуражкой. Что ТЫ делаешь, никто не смеет проверить, но всякий человек подлежит твоей проверке <...> Ведь один ты знаешь спецсоображения, больше никто. И поэтому ты всегда прав <...> Все твое теперь! Все для тебя! Но только будь верен ОРГАНАМ! Делай все, что велят <...> Ничему не удивляйся: истинное назначение людей и истинные ранги людям знают только Органы, остальным просто дают поиграть <...> Нет, это надо пережить — что значит быть голубой фуражкой. Любая квартира, какую высмотрел, — твоя! Любая баба — твоя! Любого врага — с дороги! Земля под ногой — твоя! Небо над тобой — твое, голубое!..” Мартов, Валентинов, Войтинский, Нагловский и другие, хорошо знавшие Ленина, пишут, что к людям Ленин относился “с недоверием и презрением” (Мартов). “Надо ко всем людям относиться без сентиментальности, надо держать камень за пазухой” — вот формула Ленина еще 900-х годов (Валентинов). Члены его заговорщической, конспиративной партии рассматривались им, по его собственному выражению, как “партийное имущество”. И ценность этого “имущества” Ленин измерял одним аршином: “полезности”.

“Тем-то он и хорош, что ни перед чем не остановится. Вот вы, скажите прямо, могли бы вы за деньги пойти на содержание к богатой купчихе? И я не пошел бы, не мог бы себя пересилить. А Виктор пошел. Это человек незаменимый!” Так, в 1907 году, говорил Ленин члену болыпевицкого центра профессору Рожкову о Викторе Таратуте, который “по директиве” Ленина подвалился к богатой московской купчихе Елизавете Шмит, чтобы — через постель — получить деньги на большевицкую партию, на Ленина. И Таратута это прелестное и приятное задание Ильича выполнил целиком и полностью. Капиталы Шмит попали-таки в руки Ленина.

Я не знаю, чем кончил Таратута. Но, несомненно, при Ленине и после него он вполне бы мог быть и на месте Петерса, и на месте Ягоды, и на месте Берии, руководя “голубыми кантами”, ибо “заповеди” Таратуты и “голубых кантов” родились из того же бесовского аморализма Ленина. Ленину на его дело были нужны деньги. И он шел на получение их не только “через постель купчихи”, но и через настоящие грабежи (с убийствами), чего Маркс как-то не предвидел.

В 1906 году по директиве Ленина его ближайшие подмастерья Коба (Сталин) и Камо (Тер-Петросян) совершили вооруженное ограбление в Чиатури. Из награбленных 21 тысячи рублей 15 тысяч пошли к Ленину, в его “большевицкий центр”. Крупные деньги шли от грабежей и позже — от ограбления на корабле “Николай I” и в Бакинском порту. Но самым крупным (просто грандиозным!) ленинским мокрым грабежом (то есть с убийствами) было знаменитое в анналах партии ограбление Кобой и Камо тифлисского Государственного банка в июне 1907 года. Тут грабители-марксисты применили бомбы. (Не от этих ли бомб в наши дни бомбы взрываются по всему миру?! Конечно, от этих, ленинских!). Бомб было брошено около десяти, были убиты три человека и пятьдесят ранены, зато в кармане Ленина оказалось около 300 тысяч рублей (а тогда рубли были золотые!). В 1912 году под руководством посланного Лениным из-за границы Камо ленинцы-бандиты грабанули денежную почту на Каджарском шоссе, причем были убиты семь казаков. Вот по какой дороге “воля к власти” вела социалистического насильника Ленина и привела к октябрьской революции и тоталитарной империи “Архипелага ГУЛАГ”. Аморализм голубых кантов не упал с неба. Это чистое “учение” Ленина.

Не помню кому в свой последний приезд в Париж (кажется, Адамовичу?) Анна Ахматова говорила, что “Достоевский ничего не понимал в убийстве”. У него Раскольников, убив старуху-процентщицу, терзается душевно: “все позволено?” или “не все позволено?” А “у нас”, говорила Ахматова, человек убивает тридцать человек и вечером с женой едет в оперу. Кто же этот человек? Этот “голубой кант”? По Ленину, это “носитель объективной истины”, образцовый большевик-ленинец. Это может быть Ягода. Может быть Агранов. Может быть Мессинг. Может быть Петерс. Как у “носителя объективной истины”, у него и не должно быть от этих убийств никаких охов и ахов. А раз так — то он и едет с женой в оперу освежиться, отдохнуть для завтрашней работы.

В книге Валентинова “Встречи с Лениным”, кстати, приведен даже диалог между Валентиновым и Лениным на эту тему: о совести у преступника. “Из ваших слов вытекает, что ни одна гадость не должна быть порицаема, если ее учиняет полезный партии человек. Так легко дойти до "все позволено" Раскольникова”, — говорил Ленину Валентинов.

“Ленин остановился и, засунув большие пальцы за отворот жилетки, посмотрел на меня с нескрываемым презрением. — Все позволено! (сказал Ленин). Вот мы и приехали к сантиментам и словечкам хлюпкого интеллигента, желающего топить партийные и революционные вопросы в морализирующей блевотине! Да о каком Раскольникове вы говорите? О том, который прихлопнул старую стерву-ростовщицу, или о том, который потом на базаре в покаянном кликушестве лбом все хлопал в землю? Вам, посещавшему семинарий Булгакова, может быть, это нравится?”

Ленин в марксизме занимал позицию некой якобинской марксятины. Для Ленина старуха-процентщица была не человек, она была — некий схематический знак “классового врага”, и убить ее было и можно и, может быть, нужно. У марксистов такого толка человеческая личность всегда была — “quantité négligeable”. Вот из такой ленинской марксятины прямехонько и родился “ленинец”, шлепающий тридцать человек (потенциальных иль мнимых, не все ли равно) “врагов народа” и после этого едущий в оперу. Голубому канту — “все позволено”. Из этого ленинского “все позволено” и родился “Архипелаг ГУЛАГ”.

Кстати, люди, близко знавшие Ленина, отмечают в его характере приступы ража, внезапного бешенства, злобу, беспощадность, беспринципность и, как пишет Валентинов, “дикую нетерпимость, не допускающую ни малейшего отклонения от его, Ленина, мыслей и убеждений”. “Для терпимости существуют отдельные дома”, — говорил Ленин. В той же книге “Встречи с Лениным” Валентинов рассказывает, что известный большевик и писатель А.А.Богданов, по профессии врач (Бердяев в “Самосознании” пишет — врач-психиатр), в 1927 году говорил Валентинову: “Наблюдая в течение нескольких лет некоторые реакции Ленина, я, как врач, пришел к убеждению, что у Ленина бывали иногда психические состояния с явными признаками ненормальности”.

В Ленине для его партийцев, так же как в Гитлере для его партийцев (Der Fuhrer weiss allés!), была воплощена вся истина. И партия шла за Лениным, как за идолом. Бухарин писал, что “Ленин вел партию, как власть имущий”. Уже это отдает идолопоклонством. По множеству свидетельств, так оно и было. Конечно, бывали в ЦК кое-какие “бунты”, несогласия. Но все они, как пишет Мартов, были всегда “бунтом на коленях”. Когда же кое-кто заходил в своем “личном мнении” слишком далеко, то Ленин действовал очень решительно. Томского за такое “бузотерство” он немедленно выслал в Туркестан. Г.Мясникова арестовал и сослал на Кавказ, откуда он бежал за границу. А в Кронштадте без суда расстрелял всех восставших против него коммунистов.

А.Д. Нагловский, старый большевик, хорошо знавший Ленина, бывший первый советский торгпред в Италии, избравший на Западе свободу и ставший невозвращенцем, так описывает “демократизм” заседаний ленинского Совнаркома: “У стены, смежной с кабинетом Ленина, стоял простой канцелярский стол, за которым сидел Ленин <...> На скамейках, стоявших перед столом Ленина, как ученики за партами, сидели народные комиссары и вызванные на заседание видные партийцы. Такие же скамейки стояли у стен <...> на них так же тихо и скромно сидели наркомы, замнаркомы <...> В общем, это был класс с учителем довольно-таки нетерпимым и подчас свирепым, осаживавшим "учеников" невероятными по грубости окриками <...> Ни по одному серьезному вопросу никто никогда не осмеливался выступить "против Ильича..." Самодержавие Ленина было абсолютным <...> Обычно во время общих прений Ленин вел себя в достаточной степени бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил: — Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решать так! — Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями "ленинское" решение вопроса. Оно всегда тут же без возражений и принималось. "Свободы мнений" в Совнаркоме у Ленина было не больше, чем в совете министров у Муссолини и Гитлера”.

Тот же А.Д.Нагловский о смерти Ленина пишет так: “Когда Ленин умер, я видел многих видных вельмож коммунизма, которые плакали самыми настоящими человеческими слезами. Плакали не только Коллонтай, Крестинский, Луначарский, но (в самом буквальном смысле) плакали заматерелые чекисты. Любовь партии к Ленину, и даже не любовь, а какое-то "обожание" были фактом совершенно несомненным. В Ленине жила идея большевизма”.

Естественно, когда этот “самовластительный злодей” умер, партии, воспитанной в его самодержавии, был — как воздух — необходим новый самодержец. Он и пришел в лице Сталина, что с точки зрения бытия партии было закономерно. И Сталин пошел за Лениным, как говорит Солженицын, “точно, стопой в указанную стопу”. Так и идет полувековой “Le Massacre des innocents” на глазах всего мира, заражающий своим злом землю. Конечно, Сталин превзошел Ленина по числу массово убиенных. И некоторые могли при нем, вспоминая Ленина, говорить: “и злая тварь милее злейшей”. Но изуверство всей этой шайки в своей сути одинаково — от Ильича Первого до Ильича Второго.

В “Архипелаге ГУЛАГ” А.И.Солженицын, как искусный хирург, вскрывает всю анатомию этой “заплечных дел демократии”, показывая психологию обслуживающих ее палачей от самой головки голубых кантов до какого-нибудь безымянного лагерного убийцы в небесной фуражке. Аресты, допросы, пытки, тюрьмы, концлагеря, тройки, ревтрибуналы, особые отделы — всё есть в этой страшной уголовной энциклопедии ленинизма.

Солженицын пишет: “Арестознание — это важный раздел курсов общего тюрьмоведения, и под него подведена общественная теория. Аресты имеют классификацию по разным признакам: ночные и дневные, домашние, служебные, путевые; первичные и повторные; расчлененные и групповые <-> Нет-нет, аресты очень разнообразны по форме. Ирма Мендель, венгерка, достала как-то в Коминтерне (1926 год) Два билета в Большой театр, в первые ряды. Следователь Клегель ухаживал за ней, и она его пригласила. Очень нежно они провели весь спектакль, а после этого он повез ее прямо на Лубянку”.... “Нет, никогда у нас не был в небрежении и арест дневной, и арест в пути, и арест в кипящем многолюдий... Вот вокзал. В пассажирском зале или у стойки с пивом вас окликает симпатичнейший молодой человек: "Вы не узнаете меня, Петр Иваныч?" Петр Иваныч в затруднении: "Как будто нет, хотя..."Молодой человек изливается таким дружелюбным расположением: "Ну, как же, как же, я вам напомню..." и почтительно кланяется жене Петра Иваныча: "Вы простите, ваш супруг через одну минутку..." Супруга разрешает, незнакомец уводит Петра Иваныча доверительно под руку — навсегда или на десять лет!.. Граждане, любящие путешествовать! не забывайте, что на каждом вокзале есть отделение ГПУ и несколько тюремных камер...” “Вас в "гастрономе" вызывают в отдел заказов и арестовывают там; вас арестовывает странник, остановившийся у вас на ночь Христа ради, вас арестовывает монтер, пришедший снять показания счетчика; вас арестовывает велосипедист, столкнувшийся с вами на улице; железнодорожный кондуктор, шофер такси, служащий сберегательной кассы и киноадминистратор — все они арестовывают вас, и с опозданием вы видите глубоко запрятанное бордовое удостоверение”.

“Всеобщая невиновность, — пишет Солженицын, — порождает и всеобщее бедствие”. Это как раз подтверждает формулу Берт Брехта. “Не каждому дано, — пишет Солженицын, — как Ване Левитскому, уже в четырнадцать лет понимать: "Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я — и меня посадят". (Его посадили двадцати трех лет)”. “...И в Москве начинается планомерная проскребка квартала за кварталом. Повсюду кто-то должен быть взят. Лозунг: "Мы так трахнем кулаком по столу, что мир содрогнется от ужаса!"... Типичный пример из этого потока: несколько десятков молодых людей сходятся на какие-то музыкальные вечера, не согласованные с ГПУ. Они слушают музыку, а потом пьют чай. Деньги на этот чай они самовольно собирают в складчину. Совершенно ясно, что музыка — прикрытие их контрреволюционных настроений, а деньги собираются вовсе не на чай, а на помощь погибающей мировой буржуазии. Их арестовывают ВСЕХ, дают от трех до десяти лет (Анне Скрипниковой — пять), а несознавшихся зачинщиков (Иван Николаевич Баренцев и другие) — РАССТРЕЛИВАЮТ!”... “Или в том же году, где-то в Париже собираются лицеисты-эмигранты отметить традиционный пушкинский лицейский праздник. Об этом напечатано в газетах. Ясно, что это — затея смертельно раненного империализма. И вот арестовываются ВСЕ лицеисты, оставшиеся в СССР, а заодно и — "правоведы"”... “Удобное мировоззрение рождает и удобный юридический термин: социальная профилактика. Он введен, он принят <...> Один из начальников Беломорстроя Лазарь Коган так и будет скоро говорить: "Я верю, что лично вы ни в чем не виноваты. Но, образованный человек, вы же должны понимать, что проводилась широкая социальная профилактика"” ... “Затаились и подлежали вылавливанию также и все прежние государственные чиновники <...> Некто Мова из простой любви к порядку хранил у себя список всех губернских юридических работников. В 1925 году случайно это у него обнаружили — всех взяли — и всех расстреляли.......

“Весной 1922 года Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, только что переназванная в ГПУ, решила вмешаться в церковные дела. Надо было произвести и "церковную революцию" — сменить руководство и поставить такое, которое лишь одно ухо наставляло бы к небу, а другое к Лубянке <...> Для этого арестован патриарх Тихон и проведены два громких процесса с расстрелами: в Москве — распространителей патриаршего воззвания, в Петрограде — митрополита Вениамина...”

Говоря о первых сфабрикованных в ГПУ публичных процессах — Промпартии, Трудовой крестьянской партии, Союзного бюро меньшевиков — Солженицын пишет: “Самые аляповатые детективы и оперы с разбойниками серьезно осуществлялись в объеме великого государства”.

“Так пузырились и хлестали потоки — но через всех перекатился и хлынул в 1929—30 годах многомиллионный поток раскулаченных. Он был непомерно велик, и не вместила б его даже развитая сеть следственных тюрем, но он миновал ее, он сразу шел на пересылки, в этапы, в страну ГУЛАГ <..-> Этот поток (этот океан!) выпирал за пределы всего, что может позволить себе тюремно-судебная система даже огромного государства. Он не имел ничего сравнимого с собой во всей истории России <...> Озверев, потеряв всякое представление о "человечестве", — лучших хлеборобов стали схватывать вместе с семьями и безо всякого имущества, голыми, выбрасывать в северное безлюдье, в тундру и в тайгу <...> Поток 29-го ~30-го годов, протолкнувший в тундру миллиончиков пятнадцать (а как бы не поболе). Но мужики народ бессловесный, ни жалоб ни написали, ни мемуаров <...> Пролился этот поток, всосался в вечную мерзлоту, и даже самые горячие умы о нем почти не вспоминают. Как если бы русскую совесть он даже и не поранил. А между тем не было у Сталина (и у нас с вами) преступления тяжелее”.

“...Поток этот отличался от всех предыдущих еще и тем, что здесь не цацкались брать сперва главу семьи, а там посмотреть, как быть с остальной семьей. Напротив, здесь сразу выжигали только гнездами, брали только семьями и ревниво следили, чтобы никто из детей, даже четырнадцати, десяти или шести лет, не отбился в сторону: все няподскреб должны были идти в одно место, на одно общее уничтожение. (Это был ПЕРВЫЙ такой опыт, во всяком случае в Новой истории. Его потом повторил Гитлер с евреями и опять же Сталин с неверными или подозреваемыми нациями)”.

Страшно вспомнить, что на Западе в социалистических кругах II Интернационала этот всероссийский крестьянский погром в “15 миллиончиков” человеческих жизней вызвал у некоторых социалистов “научный интерес”. О нем писали как о “новом” социальном эксперименте — коллективизации деревни. К нашему стыду, эти ноты раздавались и в русской зарубежной социалистической печати. Впрочем, это вполне увязывалось с “доктриной”, с тем, что Маркс и Энгельс всегда говорили об “исконном идиотизме деревни”. Но когда Гитлер начал уничтожать приверженцев II Интернационала, никто на Западе не писал, конечно, что это “интересный социальный эксперимент”. Запад глубоко виноват перед Россией своим молчанием перед ужасами террора шигалевской шайки.

В конце главы “История нашей канализации” Солженицын спрашивает: “Объединить ли все теперь и объяснить, что сажали безвинных? Но мы упустили сказать, — говорит он, — что само понятие вины отменено пролетарской революцией, а в начале 30-х годов объявлено правым оппортунизмом. Так что мы уже не можем спекулировать на этих отсталых понятиях: вина и невиновность”.

Солженицын прав: в ленинском государстве пытками понятия вины и невиновности стерты, им нет места, если на "пыточном следствии” арестованному, — как пишет Солженицын, — “будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в анальное отверстие ("секретное тавро"), медленно раздавливать сапогом половые органы, а в виде самого легкого — пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо”.

1918 году, защищая свой террор, Троцкий писал: "Трудно обучить массы хорошим манерам. Они действуют поленом, камнем, огнем, веревкой”. Через некоторое время Троцкий на себе самом испытал “дурные манеры” масс, правда, не полено, не камень, не огонь, не веревку, а острый ледоруб, которым сталинский голубой кант Рамон Меркадер размозжил голову этому террористу. “Злом злых погублю”.

На XXII съезде Хрущев разорялся о “недопустимых методах физического воздействия”. Но это, конечно, был только тактический и безошибочно сильный “ход конем” в борьбе Хрущева за власть. Пытки были при Ленине, были при Сталине. И эпигоны их не отменили. Если отменили “либерально”, для Запада — введение раскаленного шомпола в анальное отверстие, — то создали новые страшные пытки в психбольницах, разрушая психически человека впрыскиваниями соответственных химикалий.

От методов физического и психического насилья над человеком, от его ломки и сламывания ленинская шайка отказаться никогда не могла и не может. Она труслива и (не без оснований) предполагает, что такой отказ приведет к “индонезийскому финалу”. “Архипелаг ГУЛАГ” — это героическая и титаническая попытка борьбы с шайкой путем раскрытия всех ее преступлений против человека. “Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек — а как же с двумястами миллионами?”, — пишет Солженицын. И добавляет: “Смутно чуется мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам”.