Бобровский П.С.

Крымская эвакуация

Этот дневник я начал писать, как только вступил на твердую почву после продолжительного морского пути. Моим намерением было вести его все время эмиграции. Но кончилась крымская эвакуация, прошли первые недели беженства в Югославии1. Все то, что было ново, необычно, стало повседневным. Повседневным, привычным стало и то чувство изгнанника, которое первое время накладывало на всю психическую жизнь особый отпечаток. И дневник мой кончился сам собой.

Я его бросил как раз накануне переезда в Париж, накануне превращения из "беженца" в "эмигранта". В том, что я успел написать, целиком нашли место впечатления рядового русского беженца от крымской катастрофы и последовавшей за ней эвакуации.

Печатается дневник в значительно сокращенном виде.

Берлин, 1924.

1920 год

Црквеница, 22 декабря .

Второй месяц, как я из России. В дороге пытался писать записки, но условия путешествия не давали к тому ни физической, ни нравственной возможности. Только теперь, прожив неделю в Црквенице, я настолько пришел в себя, что могу начать свой дневник.

С чего же начать? Вокруг меня хорошо. Тишина солнце, море, простор. Но душа плохо приемлет окружающее и упорно, упорно возвращается назад, к тому провалу, который остался позади меня. Больше месяца я в пути, больше месяца вспоминаю и думаю - и никак не могу понять до конца того, что произошло.

В этой тетради я хочу искренне высказать все, что думаю и чувствую. Но начать надо с фактов.

И вот, переходя к фактам, я невольно переношусь в Симферополь за два месяца тому назад. Армия Врангеля отступила на перекопские позиции. Крым снова остался один, снова превратился в осажденную крепость. Кругом растет страх, что большевики, освободив силы с польского фронта, на этот раз возьмут Крым. Опасение это есть и у меня, и моих друзей. Но все же мы надеемся, что армия устоит и отстоит Крым. Ведь отстояла же она его прошлой зимой. Правда, тогда большевики были слабы. Их главные силы были на польском фронте. Но ведь и наша армия была тогда совершенно ничтожной. Личность Врангеля как военачальника внушала к себе полное доверие. А мы неоднократно слышали его слова о неприступности Крыма. Больше боялись мы другого - что Крым не выдержит осады в продовольственном отношении. Будущее рисовалось, во всяком случае, очень тревожным. Можно было ожидать всего. И мы отдавали себе в этом отчет.

Но, несмотря на это, ни я, ни друзья мои не считали нужным и возможным менять линию своего поведения. И это не была близорукость, как обвиняли нас потом некоторые близкие люди. Нет. Поведение наше было основано на полной неприемлемости для нас советской власти. В происходившей гражданской войне мы сознательно были на стороне "белых". А раз это так, мы как политические и общественные деятели должны были до конца бороться против советской власти и до конца поддерживать ту армию, которая ведет эту борьбу. Не только должны были, но и не могли иначе.

Все мы хорошо знали вопиющие недостатки этой армии и ее правительства. Первой в Крыму протестовала против неправильных, часто губительных шагов правительства Врангеля, против эксцессов его власти Симферопольская городская дума, а в ней, один из первых, я. Но наш протест, как бы силен он ни был, всегда оставался дружеским протестом. В нем никогда не было эс-дековского и эс-эровского злорадства.

При таком отношении к происходящей борьбе критическое положение, в котором очутился Крым, только укрепило нас в нашей политической позиции. Война есть война и всегда предполагает возможность поражения. Эту возможность видели и мы. Но тот, кто верит в правоту дела, за которое борется, не может изменить ему из-за страха поражения. Напротив, он удвоит свои усилия. Так поступили и мы. Опасность, грозившая Крыму, заставила нас только теснее сплотиться вокруг армии и ее вождя.

Раньше, в период относительной безопасности, мы считали своим долгом критику власти. Теперь она казалась нам неуместной. Как в осажденной крепости, у нас остались только две заботы — армия и хлеб. Все остальное отошло на задний план.

В таком настроении находился я, когда - в первой половине ноября - собрался городской съезд. Съезд был задуман еще несколько месяцев тому назад. Инициатором его был Н.С. (Н.С. Арбузов - товарищ Симферопольского городского головы; народный социалист по своим политическим убеждениям.) Целью съезда было создание союза городов Крыма для разрешения целого ряда насущнейших вопросов городской жизни, главным образом, вопросов финансового и продовольственного. Необходим был союз и для сношений с правительством, роль и значение которого в жизни крымских самоуправлений приняли неестественно большие размеры. Никаких политических целей съезду руководители его - Н.С. и я - не ставили. Но когда оказалось, что съезд соберется в столь исключительный момент, стало ясно, что он не может обойти молчанием создавшееся политическое положение.

8 ноября открылся съезд. Он был довольно многолюден. Были представители почти всех тринадцати крымских городов, были представители губернского земства и случайные гости - представители старой организации Всероссийского союза городов, приехавшие из Севастополя. Несколько неожиданно главнейшим вопросом съезда сделался вопрос о заграничном муниципальном займе. Идея этого займа принадлежала Н.С. Я ее всецело разделял. Вкратце она сводилась к следующему.

Города имеют огромные (и неуничтожаемые ни при каком политическом строе) имущества. Под эти имущества заграничные банки дают деньги. Города на эти деньги открывают собственные производства - мельницы, заводы и прочее. Таким образом, с одной стороны, улучшается финансовое положение городов, с другой - облегчается разрешение продовольственного вопроса. В то же время, если бы Франция и Америка (мы имели в виду, главным образом, эти страны) пошли на это, они оказали бы и могущественнейшую поддержку противобольшевистскому Крыму.

Этому вопросу суждено было стать гвоздем съезда - и по существу его, и потому, что на съезде неожиданно появился В.Л. Бурцев2, приехавший в это время из Парижа. Бурцев прямо ухватился за эту идею. Не знаю, насколько она казалась ему осуществимой. Но, несомненно, она давала ему в руки новое оружие в его заграничной агитации. Появление Бурцева подняло настроение участников. На съезде раздались политические речи. Был принят текст обращения "К гражданам Франции и Северной Америки". Было постановлено вступить в переговоры с парижскими банками через представителя французского правительства при правительстве Врангеля.

Между тем на севере Крыма судьба нашего дела была уже решена. И дальнейшие события развернулись с необычайной быстротой.

Съезд продолжался четыре дня. Текст воззвания был принят в вечернем заседании 10 ноября. Утром того же дня Бурцев был неожиданно вызван с заседания съезда: его ждал на вокзале экстренный поезд для поездки с Врангелем на фронт. Так ему сказали, и он уехал, вполне уверенный, что еще вернется на съезд. Уже в Константинополе я узнал от Бурцева, что поезд повез его не на фронт, а в Севастополь. Там он узнал от самого Врангеля об эвакуации Крыма.

Мы же ничего не знали, и съезд шел своим чередом. 11-го в утреннем заседании Н.С. продолжал свой обстоятельный доклад по проекту положения о союзе городов Крыма. Как и в предыдущие дни, мы сделали обеденный перерыв, чтобы собраться на заключительное заседание вечером. На нем надлежало окончательно принять положение о союзе городов и целый ряд резолюций.

Характерно, что не только мы не знали об эвакуации, которая в Севастополе шла в этот день полным ходом. Не знали об этом и местные власти. По крайней мере, у губернатора 11-го утром шло совещание о хлебном кризисе.

В шестом часу вечера я вышел из дома в редакцию "Южных ведомостей" с тем, чтобы оттуда идти на заключительное заседание съезда. По дороге встречаю П-ва, который заявляет, что вчера, 10-го, Врангелем послана шифрованная телеграмма Струве в Париж о том, что благодаря превосходству сил противника армия не может удержать Крым и им отдан приказ об эвакуации; что вчера они в политическом отделе целый день жгли архив; что он шел ко мне предупредить меня.

Я не могу подыскать подходящих слов, чтобы передать то впечатление, которое произвели на меня эти слова. Правда, по городу уже несколько дней ползли тревожные слухи. Но мы пережили так много тревожных дней и так часто слышали тревожные слухи, что я перестал придавать им какое бы то ни было значение. В эти же дни я был весь полон городским съездом и мыслями о будущей работе. Опасность большевистской победы совершенно стушевалась в моем сознании.

Первым душевным движением моим, несмотря на очевидную достоверность сообщения, было - не верить. Я так и сказал П-ву: "Я вам не верю". Он был поражен и обижен. Не помню, что он ответил мне, и мы расстались.

Через несколько минут я был в редакции "Южных ведомостей". Там из другого источника сообщение П-ва подтвердилось. Приходилось верить. В редакции решили выпустить завтрашний номер газеты в половинном размере, выбросив весь отчет о съезде, в частности мою речь. Дома, куда я вернулся, прежде всего поставили личный вопрос - вопрос о моей судьбе, о судьбе моей семьи. Мне это было дико. В первые минуты этот личный вопрос меня вовсе не занимал. Слишком страшно было то, что я узнал.

Провал Врангеля! Ведь это окончательный провал всей вооруженной борьбы с большевиками. Эвакуация Крыма! Ведь это исчезновение последней противоболыпевистской территории. Значит, конец всему. Конец тому делу, в которое я верил, которому служил в меру своих сил. Это не укладывалось в моем сознании.

В восьмом часу вечера я все же был в городской управе. Я застал там лишь часть членов съезда. Тревожные слухи дошли и до них. Но то, что я сообщил им со слов П-ва, было для них новостью. Никакого заседания, конечно, не состоялось. Большинство членов съезда разошлись. Остались только В.А.* (Князь В.А. Оболенский, председатель Таврической губернской земской управы.), Н.С., X. и я. О чем мы говорили? Трудно вспомнить. Помню, что я молчал.

Наконец, Н.С. заговорил о необходимости уехать. В.А. и я возражали. В.А. считал это ненужным, не считал опасным оставаться. Я же в тот момент относился как-то безразлично к тому, что будет со мной. Но бегство мне казалось бессмысленным.

До конца мы не договорились и решили, что посовещаемся дома с домашними и на другой день сойдемся для окончательного решения в 10 часов утра у Н.С.

Я подхожу к самому трудному моменту моих записок - к тем колебаниям и мучениям по вопросу об отъезде, в которых я провел ночь с 11 на 12 ноября. Как рассказать об этом? Эти переживания были слишком сложны и слишком тонки. Трудно уложить их в слова...

Сейчас 9 часов вечера. Я - один, сижу и пишу при свете огарка.

Тоска тут ужасная. Мы как на необитаемом острове. Ни книг, ни газет русских, никакого дела. Первые дни с нас достаточно было того, что мы ели, отдыхали и очищались от вшей. Теперь хочется живых впечатлений. Хочется знать, что делается в России, в Крыму, на белом свете. Единственное наше развлечение – пойти вечером в "кавану" (кафе) и за стаканом вина или чашкой кофе играть в шахматы.

Состав нашей "колонии" очень убог. В огромном большинстве - это настоящие "бывшие люди". Вчера было общее собрание. Выбрали комитет. Все мы трое (Н.С., П.О. (Офицер врангелевской армии Павел Осипович Сомов) и я) не думаем тут долго оставаться. Поэтому мы чувствовали себя на собрании как бы гостями и активного участия в нем не принимали. Впечатление осталось самое жалкое. Вся эта публика не годится для самоуправления. И вряд ли выйдет толк из всей этой затеи с самоуправляющимися колониями русских "избеглицев" (беженцев) в Югославии. Да и слишком все мы в прошлом, чтобы думать о настоящем и будущем. Душой все мы еще в России.

Как мучительно ничего не знать о Крыме! Во время трюмного сидения в Константинополе до нас доходили слухи о страшной расправе большевиков с побежденным Крымом.

Црквеница, 23 декабря.

Завтра по новому стилю сочельник. Хорваты усиленно готовятся к праздникам. Появились елки. Щемит сердце.

Нет слов. Лучше перейду к прошлому.

Я остановился на ночи с 11 на 12 ноября. Страшная и странная была ночь. Голова работала лихорадочно. Я еще не проникся до конца сознанием, что все кончено. Мне надо было еще время прийти в себя от удара обухом по голове. Мысль настойчиво обращалась к вопросу: "Что же произошло? Как произошло? Почему произошло? Что же дальше?

Я точно погрузился в какой-то хаос. И, казалось, Не было из него выхода. Но постепенно, помимо моего сознания и воли, в душе стало откладываться что-то определенное. И это определенное было: надо ехать.

Сколько я ни думал потом, ни напрягал своей памяти, я не мог установить (не могу и теперь), почему в результате этого бурного душевного процесса сложился именно такой вывод. Доводы за и против не играли тут большой роли. Но в основе его лежало, несомненно, все то же неприятие большевиков, стремление во что бы то ни стало, вопреки всему оставаться самим собой.

В 5 часов утра раздался тихий звонок на парадном крыльце. Я открыл дверь. На дворе светало. С удивлением увидел я перед собой В.А. Он сообщил мне, что город весь в движении, что эвакуация идет вовсю. Ясно стало, что ждать совещания в 10 часов у Н.С. невозможно. Надо было решать сейчас.

Откуда-то появился Н.С. с женой и заявил, что городские лошади готовы везти нас в Севастополь. Спора о том, нужно ли ехать, как будто больше не было. Точно кто-то решил за нас этот вопрос - и мы подчинились. Возник другой спор: безопасно ли ехать на лошадях?

В.А., который то уходил, то приходил, сообщил, что у губернатора есть билеты на поезд в Севастополь и что выдает их Б. Мы решили попытаться достать билеты и отправились втроем (В.А., Н.С. и я) к Б. Был девятый час утра. По Александро-Невской и Екатерининской улицам тянулись в сторону вокзала пешеходы, извозчики, военные повозки, изредка мчались автомобили. Было беспокойно, но паники не чувствовалось.

Б. очень радушно принял нас в своем великолепном кабинете. Но никаких билетов у него не оказалось. Он смотрел самоуверенно и спокойно и заявил, что на этот раз решил не уезжать. "И вы напрасно едете: никого не тронут". С этими словами он проводил нас* (Речь идет об Александре Павловиче Барте. Предчувствие обмануло его: по приходе большевиков он погиб один из первых).

Сомнение в том, тронут нас большевики или не тронут, было и у нас. Но уже какая-то посторонняя сила владела нами. Только В.А. еще пытался доказывать, что не нужно уезжать. Но и он делал то же, что и мы - хлопотал об отъезде.

Выйдя от Б., мы разошлись в разные стороны, условившись сойтись к 12 часам на вокзале. Было решено. попытаться сесть в один из поездов. Если не удастся, ехать в Севастополь на лошадях.

Оставшиеся часы я посвятил домашним и сходил проститься к матери и сестре. Моя старушка-мама плакала, прощаясь со мной, говорила, что больше никогда меня не увидит. Я сам с трудом удерживал слезы. В утешение я мог сказать ей только то, что теперь Крым соединится с остальной Россией и что, потеряв одного сына, она найдет трех других* (Предчувствие не обмануло мою мать. В январе этого года она скончалась в Петрограде, не повидав меня.).

Дома перед самым уходом на вокзал я увиделся с А.Б. Это был самый близкий мне человек за последний год, единственный, который знал мою личную жизнь. Он, узнав о моем решении уезжать, пришел не то проститься со мной, не то убеждать меня не ехать. По его мнению, мне не грозило ничего. Впрочем, вряд ли он был вполне убежден в этом**. ( А.Б. скоро убедился в опрометчивости своего совета. Меня немедленно по приходе большевиков начали искать, и, конечно, я погиб бы. Кажущиеся теперь такими нелепыми сомнения в том, тронут ли большевики своих врагов (а кое у кого даже уверенность, что не тронут), очень распространенные в тот момент в Крыму, были основаны на опыте так называемых "вторых большевиков". Власть "вторых большевиков" продолжалась в Крыму с начала апреля по конец июня 1919 г. Почему-то (может быть, потому, что центральная большевистская власть, слишком занятая войной на многочисленных тогда фронтах, не могла уделить Крыму достаточно внимания) тогда крымские большевики были, действительно, мало похожи на большевиков: допустили на видные места меньшевиков, не ограбили банков и буржуазии, почти не тронули никого из принимавших участие в Белом движении. Это воспоминание, особенно яркое у тех, кто пережил кровавый ужас "первых большевиков" (январь-май 1918 г.), создавало такое ложное впечатление, что многие, кто должен был и мог уехать, остались и погибли. Были среди погибших и такие, кто хотел, но не смог уехать, но это было ничтожное меньшинство.)

На вокзал пошли пешком. Меня провожала жена сын, родственники. На полдороге мы решили отправить сына домой. Когда его длинноногая фигура скрылась из вида, только тогда я до конца понял, что делаю уезжая. Еще не поздно было перерешить, вернуться. Но я был уже как автомат.

На вокзале мы нашли всю нашу компанию Н.С. ехал, как и я, один, с В.А. ехала часть его огромной семьи: два сына офицера и дочь. Кроме того, с нами ехали трое близких семье В.А.: Вера Николаевна Андрусова, дочь профессора, офицер П.О. Сомов и молодой ученый - словесник и поэт Юрий Александрович Никольский. Нас, уезжающих, было таким образом, 9 человек. Провожающих было гораздо больше. Всей этой толпой, иногда разбиваясь на группы, мы бродили по вокзалу, по платформе, по путям. Мы сразу попали в ту неразбериху, в то господство случая, во власти которого мне потом суждено было пробыть еще долгое время.

На путях стояло несколько поездов. Но никто не знал, какие из них и когда пойдут. Все вагоны были забиты солдатами. Наши билеты, которые В.А. умудрился-таки добыть у губернатора, не производили никакого впечатления. Так продолжалось несколько часов. Положение полной неизвестности становилось нестерпимым.

Наконец, благодаря находчивости и энергии Н.С. нам удалось попасть в один из вагонов, прицепленных к санитарному поезду. Как говорили, поезд этот должен был отправиться раньше других. Распоряжались пропуском в этот вагон почему-то какие-то люди в форме почтово-телеграфных чиновников. Мы, по их мнению, не имели права на этот вагон, и они пропустили нас в виде особой милости.

Было уже около 3-4 часов дня. Мы распрощались с провожавшими и расположились, заняв целое отделение в довольно еще свободном вагоне. Все мы были уверены, что сейчас же тронемся в путь. На самом же деле мы просидели в вагоне без движения до 6 часов утра следующего дня: и поезд не двигался, и мы в вагоне не двигались из-за невероятной тесноты. Люди, с таким трудом пропустившие нас в вагон, куда-то исчезли. У входа не было никакого контроля, и в вагон лез всякий, кому не лень.

Приходили близкие, прощались, уходили, снова приходили. Моя жена со своей сестрой приходили последний раз в 9 часов вечера.

Ночью началась стрельба близ вокзала. Как потом выяснилось, каторжники выскочили из тюрьмы, разоружили взвод солдат и начали стрелять вдоль Вокзальной улицы. Они успели кого-то убить и ограбить, пока их не загнал в тюрьму отряд офицеров-марковцев. Никогда не забуду я жуткого впечатления от этой стрельбы. В совершенно темном вагоне, забитые в угол, мы сидим без возможности выйти. Мы не знаем, что происходит на вокзале, в городе. Но что-то происходит - иначе, как объяснить стрельбу?

А мы все стоим и стоим. Теряется всякая надежда, что поезд тронется. Ходят всевозможные слухи: что рабочие из-за сочувствия большевикам объявили забастовку, что большевики опередили нас и разобрали впереди путь. По еле освещенным путям ходят какие-то люди. Слышны голоса — как будто где-то невдалеке происходит собрание. Какие-то поезда проходят мимо нас, не то маневрируя, не то уходя в Севастополь. Мы ничего не знаем.

В.А. волнуется и нервничает. Он не хотел уезжать и теперь доказывает нам, что был прав: мы не уедем и нас поймают в поезде, как в ловушке. Он предлагает вылезти из вагона и идти по домам. Н.С. протестует. Он уверен, что поезд пойдет, и настаивает на том, что надо ждать. В крайнем случае предлагает ехать в Севастополь на лошадях. Я молчу. Чувство обреченности охватило меня целиком.

В.А. делает несколько раз попытку встать и уйти. Но кругом него сидит и лежит непроходимая людская масса, инертная и не отвечающая на его призыв. И он, безнадежно махнул рукой, снова садится.

Но всему бывает конец. Наступил он и для нашей неподвижности. В шестом часу утра поезд тронулся. Все вздохнули свободно. Но не надолго: пройдя всего версты три от Симферополя, мы останавливаемся. Паровоз не может вытянуть на подъем перегруженный поезд. Что же будет дальше? В вагоне говорят, что послали в Симферополь за паровозом-толкачом. Но проходит полчаса - поезд не двигается. Между тем становится светло. Если не уедем, придется идти в город при дневном свете.

Наше общее недоумение - что делать? - кончается компромиссным решением: ждать до 7 часов утра. Если до 7 часов поезд снова не двинется, мы идем домой. Ожидание приобретает особое, полное тревоги значение. Каждая прошедшая минута приближает нас к решению нашей участи. Вынимаются карманные часы. Половина 7-го - поезд стоит, без четверти 7 - стоит. Остается всего несколько минут до 7. Кое-кто из нас уже делает попытки встать, взять вещи. И вдруг поезд трогается. Я окончательно становлюсь фаталистом.

Но наши испытания этим не кончились. Очень скоро, верстах в 15 от Симферополя, поезд снова останавливается. Оказывается, что толкач, протолкав нас на первый подъем, ушел. А тут начался второй. Что делать? Толкача, очевидно, больше не пришлют. Все - не только мы, но и весь вагон - растерялись. Из этого состояния вывел нас один из пассажиров, маленький черный капитан. Он предложил всем мужчинам вылезти из вагонов и толкать поезд. Предложение это кажется нелепым. Но другого способа сдвинуться с места нет. И мужчины из нашей компании первые следуют этому призыву, а за нами и другие. С трудом проложив себе выход из вагона, мы вскакиваем на полотно, вызываем мужчин из других вагонов. И вот несколько сот мужчин начинают толкать поезд. После нескольких минут усилий поезд трогается, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Под конец мы уж не толкаем, а просто бежим по полотну, держась за ручку вагона. Это физическое напряжение, этот бег утром, на морозном воздухе, действует на всех очень хорошо. Я вскакиваю на площадку вагона на полном ходу, запыхавшийся, но бодрый и веселый. Кончилась томительная ночь, кончилась неизвестность. Мы едем. Несмотря на две бессонные ночи, я чувствую себя хорошо.

Было бы утомительно и скучно рассказывать все перипетии дальнейшего пути до Севастополя. Мы бесконечно долго стояли на станциях. Какие-то поезда нас перегоняли. Поезд несколько раз пересоставляли, отцепляли и прицепляли вагоны.

От Симферополя до Севастополя меньше ста верст. Курьерский поезд проходил это расстояние менее, чем в два часа. Мы же только в 9 часов вечера были в Инкермане, в 12 верстах от Севастополя. И там узнали, что прошедший перед нами бронепоезд потерпел крушение и что наш поезд дальше не пойдет. Мы были очень голодны, очень устали. Для меня начинается третья бессонная ночь. Но надо было, не медля ни минуты, идти в Севастополь: мы услышали, что утром на другой день (14 ноября) кончается посадка на суда. Уверяли, впрочем, что путь расчистят и что поезд рано утром пойдет дальше. Но мы уже не верили железнодорожному начальству. Навьючив на себя вещи, наша компания зашагала по полотну. За нами потянулись и другие пассажиры...

О дальнейшем буду говорить завтра. Сейчас хочу сказать о впечатлениях первого дня пути.

Первое, что хочется отметить, это - отсутствие паники. Ни на вокзале в Симферополе, ни в поезде, ни на станции в Инкермане не видел я обезумевших людей, спешки, давки. Напротив, меня скорее удивляла какая-то медлительность и относительное спокойствие. Был большой беспорядок, не чувствовалось железной руки власти. Но все же, хотя и беспорядочно, с опозданием, кто-то отдавал распоряжения, кто-то исполнял их, и дело эвакуации шло своим чередом. В лицах, в словах той огромной массы людей, которую я перевидал за этот первый день пути, я не видал особой тревоги или страха.

Помню, меня особенно поразило полнейшее спокойствие наших спутников по вагону. Беспокоил многих только вопрос, удастся ли в Севастополе сесть на пароход. Но то страшное, что произошло, как будто никого не волновало. Никаких разговоров на эту тему я не слыхал.

В нашем вагоне были почти исключительно военные и чиновники с семьями. В большинстве это были люди, давно потерявшие оседлость, попавшие в Крым уже как беженцы. Многие из них не раз проходили через "эвакуации". Я слышал, как в разговорах эта эвакуация сравнивалась с прошлой, с позапрошлой. В прошлом году - остров Кипр, Мальта, потом - Севастополь, Новороссийск. Теперь впереди - Константинополь, может быть, Алжир. Не все ли равно, куда повезут? Лишь бы попасть на пароход. А пока надо поесть да чайку попить, да вот чтобы не очень тесно было сидеть.

И потом, в дальнейшем пути, меня часто поражала эта повышенная заботливость о благах жизненных, заботливость со стороны людей, все потерявших.

Солдат в нашем вагоне не было. Но я видел их в других вагонах и в других поездах. Солдат было много. Ими были набиты вагоны, полны крыши вагонов, они гирляндами висели на подножках, на буферах, на паровозах. Все они казались мне бодрыми, многие - веселыми. Я слышал шутки, смех. У них был вид людей, бодро исполняющих тяжелый долг.

Трудно было понять, что заставило их эвакуироваться. Ведь им, как мобилизованным, вряд ли грозила большевистская месть. Куда же, зачем двинулась эта многотысячная масса людей? Я думал сначала, что их заставляют ехать. Но в Севастополе я прочел приказ Врангеля. Из него я узнал, что никого насильно не эвакуировали. Больше того. В приказе ясно было сказано, что будущее уезжающих совершенно неизвестно. Потом я убедился, что приказ этот был выполнен точно и добросовестно.

Что же двигало этой массой? Что вызвало это добровольное оставление отечества десятками тысяч людей? Сознательное нежелание подчиниться большевикам? Спаянность в общей борьбе?

Еще примечательнее было то, что по дороге из Симферополя в Севастополь я видел не толпу беженцев, но армию. Эта армия не бежала, а отступала. По условиям времени, по самому характеру войны это отступление было довольно беспорядочное, но отнюдь не паническое. Была видна дисциплина. На станциях солдаты терпеливо стояли в очередях за водой, за хлебом, за яблоками, за все платили деньги. Не было и грабежа. Только при остановке в Бельбеке толпа солдат бросилась в ближайшую усадьбу. Но и тут ограничилась только тем, что пограбила в саду яблоки. Это походило скорее на грубую шалость. И стоило одному офицеру прикрикнуть на них, чтобы грабеж прекратился.

Црквеница, 24 декабря.

Возвращаюсь к прошлому.

Итак, после целого дня пути, полного разных приключений, вечером 13 ноября мы приехали в Инкерман. Очень соблазнительно было идти не в город, а на Северную сторону. Это значительно сокращало путь. Но мы боялись, что нам не удастся переправиться через Северную бухту: городские катера и лодочники могли бастовать. Поэтому после короткого совещания мы решили идти по полотну железной дороги прямо в город. На другой день мы убедились в правильности своего решения: и катера, и лодочники, действительно, бастовали.

Это ночное путешествие по шпалам никогда не изгладится в моей памяти. Нас, пассажиров из санитарного поезда, шло несколько десятков человек. Многие были навьючены поклажей. Через некоторое время на железнодорожном полотне появились артиллерийские и кавалерийские войска. Насколько я понял, это была та часть отступающей армии, которая шла в Севастополь по шоссе. В том месте (под Инкерманом), где шоссе пересекает железнодорожный путь, воинские части - для сокращения пути - перешли на железнодорожное полотно.

Солдаты шли пешком, ведя на поводу лошадей. Войска вытянулись в длинную линию. Мы перемешались с ними. Солдаты перекликались, каждый искал свою часть. Лошади ржали, повозки стучали по шпалам. Это необычайное путешествие в ночной темноте создавало особое, непередаваемое впечатление.

Это впечатление еще усилилось и приняло почти фантастический характер, когда мы вошли в большой туннель. Наступила полнейшая тьма. Вспыхивающие там и сям спички, зажигалки освещают на минуту кусочек стены туннеля, лошадиную голову, лохматую папаху солдата. При слабом, мигающем свете все это приобретает причудливый вид. Под сводами туннеля странно-гулко звучат шаги, голоса. В этом шуме, в темноте мы бредем, спотыкаясь, теряя друг друга. Натыкаемся поминутно на лошадей, на повозки. Кажется, что туннелю нет конца. Я иду из последних сил. Изредка вижу перед собой светло-серую папаху В.А. и стараюсь не отставать от нее. Это мой маяк.

Но вот туннель кончился. После его темноты ночь кажется светлой. Направо открывается Северная бухта с массой огней. Это суда для эвакуации. Войска постепенно сворачивают направо, к бухте. Там завтра посадка на суда. Через некоторое время мы остаемся одни. Город уже совсем близко. Это сознание удваивает силы. При входе в город нас ожидало поразительное зрелище. На темном фоне ночного неба высилось огромное здание, все сквозное и светящееся, без крыши, с легкими клубами дыма над ним. Это догорало здание так называемого военного склада (бывшая мельница) у Южной бухты, близ вокзала. На другой день мы узнали, что в складе погибло огромное количество ценного товара. О причине пожара нам ничего узнать не удалось.

Под этим впечатлением мы вошли в город около часа ночи.

Здесь мы разделились. В.А. с барышнями и сыновьями пошел к знакомым, мы, четверо мужчин, в городскую управу, условившись встретиться на другое утро на сборном пункте.

Весь последний год Севастополь играл в Крыму роль столицы и был очень перенаселен. Приезжавшие по делам с трудом находили пристанище, и многие останавливались в городской управе. В кабинете городского головы часто стояли кровати. На это мы и рассчитывали. А Н.С. так часто бывал по делам в Севастополе и останавливался в городской управе, что при посредстве его мы надеялись проникнуть туда и ночью.

Здание городской управы было совершенно темно, дверь заперта. На наши нетерпеливые звонки дверь открыл какой-то человек, по мнению Н.С., не курьер управы. Несмотря на нашу настойчивость, он не хотел нас пускать. Но в нас была решимость отчаяния, и мы вошли насильно. В широком управском коридоре мы увидели группу мужчин, сидящих у пылающей железной печи. Среди них не было управских служащих. Когда мы проходили мимо них, нас провожали упорные, злые взоры. Одна и та же догадка мелькнула у всех нас. Это - заседание какого-то большевистского комитета, пока еще нелегальное. Мы попали во вражеский стан. Человек, открывший нам дверь, держался развязно и нахально. Он явно давал нам чувствовать, что понял, что мы за птицы. Тем не менее вскипятил чайник и продал нам каравай хлеба.

Наскоро напившись чаю, мы стали располагаться на ночлег на столах в кабинете городского головы и в зале заседаний городской думы. Но о настоящем отдыхе не могло быть и речи. Начались телефонные звонки и переговоры участников заседания у печки с Балаклавой, Инкерманом и другими местами о "положении дел". Нас уже не стеснялись. Мелькала мысль об опасности. Но уходить было некуда, да и сил больше не было. Однако ночь прошла благополучно, и мы все же поспали немного тревожным сном, не раздеваясь.

Проснувшись, мы снова увидали настороженные, злые глаза десятка лиц. Ясно стало, что надо немедленно уходить. Забрав вещи, мы пошли на сборный пункт нашей компании, назначенный накануне. Очутившись на улице, вздохнули свободно. Неожиданная западня осталась позади. Очевидно, власть Врангеля была еще достаточно сильна в городе. Будущие господа положения пока еще были бессильны расправиться с нами, как хотели.

...Пора кончать. Несут кипяток, будем пить чай. А потом пойдем в одну из "гастион" посмотреть, как хорваты встречают сочельник.

Црквеница, 25 декабря.

Из вчерашнего нашего путешествия ничего не вышло. Оказалось, что у хорват сочельник - строго семейный праздник. В "гастионе" было мало народа, меньше, чем всегда.

В 10 часов вечера мы были уже в кроватях и лениво переговаривались - все о том же, о близких.

Проснулся сегодня усталый. Но утренняя прогулка с Н.С. освежила меня.

14 ноября - это последний день, проведенный нами в России. Я помню его весь, так ясно, почти по минутам. Выйдя из городской управы, мы пошли на сборный пункт. Там мы никого не застали - все разбрелись по разным делам. В.А., как нам сказали, пошел к Врангелю доставать разрешение на посадку на пароход. Мы тоже тотчас же разбрелись. Н.С. пошел попытаться достать через продовольственную управу хлеба на дорогу. Я решил пойти в гостиницу "Кист", где помещался штаб Врангеля, в надежде найти там В.А. или же самостоятельно добиться билетов.

Вестибюль гостиницы был полон людьми. Это были почти исключительно военные. Они были хозяева положения. С двумя-тремя штатскими никто не хотел говорить. Потолкавшись, я понял, что ничего не добьюсь. Я никого не знал из этой публики. А вид у меня был весьма непрезентабельный и совсем не соответствовал моему общественному положению, которое одно только и могло дать мне возможность чего-нибудь добиться. Из опасения, что нам не удастся сесть в Севастополе на пароход и придется скрываться в городах, я оделся перед отъездом в самое плохое платье и не взял с собой почти никаких вещей. В.А. нигде не было видно. Из разговоров окружающих я понял, что посадка на суда главной массы беженцев окончилась в предыдущие дни, что в этот день с утра грузят последние воинские части. Вся же публика, толпившаяся у "Киста", очевидно, принадлежала к начальствующим и ожидала посадки на "Генерала Корнилова" - судно, на котором должен был ехать сам Врангель.

Делать мне у "Киста" было нечего. Я снова пошел на сборный пункт. Севастопольские улицы, как и утром, были почти пусты. Изредка встречались прохожие с багажом, очевидно, идущие к пристаням. Всюду были видны патрули, особенно многочисленные на площади у памятника Нахимову. Графская пристань была вся оцеплена солдатами, и туда никого не пропускали. Среди русских солдат и офицеров были видны французские моряки. Впечатление было такое, что эвакуация протекает в полном порядке. Я невольно вспомнил прошлогоднюю эвакуацию4, полную беспорядка и даже паники.

Но зато наше дело казалось мне окончательно проигранным. Я не очень верил в связи В.А. с высшим начальством и шел обратно, почти совершенно уверенный, что нам не удастся уехать. Я покорно принимал это. Хотелось только поскорее увидеть нашу компанию.

Я был уже близко к нашему сборному пункту, когда неожиданно увидел В.А. со всеми членами нашей компании, кроме Н.С. Они быстро шли, почти бежали, неся багаж. Я хотел узнать, в чем дело, но В.А. очень спешил. Он успел сказать мне только, чтобы я и Н.С. немедленно приходили на Графскую пристань с вещами. На мой недоуменный вопрос, как туда проникнуть через цепь солдат, В.А. ничего не ответил. К моему огорчению, Н.С. на сборном пункте не оказалось. Ждать его я не мог и, забрав его вещи, побежал на Графскую пристань.

Как я и ожидал, караул у Графской пристани меня не пропустил вниз. Что делать? Вдруг вижу под колоннами пристани фигуру В.А. Он машет мне рукой и что-то кричит. Через несколько минут со стороны пристани к караулу подходит французский офицер и, указывая на меня, говорит ломаным русским языком: "Пгопустить фганцузски пагоход". Меня пропускают. Вижу всю нашу публику, но Н.С. среди нее нет.

В.А. рассказывает мне, что Врангель его не принял и выслал ему всего четыре билета для посадки на один из пароходов. Больше ничего добиться в "Кисте" он не мог. Но, выйдя от "Киста", он встретил знакомого французского офицера, который, узнав о нашем положении, обещал выхлопотать для нас разрешение на посадку на французский броненосец "Вальдек Руссо". Теперь за нами должен прийти катер с броненосца.

У меня в голове одна мысль: а что же Н.С.? Как я уеду без него да еще с его вещами? В.А. тоже взволнован. Катер должен прийти с минуты на минуту. Не желая вызывать в последнюю минуту смущения и растерянности, я сразу заявляю В.А., что без Н.С. не поеду. Но В.А. еще не теряет надежды на приход Н.С. и бежит наверх не то просить, не то приказать, чтобы его пропустили.

Не проходит и четверти часа, как на верху Графской пристани появляется фигура в светло-серой поддевке, в лисьей шапке, с чемоданом в руке. Это Н.С. Его пропускают. Я торжествую.

Скоро подходит и катер. Но оказывается, что разрешение дано только В.А. с семьей, то есть его сыновьям, дочери и В.Н. Андрусовой, которую В.А. выдал за дочь. Опять тот же вопрос, что делать? В.А. не может не воспользоваться любезностью французов. Ведь он поехал, главным образом, с целью увезти сыновей. Как же теперь он откажется от возможности попасть на французский пароход? Мы, не попавшие в список, уговариваем его ехать. Он, в свою очередь, обещает выхлопотать на "Вальдеке Руссо" разрешение и для нас.

И вот катер уходит. Мы, четверо мужчин, сиротливо остаемся на Графской пристани.

Мы ждем. К нам приходит офицер и спрашивает пропуски на Графскую пристань. У нас их нет. Офицер настаивает, чтобы мы ушли. С трудом уговариваем его, чтобы он разрешил нам подождать катера, который должен прийти за нами. Он дает нам четверть часа. Но проходит полчаса, а катера все нет.

Снова подходит офицер и уже категорически требует, чтобы мы ушли с пристани. Мы колеблемся, не зная, что делать. В этот момент показывается, наконец, французский катер. Вот он подходит. Из него выскакивает французский офицер и громко выкрикивает наши фамилии, немилосердно их коверкая.

Мы в катере и мчимся по Южной бухте к громаде "Вальдека Руссо".

Црквеница, 26 декабря.

Итак, в двенадцатом часу утра в воскресенье, 14 ноября, вся наша компания очутилась на борту "Вальдека Руссо". Только на борту “Вальдека Руссо” стало окончательно ясно, что мы уезжаем. Рубикон был перейден. Было страшно тяжело.

Сразу после нескольких дней сомнений, хлопот, волнений, спешки, утомления мы оказались в совершенно спокойном состоянии. Больше ни решать чего-либо, ни хлопотать о чем-либо не нужно. Даже еда, спанье готово и устроено помимо нашего старания. Приняли и устроили нас французы хорошо. Мы ни в чем не испытывали недостатка. Физически это был полный отдых. Но чем легче было физически, тем труднее было в нравственном отношении.

Тяжело было и то, что мы не сразу ушли в Константинополь, а два дня мотались в море у крымских берегов, иногда подходя к ним совсем близко. Я видел все время не только покинутую родину, но и самые дорогие для меня места. Напоследок судьба точно захотела бередить наши раны.

Мы пробыли на "Вальдеке Руссо" около четырех суток. Но как часто это бывает в воспоминаниях, мне эти четыре дня кажутся очень длинным сроком, целой эпохой в нашем путешествии, окрашенной в свой особый цвет.

"Вальдек Руссо" - военное судно уже устарелого типа. Говорят, что он по сравнению с дредноутами не велик. Мне же показался очень большим и сложным. Я постоянно путался, блуждая по бесконечным лестницам, переходя из одного помещения в другое. Он не показался мне особенно чистым - скорее он грязноват. Впрочем, может быть, несколько "штатский" вид придавало ему присутствие большого числа русских беженцев (около 500 человек). Матросы не производили впечатления настоящих военных, "бравых" солдат. Все они даже несколько мешковаты, хотя и очень бодры и веселы. Офицеры необычайно щеголеваты и величественны.

К нам, русским, отношение было в общем хорошее. Офицеры держались сухо-официально (не исключая и русского француза Пешкова*) (З.М. Пешков, приемный сын М. Горького, попавший во Францию юношей еще до войны. Он сражался в рядах французской армии, потерял руку и получил офицерский чин. В Крым он попал в качестве секретаря французской миссии при правительстве Врангеля. Теперь на "Вальдеке Руссо" он покидал Севастополь вместе со всей миссией.). Матросы, напротив, были милы, приветливы, словоохотливы, но, пожалуй, излишне фамильярны. Беженцы разместились по всему пароходу. Наша компания попала в большую офицерскую (очевидно, запасную) каюту. Спали мы на полу, на чистых тюфяках. Всех желающих беженцев кормили бесплатно вместе с матросами. Мы отказались от бесплатного стола. Тогда нам предложили за плату офицерский или сержантский стол. Мы предпочли последний, как более дешевый. Нам давали утренний кофе и два раза еду в три-четыре блюда с вином. За все это брали по 5 франков в день с человека.

Была на "Вальдеке Руссо" лавочка, в которой очень бойко торговал один из матросов. Мы покупали там разную мелочь. На память я купил открытку с фотографией "Вальдека Руссо". Была прекрасная комната для умывания с душами, с горячей и холодной водой. Мы там прекрасно мылись и стирали белье. Сколько раз потом, валяясь в грязи трюмов на других пароходах, я вспоминал с восторгом об этой умывальной комнате! Была даже амбулатория, в которой я лечил разболевшуюся ногу.

Состав русских беженцев на "Вальдеке Руссо" был очень пестрый. Мы их брали в трех пунктах. Меньшинство село, как и мы, в Севастополе. Среди них было несколько министров врангелевского правительства. Остальных забрали в Ялте и Феодосии. Тут были и военные, и чиновники, и спекулянты разных наций, и люди неопределенного вида. Брали тех, кто почему-либо не попал на русское судно. Но не всех, кто хотел. Санкцию на прием давал адмирал, фактически же вопрос решал Пешков и еще два-три французских офицера, говоривших по-русски. Подозрительным людям отказывали. Так, в Ялте просился на пароход какой-то будто бы князь Оболенский. Однако его самозванство было открыто, и он остался на берегу.

Сели мы на "Вальдек Руссо" около 11 часов, отошли же от Севастополя в 2 часа дня. В течение этих трех часов мы наблюдали посадку солдат на недалеко от нас стоявший "Саратов", огромный пароход Добровольного флота5. Бесконечная серая лента тянулась по трапу снизу вверх. Каждому солдату разрешалось иметь в качестве багажа только один мешок. Лишнее на наших глазах сбрасывали в море. Вся эта многотысячная масса людей постепенно заполнила всю палубу. Люди стояли плечо к плечу. Я думал, что это временно, что их разместят по каютам. Но потом я узнал, что каюты были уже переполнены, и все эти люди так и доехали до Константинополя, стоя в страшной тесноте на палубе.

Вообще условия эвакуации до Константинополя были ужасны. Все пароходы были битком набиты, некоторые оказались на полпути без воды и без угля. Про грязь и говорить нечего. Но что самое худшее - это неодинаковость условий эвакуации. Я не говорю про американские пароходы, на которых беженцы пользовались всеми удобствами и даже комфортом, не говорю и про наш "Вальдек Руссо", на котором мы, по сравнению с условиями на других судах, просто благоденствовали. Это - иностранные пароходы, и пассажиры их - случайные счастливцы, попавшие в условия, которых, конечно, не могло предоставить правительство Врангеля при эвакуации всем беженцам. Но, казалось бы, на русских судах условия эвакуации должны были быть более или менее одинаковы. Между тем на одних пароходах была грязь, давка и голод, и лишний багаж сбрасывали в море. На других же была и вода, и провиант, и разрешали брать с собой все, что угодно. Позже, в Константинополе, я видел при погрузке беженского багажа качающиеся на лебедке гарнитуры мебели, клетки с курами, дуговые электрические фонари. Это все везли запасливые люди в виде валюты. Но эта "валюта" занимала на иных пароходах так много места, что многие из желающих попасть на пароход не попадали на него. Если верны сведения константинопольской газеты "Presse du soir" о терроре в Крыму, то гибель тех, кто не мог уехать, целиком на совести этих не в меру заботливых о себе господ.

Последнее наше севастопольское впечатление было - прощальный парад, устроенный Врангелем войскам на площади у памятника Нахимову. Самого парада мы за дальностью расстояния не видели, но слышали громовое "ура". После этого Врангель со всем своим штабом погрузился на пароход "Генерал Корнилов", стоявший вблизи "Вальдека Руссо".

В 2 часа мы снялись и взяли курс на Ялту. Целый день с грустью любовались крымскими берегами. Но в сумерки, не доходя до Ялты, ушли в открытое море. Только на другой день рано утром увидел я родные места - Симеиз, Алупку, Кореиз, Ливадию, Ялту. Дымилась в облаках верхушка Аи-Петри... Мы остановились, не заходя в Ялтинский порт, недалеко от мола. Было так грустно, что хотелось плакать...

Црквеница, 27 декабря.

Погода изменила Црквенице. Второй день пасмурно, холодно, моросит дождь. Ответа на мои письма нет, денег не шлют. А наши маленькие запасы подошли к концу. Выехать не на что, да и жить тут тоже. Что делать дальше?

Приходил хозяйский сын, против обыкновения очень печальный и удрученный событиями. Рассказывал об ожесточенной борьбе населения островов близ Фиумэ (хорватов) с arditti6 Д'Аннунцио7. Рассказ свой пересыпал словечком "недобро".

Да, недобро. Всюду замутилась жизнь. Никогда так ярко я не чувствовал раньше, чем была всемирная война, как захлестнула она своими волнами весь мир. И вот война кончилась, а расходившиеся волны еще долго не улягутся...

Итак, 15 ноября, в понедельник, мы проснулись почти в Ялте. Странное было ощущение. Мы уже не в России и еще в России. Берег виден так ясно, можно разглядеть отдельные дома. Так близко родные места, так близко любимый человек...

Под Ялтой мы простояли до 7 часов вечера. В бинокль на набережной было видно большое оживление. Ходили, стояли люди, ездили извозчики. Внешне все было спокойно. Но магазины были почему-то закрыты. Нас это очень удивило. Севшие в Ялте на "Вальдек Руссо" пассажиры разъяснили наше недоумение. Они сообщили нам, что ночью в Ялте был погром. Громила эвакуировавшаяся армия, к которой присоединилось и местное население. Почти все магазины разграблены.

То же потом мы узнали и о Феодосии. И как раз в этот день я прочитал приказ Врангеля о запрещении грабежей. В приказе было много хороших слов. Все имущество, остающееся в России, объявлялось народным достоянием и так далее. Но этот приказ постигла почти та же участь, что и знаменитые приказы Керенского. Он был выполнен только в Севастополе, где, действительно, не было грабежей. Очевидно, армия начала разлагаться. И еще непонятнее стало после всех этих событий: зачем, куда едут эти остатки когда-то грозной армии?

Так как очевидно было, что в Ялте пока большевиков нет, у всех нас появилось желание съехать на берег. Тем более, что катер с "Вальдека Руссо" несколько раз ходил туда и обратно. Я прямо горел желанием поехать. Но разрешения на поездку мы не получили. Удалось его получить только ехавшему с нами профессору Метальникову. Мы отдали ему все имевшиеся у нас на руках русские деньги, нам совершенно ненужные. Всего набралось около 1,5 миллиона. Мы просили его передать деньги кому-нибудь в Ялтинской уездной земской управе для дальнейшей отправки в Симферополь нашим семьям. Я вручил ему и маленькую записку без адреса, без обращения и без подписи, надеясь, что она дойдет через знакомых по назначению. Но Метальникову не удалось пройти в город. Его туда не пустили, сказав, что там неспокойно. Он ограничился тем, что побыл на молу и передал деньги и записку одному знакомому. О дальнейшей их судьбе я ничего не знаю.

В Ялте при нас была посадка на суда последних остатков армии. Погружено было два-три парохода. Главная часть беженцев была погружена на пароход ночью. Пароходы эти ушли до нашего прихода в Ялту. Картина погрузки солдат в Ялте - повторение севастопольской. Те же палубы, серые от массы людей. Насколько мы могли видеть, погрузка шла спокойно и без каких бы то ни было эксцессов.

Уже сильно смеркалось, когда мы двинулись из Ялты. Мы пошли на восток, по направлению к Феодосии. И дорогих мне мест я больше не видел. Ночью, вероятно, уходили в открытое море, так как к Феодосии подошли только на рассвете следующего дня, около 6 часов. Но у Феодосии мы не остановились, а прошли дальше, ко входу в Керченский пролив, где и простояли полдня.

Тут мы пережили сильное волнение. Разнесся слух, что французский миноносец, пришедший к Керчи раньше нас, был обстрелян с берега большевиками и что теперь "Вальдек Руссо" будет стрелять по городу. Действительно, с орудий начали снимать чехлы, послышалась команда, боевые башни задвигались. Вся эта суматоха продолжалась довольно долго. А мы стояли и смотрели. Никогда я не чувствовал так своего бессилия, как в этот момент. Пароход, на котором я еду, будет обстреливать русские берега! И я должен молчать! И я должен быть гостем тех, кто обстреливает!

Но судьба не дала нам пережить такое страшное испытание. "Вальдек-Руссо", действительно, дал 21 выстрел, но это были холостые выстрелы - прощальный сигнал Врангелю на "Генерале Корнилове", который вслед за нами пришел под Керчь и стоял недалеко от нас. "Генерал Корнилов" нам отвечал. Очевидно, весь этот слух об обстрелянной будто бы миноноске был кем-то пущенной уткой. Толка добиться мы не могли. Французские офицеры хранили молчание, а матросы и сами ничего не знали.

Приняв несколько десятков пассажиров, мы около 2 часов дня 16 ноября снялись с якоря и пошли снова вдоль крымских берегов вплоть до Севастополя. Но на этот раз мы шли далеко от берега. И я уже не пережил чувства близости к России. В Севастополь мы не зашли, а двинулись прямо в Константинополь. Я стоял на корме и прощался с родными берегами. Берега под Севастополем низкие, и скрылись они из глаз довольно скоро. Кругом было безбрежное море. Мы окончательно уехали из России...

Из пережитого на "Вальдеке Руссо" хочется отметить регистрацию беженцев и получение мной и Н.С. первого заграничного документа. Оба мы были в нелепом положении. Еще в тот вечер, когда мы пришли в Севастополь, все мы отдали свои паспорта В.А., думая, что они понадобятся для получения разрешения на посадку на пароход. В.А. передал наши паспорта хозяйке квартиры нашего сборного пункта для передачи нам. А она забыла в спешке отдать их мне и Н.С. Таким образом мы очутились на пароходе без всяких документов. У Н.С. было только метрическое свидетельство. Моя "заграничная поездка" выходила совсем оригинальной: без паспорта, без вещей, без денег.

Как только "Вальдек Руссо" отошел от Севастополя, в одной из больших кают началась регистрация беженцев. Регистрацию вели два французских офицера, хорошо говоривших по-русски. Один из них - уроженец Москвы и попал во Францию только в начале войны... При регистрации надо было предъявлять паспорта. Нам пришлось подтверждать показания о себе свидетелями. Свидетелем фигурировал В.А., весьма импонировавший французам своим княжеским титулом. Помню, меня удивили вопросы, которые задавались всем беженцам: куда и зачем едете? В ответ я мог только развести руками. В результате, мы с Н.С. получили по клочку бумажки, на которых было написано, что такой-то принят в качестве беженца на "Вальдек Руссо". Это были наши единственные документы, которые, впрочем, потом ни на что не оказались нужными.

Кстати, о княжеском титуле В.А. Он нас вывозил. Несомненно, он помог нам попасть на "Вальдек Руссо". Он же помог нам и выйти на берег в Константинополе почти немедленно по прибытии туда, без всяких формальностей. Я впервые увидел то, о чем раньше только слыхал: как падки французы, несмотря на свою демократическую республику, на титулы. В.А. занимал на "Вальдеке Руссо" совсем особое положение: пил кофе и обедал у адмирала и был вообще один из очень немногих беженцев, которого допускали к недоступной персоне адмирала.

"Вальдек Руссо" берег топливо и шел медленно. Только 18 ноября на рассвете мы вошли в Босфор. Потянулись с обеих сторон живописные берега Босфора, уже знакомые мне по прошлогоднему путешествию. Наша пароходная публика оживилась. Палуба наполнилась пассажирами. Начались оживленные разговоры, споры о нашей дальнейшей судьбе. Откуда-то распространился слух (впоследствии отчасти подтвердившийся), что всех беженцев по прибытии в Константинополь разместят по лагерям. Перспектива попасть в лагерь, превратиться в военнопленного, естественно, страшила всех нас.

Чем ближе к Константинополю, тем более пароходов мы нагоняли. Это были почти исключительно беженские пароходы, шедшие из Крыма. Шли они под французским флагом. На некоторых, наряду с французским, развевался и русский национальный флаг.

Около 10 часов утра мы пришли в Константинополь и остановились в бухте Мода. Как я после узнал, бухта Мода была специально назначена для стоянки беженских судов. Мы застали их тут многие десятки всех сортов и величин, начиная с громад, вроде "Вальдека Руссо", кончая совсем утлыми суденышками. Все суда были набиты пассажирами, толпившимися на палубах. С некоторых судов, когда мы проходили мимо, нам что-то кричали, махали шляпами. Вот он, как на ладони, беглый Крым! Он весь перед нами, в чужом море, под чужим флагом...

Вся наша публика была объята волнением. Чудесная панорама Константинополя мало кого интересовала.

Началась суматоха на палубе, обычная при остановке парохода. Нас гоняли с одного борта на другой. Наскучив всем этим, я спустился вниз, в матросскую каюту. Там я застал оживленные группы матросов с письмами и газетами в руках. Только что была получена европейская почта. Я видел радостные лица людей, получивших вести с родины, от близких. С острой болью почувствовал я свою обособленность, недоступность для меня такой простой человеческой радости, как привет с родины. Это было первое настоящее ощущение изгнания...

Вскоре после прихода нашего в Константинополь французское командование "Вальдека Руссо" объявило всем беженцам, что желающие съехать на берег должны быть занесены в особый список с приложением паспортов. Конечно, все желали съехать, чтобы миновать лагерь и как-нибудь самим устроить свою судьбу. Началось составление списка и отбирание паспортов. Все это должно было быть доставлено в какую-то французскую базу на берег для просмотра и для разрешения вопроса о каждом беженце.

Отдали и мы с Н.С. свои бумажки. И стали сомневаться, примет ли их высшее начальство за паспорта. Не выйдет ли с нами какого-либо недоразумения? Да и всех остальных из нашей компании не очень-то прельщало сидеть в бездействии и ждать разрешения, которое, судя по всему, вряд ли могло прийти раньше завтрашнего дня. Вот мы и насели на В.А., чтобы он попытался в последний раз использовать свой титул и выхлопотать нам у администрации разрешение немедленно съехать на берег. В.А. согласился, и попытка его увенчалась успехом.

Нам подали катер, и через какие-нибудь полчаса вся наша компания была на берегу, в Пера, у султанского дворца.

Только потом понял я, какая это была удача. Никто из пассажиров, ждавших разрешения от базы, его не получил, и все они попали, действительно, в лагерь. А что такое были беженские лагери под Константинополем, я очень скоро узнал от лиц, бывших там. Съехали с "Вальдека Руссо", кроме нас, еще 20-30 человек - одни с разрешения того же адмирала, другие - какого-то офицера, а кое-кто удрал на яликах без всякого разрешения.

Црквеница, 30 декабря.

Если бы какая-нибудь высшая сила захотела в наказание за грехи прошлого заставить человека одуматься, раскаяться, то она не могла бы выдумать ничего лучшего, как забросить его в эту самую Црквеницу.

Бывают дни, когда прошлое не развертывается лентой воспоминаний, а душит, как кошмар. Такие дни переживал я. И казалось мне, что наказание за мои грехи слишком сурово. Отнято все, в чем был смысл жизни. Ошибки прошлого ясны. Но во имя чего одумываться? Впереди темно.

Но вот прошли два дня. Они не принесли никаких перемен. Но откуда-то, из тайников души, забрезжил свет. Еще не изжита жизненная сила. Она понукает жить. А жить - значит что-то делать. В моем положении и эти записки - дело...

Сойдя на берег в Пера, мы потащились в гору, вверх по крутой и узкой улочке. Вот она, турецкая столица. Снова я увидел ее грязные, кривые, узкие улицы. Снова вокруг меня пестрота, шум, разноязычный говор. Вот и Grande rue de Fera8 со своими изумительными номерами домов, разбросанными по чьему-то капризу вне всякой последовательности. Вот и французская вывеска Всероссийского земского союза. Мы у цели нашего пути.

В земском союзе приняли нас довольно радушно. Но остановиться там всей нашей компанией оказалось невозможно. Помещение союза - три небольшие комнаты, заполненные столами. В одной - три-четыре складных кровати для случайных гостей. Мы разделились. Часть нашей компании ушла разыскивать знакомых, остальные (Н.С. и я в том числе) остались. И сразу окунулись в самую гущу константинопольских беженских дел. Мы попали в самый центр этих дел и провели в нем три дня. Вокруг нас кипела работа. Приходила масса людей, шли деловые разговоры, стучали пишущие машинки.

Гражданская война выбросила многие общественные организации за границу. В числе их был и Земский союз. За границей для него нашелся и новый вид деятельности - помощь русским беженцам, появившимся с 1919 года в большом количестве, главным образом, на Балканах.

В Земском союзе мы узнали, что среди беженцев на одном из пароходов сидит мой старый знакомый Н.Н. Богданов. Так как я знал, что он уже связан с Югославией, мы ждали его с нетерпением, надеясь с его помощью получить визы.

Мы с Н.С. решили все же действовать и самостоятельно. Прежде всего надо было сориентироваться в положении дел. Весь наш капитал равнялся 50 франкам, которые сунул мне на прощание в Симферополе один добрый знакомый. Вставал вопрос о заработке. Стали мы расспрашивать, нельзя ли найти работу. И всюду получали один и тот же ответ, что найти заработок в Константинополе - дело совершенно безнадежное.

При таких условиях и при страшной константинопольской дороговизне нужно было немедленно куда-то уезжать. Дело для нас осложнялось еще тем, что Земский союз со дня на день ожидал снятия с пароходов нескольких своих служащих, и каждый день мы могли ждать, что нам откажут в помещении. Но и с визами дело обстояло очень плохо. Ни в одну страну русским их не давали. Единственно, что можно было сделать в Константинополе, это получить заграничный паспорт в голландском консульстве* (Когда Турция объявила войну России, защиту интересов русских поданных в Турции взяла на себя Голландия. Теперь Турция не воевала уже с Россией. Но никаких отношений с Советской Россией она не имела. Поэтому Голландия по инерции продолжала свое дело, выражавшееся в данный момент лишь в выдаче русским заграничных паспортов.). А затем попытаться попасть в одну из беженских партий, направляемых в балканские страны. Это было не очень весело. Мы только что торжествовали, что вырвались из беженской сети и стали свободными. Теперь снова надо было лезть в это ярмо. Но другого выхода не было.

На второй день нашего пребывания в Константинополе сняли, наконец, с парохода Н.Н. Богданова. Он явился вечером в Земский союз измученный, похудевший. Встретились мы с ним очень хорошо. Он рассказал мне свою прошлогоднюю одиссею.

Одиссея его была очень интересна. Уехав от "вторых большевиков" из Крыма в апреле прошлого года (тогда же, когда я уехал в Афины) на Кубань, он не остался там, а решил пробираться к Колчаку. Единственным путем в Сибирь в то время был путь с северного побережья Каспийского моря вдоль Урала. Н.Н. с семьей так и поехал: с Кубани - на Кавказ, оттуда Каспийским морем в Гурьев городок. Ехал он с женой, детьми и еще с несколькими путниками. В Гурьевом городке купили они лошадей, на которых и проделали путь до Челябинска. В момент приезда их в Челябинск фронт Колчака уже дрогнул. И дальше началось отступление на восток, вплоть до Владивостока. За границей Н.Н. не хотел оставаться. Крым в то время был свободен от большевиков. И вот он с семьей отправился в Японию, а оттуда вокруг всей Азии в Константинополь. В Константинополь они приехали в момент сдачи Деникиным большевикам всей только что завоеванной территории. Оставался противобольшевистским только Крым. Не желая подвергать семью риску, Н.Н. поехал на Балканы. Но тоска по России заставила его все же рискнуть поехать в Крым уже в одиночестве. И он попал снова на эвакуацию.

Ехал он как простой беженец и не только не мог помочь нам в получении визы, но и сам ее не имел.

Нам не оставалось ничего другого, как переходить на беженское положение. И надо было делать это немедленно, ибо наши койки в Земском союзе были уже заняты.

В то время велись длительные переговоры между константинопольскими французскими властями и правительствами разных стран, преимущественно балканских, о приеме русских беженцев. Выражали согласие Югославия, Болгария и Румыния. Мы остановили свой выбор на Югославии и после сравнительно непродолжительных хлопот зачислились в небольшую (в 200 человек) беженскую партию. А в воскресенье, 21 ноября, ровно через неделю после посадки на "Вальдек Руссо" в Севастополе, водворились на маленький пароход "Веру", чтобы ехать в порт Катарро на Адриатическом море. Мы были так наивны, что, попав на "Веру", вообразили, что дело сделано и мы уезжаем. На самом же деле это было только начало наших трюмных скитаний, кончившихся на пароходе "Владимир" в Бакаре только 15 декабря/

К рассказу об этой трюмной жизни я перейду после. Теперь же мне хочется остановиться на своих константинопольских впечатлениях.

Первое, что бросается в глаза в Константинополе, - это множество русских. Это было подлинное завоевание русскими турецкой столицы. Не говоря уже о многих десятках тысяч приехавших из Крыма беженцев, переполнявших двор русского посольства, всевозможные русских учреждений, толпившихся на Grande rue de Péra, видно было, что и постоянно живущих русских в Константинополе много. На это указывали многочисленные русские вывески столовых, ресторанов, комиссионных магазинов, существование большого русского кооператива. Русский язык слышался на улицах постоянно.

Штаб-квартирой беженцев было здание русского посольства (в котором никакого посольства не было, но помещались разные эвакуационные власти). И даже не столько здание, сколько двор. Тут назначались встречи. Тут же и случайно сталкивались люди, давно не видавшие друг друга. Стены забора были покрыты всевозможного рода объявлениями - предложениями труда и, главным образом, объявлениями о розыске близких. И я повесил объявление о розыске племянника, служившего в армии Врангеля. Но безрезультатно.

В русских организациях кипела работа по регистрации беженцев, по снятию их с пароходов, по организации почты между берегом и пароходами. Делались попытки и к подысканию для беженцев заработка. И, наконец, кое-кого пристроили. Но это была, конечно, капля в море.

Не обошлось дело и без политики. Оставление Крыма создавало совершенно новое, необычайное положение. Не было противобольшевистской территории, но осталось (по крайней мере, на словах) противобольшевистское правительство. И, во всяком случае, осталась армия или, по крайней мере, те кадры, которые так недавно были армией.

Врангель немедленно по прибытии в Константинополь заявил, что его правительство сохраняется в значительно сокращенном виде. Оставлены были только два-три министерства - тот аппарат, который был необходим для размещения и содержания армии за границей. Что касается самой армии, то приказами Врангеля принадлежащими к ней объявлялись лишь совершенно здоровые строевые солдаты и офицеры. Все штабные, тыловые, а также увечные и больные объявлены были простыми беженцами.

Разница заключалась в том, что принадлежащие к армии не располагали собой. Они должны были разделить общую судьбу армии, о размещении которой Врангель усиленно хлопотал. Объявленные же беженцами были в нашем положении. Они могли остаться в Константинополе, приписаться в беженскую партию или на свой страх и риск пробиваться в Западную Европу.

Вокруг вопроса о сохранении правительства и армии Врангеля как единственных русских национальных правительства и армии, хотя бы и лишившихся территории, а также вокруг вопроса о составе правительства завязалась борьба. Не в меру усердные сторонники вооруженной борьбы с большевиками представляли дело так, как будто эта борьба еще продолжается, как будто крымская эвакуация есть только один из эпизодов этой борьбы, а не конец ее. Приводились вряд ли убедительные примеры потери во время войны всей территории бельгийским и сербским правительством. Особе Врангеля и его правительству придавали политическое значение.

Была организована правительственная депутация к Врангелю (и, кажется, даже не одна). В ней, впрочем, приняли участие весьма широкие общественные круги различного настроения. Да и нельзя было не сочувствовать идее такой депутации, поскольку она ограничивалась выражением признательности и сочувствия лицу, возглавлявшему - худо ли, хорошо ли - последний год борьбу против большевиков. Но дело в том, что и этому акту известные круги придавали политическое значение.

Вся эта борьба и шум захватили русские организации в той же мере, как и непосредственная работа на защиту беженских интересов. Шли постоянные совещания.

Црквеница, 1 января.

Новый Год. На душе ничего праздничного.

Но что об этом говорить? Лучше перейду к рассказу о наших трюмных мытарствах. Они интересны, ибо в них ясно вырисовываются общие условия эвакуации от Константинополя и действия французских и русских властей.

Начну с того, как мы с Н.С. выхлопотали разрешение на посадку на "Веру". Потолкавшись среди публики и порасспросив, мы поняли, что для зачисления в одну из беженских партий надо обратиться в канцелярию генерала Лукомского. Генерал Лукомский - один из сподвижников Деникина. Кажется, он попал в Константинополь еще при деникинской эвакуации. Он стоял во главе учреждения с четырехэтажным заглавием, ведавшего размещением чинов армии на Балканах. Сокращенно все называли это учреждение "канцелярией Лукомского". Собственно говоря, мы не имели никакого отношения к "чинам армии". Но никакого другого учреждения, ведавшего судьбой частных беженцев, не было.

В канцелярии Лукомского мы попали к одному из его помощников - генералу Половцеву. Он принял нас очень хорошо. Отсутствие у нас документов его не смутило. Расспросив нас, кто мы такие, он обещал нам немедленно устроить все. Действительно, на другой день он сообщил нам под большим секретом, что может нас зачистить в партию беженцев в 200 человек, отправляемых в югославский порт Катарро на Адриатическом море на пароходе "Вера". В секрете он просил нас это держать затем, "чтобы другие не просились в эту партию". Это показалось нам несколько странным. Тем не менее мы не имели основания не доверять ему, еще менее отказываться от его предложения. Нас особенно устраивало то, что "Вера", по словам Половцева, выходила из Константинополя 14 ноября. С наших слов были изготовлены нам документы с прописанием наших полных титулов. В них значилось, что такой-то и такой-то приняты в числе 200 беженцев на пароход "Веру" для отправки в Катарро.

Мы ликовали, что все обошлось так скоро и хорошо: и на пароход устроились, и документы получили. Не нужно теперь хлопотать и о голландском паспорте.

Генерал Половцев был так любезен, что при нас же отдал по телефону распоряжение, чтобы на другой день утром казенный катер доставил нас на "Веру". Найти ее самим среди массы беженских судов нам было бы очень трудно, да и езда на пароходы на яликах была воспрещена. Подтвердив нам еще раз, чтобы мы были на другой день в 10 часов утра в казенном порту, генерал с нами распрощался. Мы были очень тронуты его заботливостью и поспешили поблагодарить его от всего сердца. Не знаю почему, но в ответ на нашу благодарность он нам сказал: "Поблагодарите меня тогда, когда поедете, а теперь рано". Фраза эта оказалась пророческой.

Выйдя от Половцева, мы встретили в одной из комнат канцелярии, где толпилась масса народа, Бурцева. Он был очень возбужден и сразу начал говорить на ту тему, что борьба с большевиками не кончилась, а только вступает в новую фазу. Узнав, что мы почти без денег, он дал нам 100 франков, как аванс за корреспонденции в "Общее дело" из Югославии. Это была уже совсем большая удача.

На другой день, купив провизии и большой чайник, мы ровно в 10 часов были в конторе казенного порта. Тут с места в карьер начались недоразумения. Никто ничего о нас не знал. Когда пойдет и пойдет ли вообще казенный катер, добиться было невозможно. Около двух часов просидели мы в конторе, ожидая решения своей участия. Очень печальна была перспектива - забирать вещи и возвращаться в город, где у нас уже не было пристанища.

Однако около 12 часов катер подошел к пристани. Это оказался плохенький турецкий пароходик, арендованный русскими властями. После некоторого препирательства нас на него приняли. Он пошел в бухту Мода от одного беженского парохода к другому, развозя провизию, какие-то казенные пакеты, людей. Ехали на нем официальные и частные лица. Так катались мы по морю довольно долго и только в 4 часа нас спустили на "Веру". Все время шел дождь, от которого укрыться было совершенно негде.

"Вера", к нашему удивлению, оказалась маленьким пароходом типа наливных судов, с трубой на корме. Бросалось в глаза, что сидела она очень глубоко. От борта до воды было аршина полтора. Мы вылезли на совершенно пустую палубу и стали в изумлении озираться: где же беженцы? Не было не только беженцев, но и никого из пароходной команды. Наконец, мы наткнулись на какого-то человека, который изумленно смотрел на нас, повторяя: "Беженцы!" Ничего не отвечая нам на наши вопросы, он пожал плечами и скрылся. Вскоре вышел к нам помощник капитана. Он сообщил нам, что действительно на "Веру" назначено 200 беженцев, но что это очевидная ошибка. "Вера" вся загружена снарядами, в ней нет ни одной каюты, она сидит так глубоко, что при малейшем волнении через нее будут перекатываться волны. Капитан, по его словам, сейчас был на берегу именно по этому делу.

Мы были в недоумении. Но пока решили ждать. На палубе у кают-компании оказалось маленькое сухое место под крышей. Там стоял какой-то сундучок. В кухне мы достали кипяток. И вот, обновив свой чайник, мы сидели и грелись горячим, крепким чаем. Он показался мне райским напитком.

Поздно вечером приехал с берега капитан. Он пожимал плечами, читая наши документы. Он повторил нам слова своего помощника, прибавив: "Я не хочу быть душегубом". Беженцев, по его мнению, после его объяснения с начальством на "Веру" не дадут. Но нас двоих он согласился взять, предупредив, что ехать нам придется на палубе. На наш вопрос, когда пойдет "Вера", он сказал: "Завтра, послезавтра". Этот ответ решил для нас вопрос. В ближайшие дни, по словам Половцева, других пароходов в Сербию не было. Жить в Константинополе неопределенное время было не на что. Как ни печальна была перспектива ехать на палубе, обмываемой волнами, да еще на пароходе, груженном снарядами, мы решили остаться на "Вере". Скверно было нам. Но тут неожиданно появился добрый человек, значительно улучшивший наше положение.

Это был один из пароходной команды, человек, бедовавший почти так же, как и мы. Он предложил нам поместиться в крошечной каюте, в которой жил с товарищем. Каютка эта была сооружена командой из досок и толя на носу парохода под большим железным навесом. В ней были две досчатые койки и крошечный стол. Мы тотчас перетащили туда свои вещи и, очутившись под крышей, почувствовали себя счастливцами. По правде сказать, помещение наше было очень убого. Из щелей дуло, никакого отопления, конечно, не было. Койки были неимоверно жестки и узки. Но все же можно было не мокнуть под дождем и полежать. Была в нашей каютке и маленькая электрическая лампа.

Наш гостеприимный хозяин забрал свои вещи и переселился в общую каюту для команды, где у него, кажется, не было даже койки. Потом он пришел к нам в гости, и мы разговорились. Это был рядовой русский офицер с открытым и добрым лицом. Ни имени, ни фамилии его я не помню. Попав во время гражданской войны в польский плен, он пробрался через Германию в Париж. А оттуда поехал через Марсель в Крым в армию Врангеля. В Марселе ему удалось устроиться на этой самой "Вере" в качестве одного из караульных при снарядах, которые посылались французским правительством Врангелю. В Константинополе "Веру" застало известие об эвакуации Крыма, и она застряла там со своим грузом. Теперь она шла с тем же грузом обратно, но почему-то не во Францию, а в Югославию.

За те несколько дней, что мы просидели на "Вере", мы сдружились с этим милым человеком, и он много рассказывал нам о своих приключениях за время гражданской войны.

На другой день, съехав на берег, мы купили керосина и зажгли небольшую керосиновую печь, которая оказалась в нашей каюте. Получалось совсем уютное помещение - и тепло, и светло. И мы окончательно примирились с мыслью ехать на "Вере". И я уже не ходил смотреть с завистью в освещенные окна уютной кают-компании, почти всегда пустой, так манившей меня, но для нас недоступной. Ни капитан, ни кто-нибудь другой из пароходного начальства ни разу не догадались пригласить нас туда погреться. На другой день ждала нас и еще одна приятная новость. Капитан записал нас на паек вместе с командой. И мы стали получать прекрасное довольствие: утром какао и два раза в день сытную еду. Кроме того, по утрам выдавали достаточное количество хлеба и сахара на весь день. Все это совершенно бесплатно, на "беженский кредит", как сказал нам капитан. Команда уверяла, что капитан получил полностью на довольствие двухсот беженцев. Интересно, потребовал ли потом кто-либо в эвакуационной неразберихе от капитана возвращения этой суммы, почти им неизрасходованной?

На вторую ночь мы обнаружили в нашей каюте одно существенное неудобство - массу крыс. Они нахальнейшим образом бегали по столу и нашим койкам, таскали наш хлеб. Я, впрочем, легко мирился с этими непрошенными гостями. Бедный же Н.С., очень боящийся крыс, был выгнан ими на палубу под дождь. Потом ему удалось найти теплый уголок где-то над машинным отделением, и он коротал ночь, сидя в полудремоте на каком-то ящике. Когда мое жесткое ложе заставляло меня пробуждаться, я шел к Н.С. в его ночной уголок, и мы там сидели, покуривая.

Дальнейшие события развернулись следующим образом. На другой день по прибытии на "Веру" мы упросили капитана дать нам шлюпку и съехали на берег в Кадикой (поселок на азиатском берегу близ Скутари), близ которого стояла "Вера". Целью нашего путешествия было попытаться все же получить в голландском консульстве заграничные паспорта и еще раз выяснить, пойдет ли "Вера" в Катарро. Кое-что (главным образом, разговоры команды) заставили нас в этом сомневаться. При отходе шлюпки капитан напомнил нам, что "Вера" может уйти в два часа дня и просил не опаздывать. Мы не очень-то верили, что "Вера" пойдет, но все же решили вернуться вовремя. Поэтому надо было очень торопиться.

Прежде всего мы отправились в канцелярию Лу-комского. Там встретили генерала Половцева. Он посмеялся над нашими сомнениями и категорически подтвердил, что "Вера" идет сегодня или завтра. Мы поспешили в голландское консульство. Но там отказались выдать паспорта немедленно. Надо было ждать два дня. Веря генералу Половцеву, мы решили, что все равно не успеем получить паспортов, и отказались от них. Надо было возвращаться на "Веру".

Мы побежали к Галатскому мосту, чтобы там сесть на небольшой пароход, который должен был нас доставить в Кадикой, а оттуда уже шлюпкой на "Веру". У самого Галатского моста я увидел неожиданно Д.С.Х.*, (Симферопольский присяжный поверенный Давид Соломонович Xанис, попавший в Константинополь еще до эвакуации, по торговым делам. Через него впоследствии, действительно, удалось мне и другим из нашей компании переправлять в Крым деньги и письма. А потом он осуществил и свое казавшееся мне нелепым намерение. Съездил в Крым и вернулся оттуда с женой в Константинополь. Но следующая поездка в Россию оказалась для него роковой. Он был арестован, тяжко заболел в тюрьме, перед самой смертью был освобожден и скончался в Москве.) которого тщетно искал в Константинополе все эти дни. Страшно я ему обрадовался. Ведь это симферополец, остающийся в Константинополе! Через него можно поддерживать связь с Крымом. Он сел с нами на пароход, проводил до Кадикоя, усадил в шлюпку и долго стоял на берегу, пока мы не добрались до "Веры". По дороге мы оживленно беседовали. Он говорил о том нелепом положении, в котором очутился, застряв в Константинополе в то время, когда жена его осталась в Крыму. Оба мы с ним надеялись, что, несмотря на все запреты, в ближайшем будущем возобновятся сношения Константинополя с Крымом. Я сказал ему, что оставил В.А. письмо в Крым, которое он обещал отправить при первом удобном случае. Высказывал он и намерение, казавшееся мне совершенно нелепым, - съездить в Крым и вывезти оттуда жену. Я записал его константинопольский адрес для пересылки писем и как-то почувствовал себя сразу спокойнее. Все же есть какой-то способ сноситься с близкими.

Црквеница, 3 января.

Вчера я не писал, потому что мы целый день гуляли - ходили вчетвером в деревню Кастель в гости к нашим спутникам по "Владимиру", генералу Ш. и ротмистру В., которые поселились там дешевизны ради. Живут своим хозяйством вместе с неизменным Кардашем. Генерал подрабатывает сапожным ремеслом: шьет туфли хорватским невестам.

Генерал Ш. - милейший человек. Он старый вояка, проделавший всю германскую войну. Свой генеральский чин он получил еще до революции. Гражданская война не озлобила его и не лишила объективного отношения к событиям. Он один из тех редких старых военных, с которым можно говорить и спорить. В нем видно, если не умение, то хоть желание разобраться в происшедшем. Ротмистр В. - тип военного, созданного гражданской войной, со всеми его недостатками. Вряд ли он во что-нибудь верит по-настоящему. И ему с трудом веришь. Но с генералом и с нами он держится очень хорошо. Кардаш (денщик генерала, кавказский горец) отъелся, обленился и обнаглел. Генерал кротко сносит его наглость и кормит и поит его на свой заработок.

Наши гостеприимные хозяева хорошо угостили нас домашним обедом с водкой и вином. За обедом мы дурили и вспоминали разные эпизоды из "владимирской" жизни. Когда смотришь на пережитое, как на воспоминание, то даже такие эпизоды, как всеобщая вечерняя охота за вшами, доставляет удовольствие. Потом, погуляв, засели за неизменный преферанс.

Вернулись мы домой поздно ночью, усталые. Ах, как хорошо спится, когда устанешь! Ни мыслей, ни сомнений, и не приходится ворочаться всю ночь.

Црквеница, 4 января.

Сегодня день необычайных событий. Во-первых, мы получили работу по пилке и рубке дров. Во-вторых, - и это главное - я получил, наконец, письмо от М. из Парижа. Пишет, что переводит мне на другой день не то 1000, не то 1750 франков. Радости нашей нет предела. Ведь это конец црквеницкому пленению, поездка в Белград и хлопоты о Париже или Берлине! Я уже чувствую себя крезом. Хотя, поделив деньги на троих, получим не так-то много. Жизнь здесь последнее время стала невыносимой. Безделье, безлюдье и... безденежье. Как мы вертелись все это время - трудно рассказать. Продали все, что могли, задолжали всем, кому могли.

Сегодня мы торжествуем. Есть работа. Будут деньги. Есть, чем жить, будет, с чем уехать. Мы с Н.С. уже пилили и рубили сегодня. С непривычки мне показалось очень трудным.

Црквеница, 6 января.

Вчера целый день работали. Хозяин наш не без смущения согласился дать нам работу, зная от нас, кем мы были в России.

Денег из Парижа еще нет, но я не беспокоюсь. Верю М. и жду. Сегодня первый раз удалось читать "Общее дело". Появление русских заставило выписать русские газеты здешний маленький книжный магазин. Рьяно набросились мы на газету. Но, как ни отрадно было видеть русскую печать, первое впечатление было печальным. Ничего утешительного. Те же известия об изуверствах московских фанатиков, те же душу леденящие вести о терроре в Крыму, та же грызня русских партий за границей, то же неумение и нежелание западноевропейцев понять, что такое большевизм.

Все это: работа, газеты, ожидание денег и отъезда - расшевелило нас и оживило нашу жизнь. Стало как-то веселее на душе.

Эти дни в Црквенице было праздничное настроение - фиумская трагедия кончилась, Габриель Д'Аннунцио со своими arditti побежден.

Белград, 7 февраля.

Давно я ничего не писал в этой тетради. Последние дни в Црквенице слишком утомляла работа по пилке дров. Потом начались хлопоты по получению разрешения на выезд и сборы. Неделя ушла на дорогу и на остановку в Загребе. Так и прошел целый месяц.

За этот месяц много пережито. Прежде всего, расстроилось наше дружное трио. П.О. остался в Црквенице, Н.С. выехал вместе со мной в Белград, но в дороге заболел настолько серьезно, что пришлось в Загребе поместить его в больницу.

Хлопочу о работе, но пока безрезультатно. Сейчас хочу возобновить прерванный рассказ о наших константинопольских злоключениях.

Я остановился на том, как мы с Н.С. 22 ноября снова водрузились на "Веру". Теперь мне смешно вспоминать, как мы спешили из Константинополя, боясь, что "Вера" уйдет без нас, и как потом терпеливо сидели, ожидая отплытия. Так просидели мы весь следующий день. Помню, как я старался не думать о том, что осталось позади нас. Но думать о будущем - о какой-то неизвестной мне Сербии, о жизни там — было очень трудно. Мысли об этом невольно переходили в фантазирование.

На третий день пребывания на "Вере", 24 ноября, нас снова взяло сомнение в том, идет ли "Вера". Не видно было никаких приготовлений к отходу парохода. А в команде открыто говорили, что "Вера" никуда не пойдет.

Пришлось снова ехать на берег. В том же доме, где канцелярия Лукомского, этажом ниже, в канцелярии морского агента мы, наконец, получили совершенно точные сведения, что "Вера" задержана французскими властями, заинтересовавшимися происхождением снарядов и направлением их в Югославию, и в ближайшее время никуда не пройдет. Мы об этом сообщили генералу Половцев у, заведующему эвакуацией, за что он нас поблагодарил. У меня впервые мелькнуло соображение, что мы попали в сумасшедший дом. Но дальше вышло еще лучше. Генерал Половцев не знал ничего о пароходах, везущих беженцев в Катарро, и смог только дать нам записку к какому-то капитану 2-го ранга Соловьеву с просьбой принять нас на ближайший пароход. Капитан Соловьев, как мы узнали тут же, имеет местопребывание на пароходе "Король Альберт", где сосредоточены вообще все французские и русские эвакуационные власти. Таким образом, хлопоты надо было начинать снова. Мы выругались про себя, но делать было нечего.

К счастью, оказалось, что капитан Соловьев в данное время находится в той же самой канцелярии Лукомского, где околачивались и мы. Мы разыскали его. Встретил он нас весьма сурово, не хотел даже с нами говорить. Но потом смягчился и сообщил, что третьего дня и вчера ушли два парохода с беженцами в Катарро (а мы, дураки, сидели все это время на "Вере"!) и что на днях идет третий пароход "Текла Боклен". Что касается разрешения на посадку, то оказалось, что он может выхлопотать его только от французов. А нужно еще разрешение от какого-то русского адмирала. И адмирал этот, и французские власти находятся на "Короле Альберте", куда он и рекомендовал нам ехать сегодня же, обещая и сам быть там. Мы помчались исполнять его приказ. Но раньше нужно было попасть снова на "Веру".

И вот мы снова на "Вере". Известие, привезенное нами, взволновало всю команду. Некоторые офицеры зачислились на "Веру" только с целью попасть в Югославию. Особенно волновался маленький офицерик В., который стремился в Югославию к семье. Вся эта публика решила, как и мы, начать немедленно действовать.

Съев наскоро холодный обед, мы снова пристали к капитану с просьбой дать нам еще раз шлюпку для поездки на "Короля Альберта". Этот небольшой пароход Черноморско-Донского общества, когда-то совершавший рейсы между Ялтой и Ростовом, стоял в бухте Мода недалеко от нас, пришвартованный к нашему старому знакомцу "Вальдеку Руссо". С большим трудом удалось нам уговорить капитана. При это он поставил условием, чтобы шлюпка отвезла нас только туда и, не дожидаясь нас, немедленно вернулась. Это условие ставило нас почти в безвыходное положение. "Вера", как-никак, пока была нашей квартирой, в которой оставалось все наше небольшое имущество. Но мы были в состоянии азарта и приняли это условие.

Шлюпка в какие-то четверть часа доставила нас к "Королю Альберту". Но подойти к нему оказалось невозможным. По одну сторону его, борт-о-борт, "Вальдек Руссо", по другую - три или четыре парохода и у крайнего парохода - барка. Мы пристали к барке. Н.С. с свойственной ему стремительностью спешит вперед и проделывает довольно головоломный путь - с парохода на пароход. Я несколько задержался, пытаясь уговорить наших лодочников подождать нас хоть полчаса. Но они не соглашаются и уезжают. Я хочу последовать примеру Н.С. и лезть на соседний пароход. Но барка в это время отходит от парохода. Расстояние между ними уже столь велико, что я не решаюсь перепрыгнуть. К барке подходит другой пароход, который намеревается ее куда-то увести. Н.С. уже на "Короле Альберте" и машет мне рукой. А я на какой-то чужой барке. Мимо меня снуют турки-матросы. Я пытаюсь объясниться с ними по-французски, но меня не слушают. А барка все удаляется. Я уже решил, что дело мое кончено. Конечно, меня высадят на берег и передадут в руки английской полиции. А у меня никаких документов, кроме удостоверения на русском языке генерала Половцева. Значит, я попаду, как подозрительный бродяга, в лагерь. Но вот барка опять начинает приближаться к прежнему пароходу. Я думаю, что это случайность. Но нет, мы подходим все ближе и ближе. Мы у самого парохода. Я снова становлюсь фаталистом и вздыхаю свободно. Еще несколько минут — и после довольно рискованной эквилибристики, пролезши через три-четыре парохода, я на "Короле Альберте".

На "Короле Альберте" мы прежде всего узнаем, что Соловьев на берегу и неизвестно, когда приедет. Тут же нам сообщают разные всезнающие субъекты, что рейс "Теклы Боклен" отменен. Что нам делать, к кому обратиться? По большому числу публики, толпящейся на "Короле Альберте", по очередям у разных кают, где помещаются канцелярии, по показывающимся то там, то тут важным французским офицерам мы понимаем, что попали в центр эвакуационных дел. Поэтому решаем: пока оставаться на "Короле Альберте", хотя бы пришлось ночевать на палубе, ждать Соловьева и приглядываться и прислушиваться к тому, что происходит. Мы чувствуем, что попали в какую-то неразбериху и что пропадем в ней, если не проявим особого упорства. На Соловьева у нас большой надежды нет. Он нам важен, как конец той бечевочки, ухватившись за которую, может быть, удастся развязать этот запутанный клубок.

Между тем начинает идти дождь. Постепенно усиливаясь, он превращается почти в ливень. Проход переполнен публикой, место под крышей отвоевать трудно. Да мы и не можем сидеть в укромном уголке. Нам надо следить за подходящими в большом количестве катерами и яликами, чтобы не упустить Соловьева. Мы учреждаем дежурство у борта и мокнем по очереди. Соловьева все нет. Пассивное ожидание надоедает. Несмотря на дождь, мы начинаем слоняться по пароходу, вступаем в разговоры с кем только можно, чтобы добиться хоть какого-нибудь толка. Но наши случайные собеседники или сами в нашем же положении и ничего не знают, или дают самые противоречивые сведения.

Начинает темнеть. Дождь льет с прежней силой. Мы вымокли, устали, проголодались. Пароход постепенно пустеет. Ясно, что Соловьева сегодня мы уже не дождемся. Надо подумать, как бы устроиться на ночь. Мы бродим по пароходу, как неприкаянные, и боимся только одного: как бы нас не погнали с палубы как посторонних людей. В этот критический момент нам улыбнулось счастье. Избавитель явился опять в виде "маленького" человечка - одного из матросов. То был пожилой, сутуловатый человек с довольно интеллигентным лицом. Он обратил внимание на наши печальные фигуры и предложил нам погреться и попить чаю в матросской каюте. Мы с радостью согласились. Матросская каюта оказалась чистым, просторным помещением. Приняли нас там радушно и угостили отличным чаем с хлебом. Узнав, что нам деваться некуда, наши новые хозяева сейчас же предложили нам ночевать на свободных койках. Мы и это предложение, конечно, приняли с радостью, хотя и не без опасения насекомых. Тогда мы еще не знали, какое близкое знакомство предстоит нам в ближайшем будущем со вшами, и думали о них с отвращением. Но все было так хорошо, что даже вшей не оказалось, и мы отлично выспались.

Не могу не сказать несколько слов об этом вечере 24 ноября, проведенном нами в уютной каюте среди матросов "Короля Альберта". Глядя на пеструю матросскую массу, в которой были и настоящие матросы, и бывшие офицеры и полицейские, и русские, и греки, и турки, я невольно вспомнил слова поэта: "Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!" И удивительнее всего, что вся эта разнокалиберная масса жила дружной семьей. Здесь, на "Короле Альберте", как и на "Вере", матросы питались из артельного котла. И дело шло у них, по-видимому, дружно. Взаимные отношения - товарищеские. Я видел, как русский матрос, бывший офицер, перевязывал раненую ногу матросу-турку. Наш новый знакомец, пригласивший нас в каюту, пользовался среди товарищей авторитетом. При ближайшем знакомстве мы узнали, что его зовут Николай Калиникович, что в России до революции он был полицейместером (или исправником) в каком-то большом южном городе, кажется, в Александровске. Перед сном я с ним долго и мирно беседовал. А потом, лежа на койке, думал о превратности всех наших прежних верований и представлений. Что было общего между мной и им несколько лет тому назад? Я - революционно настроенный общественный деятель, адвокат, он - полицейский царской полиции, может быть, бравший взятки. А теперь мы равны в общем несчастье, и он, как лучше устроившийся, оказывает мне покровительство. Думал и о том, что должен был пережить и перечувствовать этот недавний полицеймейстер, чтобы превратиться в исправного матроса, такого простого, учтивого человека и доброго товарища. И ведь таких превращений немало.

Белград, 8 февраля.

Вчера я не сказал об одном отвратительном впечатлении, оставленном пребыванием на "Короле Альберте". Тема моего рассказа будет несколько неожиданная - сенегальские негры. Это те цветные войска, которые составляют главную опору французской власти в Константинополе. На "Короле Альберте" их было много. Выполняли они совершенно мирное дело - грузили хлеб. Я никогда не видел более отвратительных физиономий и, грешный человек, ловил себя на мысли, что не всегда все люди - братья. Но, в сущности, это, конечно, пустяки. Важнее и гораздо отвратительнее было другое - их хулигански-наглое поведение. Как они грузили хлеб, хлеб, предназначенный для русских беженцев! Бросали мешки с хлебом на борт парохода, а оттуда в трюм нарочно так, чтобы мешок разбивался. Хлеб из мешка вываливался на грязную палубу, и тогда они подбрасывали булки ногами, как мяч. Каждое "удачное" повреждение мешка, каждая взлетевшая наверх от удара ногой булка встречалась диким хохотом черномазой банды. В трюме, куда складывался хлеб, они ходили ногами, танцевали на нем.

Негры заполняли всю центральную часть палубы. Их было гораздо больше, чем было нужно собственно для погрузки хлеба. Для чего была на пароходе вся эта масса чернокожих - непонятно. Их резкие движения и гортанные крики невольно обращали на себя внимание. С пассажирами они были вызывающе грубы, толкались, оглядывали цинично женщин, отпуская по их адресу сальные остроты. И все это на глазах французского начальства, которое, очевидно, считало такое поведение вполне нормальным.

И во власти этих диких людей были русские беженцы в лагере Сен-Стефано и в других лагерях! И это делали, это допускали наши покровители-французы!

Но, в сущности, негодовать на французов не приходится. Другое, более тяжкое чувство владело и владеет мной при таких воспоминаниях. Это чувство национального позора. Я переживал его уже не в первый раз. В прошлую эвакуацию, в апреле 1919 года, грубый и глупый французский офицер орал на нас, членов Крымского правительства, требуя каких-то несуществующих денег. Он же держал нас под домашним арестом на пароходе. А потом господа "союзники" не разрешили нам съехать в Константинополе на берег и доставили нас против нашей воли в Афины. А потом эти самодовольные, надменные военные в Константинополе, которых я видел дважды, их небрежно-покровительственное отношение к нам! И среди них, как выскочки дурного тона, представители "державы-победительницы" Греции, смотревшие сверху вниз на всю эту несчастную, ободранную толпу русских беженцев! Можно ли было пасть ниже, чем пала Россия, когда ее войска, ее граждане нуждаются в покровительстве греков? Или когда части ее армии сидят за проволочными заграждениями под начальством цветных войск в лагере в том самом Сан-Стефано, где когда-то был подписан русско-турецкий мир?

На другой день, 25 ноября, прекрасно выспавшись и напившись кофе в пароходном буфете, мы снова стали ждать Соловьева, по очереди дежуря у входа в его канцелярию. Наконец, он приехал. С трудом добившись свидания с ним, мы узнали от него, что, действительно, рейс "Теклы Боклен" отменен. Но пойдет ли какой-нибудь другой пароход в Катарро и когда пойдет, Соловьев не знал. Нам удалось добиться только его обещания выдать нам французское разрешение на посадку, как только выяснится, что какой-нибудь пароход идет. Над нашим удостоверением (выданным генералом Половцевым) он посмеялся, сказав, что никакие удостоверения русских властей не имеют никакого значения.

Мысленно мы еще раз поблагодарили генерала Половцева за его "услугу", поблагодарили теперь уж по-настоящему и окончательно. И еще раз выругали себя, что так глупо поверили ему. Но в этом было мало утешительного. А, главное, не было выхода. Куда нам деваться? Опять на "Веру"? Но после того, как окончательно выяснилось, что она остается в Константинополе, нас, конечно, попросят оттуда съехать. В Константинополь? Но ведь у нас нет денег для жизни на берегу.

С отчаяния мы стали соваться туда-сюда, толкаться среди публики, снова наполнявшей пароход, говорить с первыми встречными людьми. Но толка от этого было мало. Я скоро устал и снова впал в какое-то безразличное состояние. Но Н.С. продолжал эти совершенно бесполезные, как мне тогда казалось, попытки. Попытки эти, в конце концов, увенчались успехом.

Среди всей этой публики у нас были уже знакомые. В числе их был один маленький офицерик, очень юркий, с вздернутым носиком. Он, как и мы, сидел на "Короле Альберте" второй день. Какими-то непонятными для меня путями ему удалось получить точные сведения. Оказалось, что в ближайшие дни отходит в Катарро пароход "Витим", предназначенный специально для моряков и их семейств и для кадетских корпусов. Никого другого на этот пароход не пускали. Заведовал посадкой на "Витим" адмирал Ермаков, находившийся тут же, на "Короле Альберте". Мы решили проникнуть к нему и получить от него разрешение. Опять началось стояние по очереди у двери каюты. Нас очень долго не пускали. И если бы не Н.С., я бросил бы эту затею. Ведь только что Соловьев сказал, что разрешение русских властей не имеет значения. Но почему же такая масса народа добивается свидания с адмиралом? Может быть, Соловьев не прав? Да и вообще, может быть, нет во всем этом деле ничего твердо установленного. Ведь никто ничего не знает. Значит, как будто надо все же делать попытки. Но вряд ли хватило бы у меня энергии добиваться того, в возможности чего я сомневался. Но Н.С. отстаивал свою очередь. Не мог не отстаивать свою и я.

Наконец, мы предстали перед светлые очи адмирала. Выслушав нас, он посоветовался с каким-то толстым моряком и ответил отказом. Мы стали упирать на то, что пропустили два парохода по вине властей. Но он с усмешкой возразил: “Ну, пусть те власти, которые устроили вас на "Веру", и помогут вам”. Мы все же не сдавались и продолжали настаивать. В конце концов, мы добились условного согласия. А именно, адмирал сказал, что если прикажет начальник морского штаба, он нас примет. Мы вышли.

Стали узнавать, что это за начальник морского штаба и где его найти. Оказалось, что этот адмирал N. (фамилии не помню) и что находится он на крейсере "Корнилов", том самом, где был Врангель и все высшие русские власти. "Вот, подумал я, мы добрались до источника власти. Теперь дело уж будет сделано". Но как попасть на "Корнилова"? Яликов не видно, да и денег турецких у нас почти не оставалось.

В полном недоумении мы бродили по палубе. Опять, как вчера, лил дождь. Опять, как вчера, гоготали и бросали ногами хлеб негры. Прошло часа два. Положение наше становилось совершенно безнадежным. Но та же милостивая сила, которая уже неоднократно спасала нас на нашем пути, проявилась и тут. Проявилась в виде катера Земского союза, неожиданно подошедшего к "Королю Альберту". А на катере я увидел знакомую, родную фигуру Н.Н. Богданова. Мы бросились к нему, как к избавителю.

Оказалось, что это тот самый катер, который развозил на пароходы почту. Н.Н. ездил на нем, так как тотчас по приезде в Константинополь взял на себя организацию почтового дела. От "Короля Альберта" катер должен был пойти по пароходам, в том числе должен был посетить и "Корнилова". Н.Н., конечно, согласился нас взять. Это была поразительная удача, не уменьшавшаяся даже тем, что мы не знали, как же вернемся с "Корнилова". Такие вопросы нас уже не смущали. Как-нибудь устроимся. В крайнем случае, заночуем на "Корнилове".

И вот мы отправились по пароходам. Не помню, какие именно пароходы мы посетили. Помню, что их было четыре-пять. Всюду нас встречали толпящиеся у борта беженцы, с нетерпением ждавшие почты и единственной константинопольской газеты с наполовину русским текстом "La presse du Soir". Со всех сторон неслись крики. Кричали, что нет воды, нет хлеба, выкрикивали имена родственников, знакомых. Вид у этой несчастной публики, не спущенной на берег и сидевшей на пароходе в Константинополе уже вторую неделю, был замученный. Многие сильно нервничали, ожидая родных или знакомых, которые сняли бы их с парохода. На каждый пароход взбирался служащий Земского союза, а иногда и сестра милосердия, и не всегда по трапу, а просто по веревочной лестнице. На палубе его обступали толпой. Наконец, совершенно замерзшие от холодного ветра и промокшие до нитки, мы добрались до "Корнилова".

По дороге Н.Н. рассказывал мне о Константинополе, о работе Земского союза и о своих поисках по пароходам нескольких родственников. Ему удалось найти их всех. Одного из них он нашел в беженском лагере, голодного и грязного, в бараках с земляным полом, окруженных проволочными заграждениями. Лагерь окарауливали французскими цветными войсками.

На "Корнилове" нам сразу повезло. Очень быстро мы нашли начальника морского штаба, который, несмотря на свой адмиральский чин, оказался совсем молодым человеком. Он немедленно дал нам записку на имя адмирала Ермакова с разрешением принять нас на "Витим" после погрузки кадетских корпусов и моряков с их семьями. Столь же быстро мы устроились и с возвращением на "Короля Альберта". На "Корнилове" мы застали того самого толстого моряка, с которым советовался адмирал Ермаков. Это был, как мы узнали, капитан 2-го ранга Бачманов. В его распоряжении был катер, на котором он приехал на "Корнилов", а теперь возвращался обратно. Он сразу согласился взять нас с собой.

Вот мы снова на "Короле Альберте" и снова дежурим у канцелярии Ермакова. Вот мы и у него самого и показываем ему записку начальника штаба. Ермаков снова совещается с тем же Бачмановым и, к нашему изумлению, снова нам отказывает. Огорошенные, мы выходим на палубу и держим военный совет. Что делать? Кажется, уже все испробовано. В конце концов, решаем, что все зависит, очевидно, от Бачманова. Надо попытаться как-нибудь уломать его. Ждем его выхода из канцелярии, и когда он выходит, бросаемся к нему, снова повторяя все наши доводы. Он, подумав, спрашивает нас: "А вы согласны ехать на верхней палубе"? Мы, конечно, выражаем согласие ехать где угодно, лишь бы ехать. "Приезжайте завтра утром сюда - тогда вопрос решится". Я, чувствуя, что дело наше выгорает, хочу укрепить наши позиции и спрашиваю, можно ли приехать с вещами. Бачманов отвечает согласием. Мы ликуем. Ведь разрешение приехать на "Короля Альберта" с вещами, очевидно, равносильно разрешению на посадку на "Витим". Не погонят же нас с вещами обратно. Хотя червь сомнения меня все же точит. В этой неразберихе ведь все возможно. Тем не менее добиться чего-нибудь большего уже невозможно. Остается только получить разрешение от французов. Окружающая нас разношерстная публика считает это излишним. Все утверждают, что на "Витим" власть французов не распространяется. Но мы уже научены горьким опытом никому не верить и решаем проделать все формальности. Я спускаюсь в канцелярию Соловьева и очень быстро получаю требуемую бумажку на французском языке.

Дело сделано. Надо возвращаться на "Веру". Приходится нанять ялик. На это уходят наши последние турецкие деньги. Остается у нас около 100 франков. Это весь наш капитал. На "Веру" возвращаемся поздно вечером, усталые и озябшие, но с видом победителей. Наше сообщение, что мы устроились на другой пароход, производит в команде нечто вроде революции. Чуть ли не вся команда стремится попасть в Югославию. Двое сейчас же уезжают на берег хлопотать о посадке на "Витим". Несколько человек собираются ехать завтра вместе с нами. Бедному капитану "Веры" грозит опасность остаться без команды.

На другой день рано утром, быстро покончив все свои дела на "Вере", мы получили у капитана шлюпку и через 10-15 минут были на "Короле Альберте". Бачманова там еще не оказалось. Пользуясь свободным временем, мы решили кутнуть. Смешно и немного стыдно признаться, как, несмотря на все тяжкие испытания, прельщала меня возможность хорошо поесть в пароходном буфете, где, как мы узнали, принимали французские деньги. Мы заказали завтрак из двух блюд с кофе и даже деньги заплатили вперед. Но увы, завтрак наш так и остался несъеденным! Приехал Бачманов и, увидев нас, потребовал, чтобы мы немедленно перешли с вещами на стоявшую рядом с "Королем Альбертом" барку. Спорить не приходилось. И хотя мы простояли еще с добрый час, но уж о завтраке думать не пришлось.

Я не знаю, правильно ли я называю то судно, на которое мы попали, баркой. Вернее, знаю, что неправильно, но как назвать его - не знаю. Надо представить себе большое судно из чистого железа, без одной деревянной части, без бортов, все полое. Верхняя его крышка служит палубой, внутренняя часть - трюмом. На самой корме крошечная машина без трубы. Бачманов объяснил нам, что это особый тип судов, построенных англичанами специально для перевозки войск во время форсирования Дарданелл в германскую войну. Они предназначены только для плавания вдоль берегов в тихую погоду. На этом судне мы и поехали вместе с Бачмановым по пароходам забирать пассажиров на "Витим". Из трех пароходов, у которых мы были, я помню название одного - огромного русского дредноута "Генерал Алексеев". Имя это ему было дано Деникиным. До того, с 1917 года, он назывался "Волей". Жалко было смотреть на этого красавца-великана. Он был в ужасном виде: с испорченными машинами, без электрического освещения, без воды, весь грязный и обшарпанный. Здесь погрузилось на нашу барку очень много народа, в том числе несколько сот кадет, среди которых было много совсем маленьких детей. Они производили невероятно жалкое впечатление своим ободранным и замученным видом. Помню, меня удивило, что детишки эти, попав на нашу барку, все бросались в трюм. Оказалось, что в трюме у нас была вода, они же уже несколько дней ничего не пили. Глядя на этих без вины виноватых беженцев, я забыл о нашей собственной горькой участи. Большинство из них порастеряло родителей. Родители многих остались в России. И вот несчастные дети, окончательно выбитые из нормальной обстановки, испытавшие все прелести гражданской войны и эвакуации, едут зачем-то в чужую страну.

Кроме кадет, мы забрали с "Генерала Алексеева" и двух других пароходов много морских офицеров с семьями.

Погрузка продолжалась очень долго. Мы продрогли и ушли в трюм. Там достали у команды кипятку, начали есть, вспоминая не без сожалению об оставшемся на "Короле Альберте" завтраке. К "Витиму" мы подъехали поздно вечером.

Белград, 9 февраля.

Итак, 25 ноября, вечером, мы водворились на "Витим", большой пароход Добровольного флота. К моему удивлению, он к моменту нашего прибытия был уже почти переполнен. Каюты были заняты женщинами и детьми. Женщины же и дети, а также мужчины переполняли верхний трюм. Довольно много народа было и в нижнем трюме. На палубе же не было никого. И так как Бачманов не упоминал больше о том, что мы должны оставаться на палубе, то мы спустились в верхний трюм, где и устроились очень уютно. Но благоденствовали недолго. Появился Бачманов и категорически потребовал, чтобы все одинокие мужчины спустились в нижний трюм. Пришлось подчиниться.

Из верхнего трюма в нижний нам пришлось лезть по вертикальной лестнице, состоящей из небольших металлических выступов-ступеней на пароходной стенке. Руками приходилось хвататься за те же ступени, по которым шли ноги. А так как уже много ног проделало этот путь, то легко себе представить, какая грязь была на ступеньках. В иных местах грязи было так много, что с трудом можно было прощупать ступеньку и ухватиться за нее. Лестница эта приводила на громадное сооружение в виде лежащего цилиндра. Это был футляр приводного механизма от машины к винту. По боку этого цилиндра опять шла такая же лестница, переходившая в самом конце в вертикальную. Нелегко было проделать этот путь с багажом.

Нижний трюм представлял жалкую картину. Пол (то есть дно парохода) был покрыт какой-то отвратительной слизью, всюду валялся сор. Из верхнего трюма, освещенного только одним люком, туда проникало очень мало света. Но делать было нечего. Мы начали устраиваться, то есть выискивать более чистое место. Пассажиры встретили нас враждебно. А когда узнали, что мы имели места в верхнем трюме и ушли оттуда по требованию Бачманова, то подняли нас на смех, как дураков.

Теперь, когда я вспоминаю все условия эвакуации, я должен сказать, что в этом враждебном отношении к приказаниям власти было много правильного. Организация дела была, действительно, ниже всякой критики. Если бы огромное число беженцев не действовало на свой страх и риск, вопреки всяким приказаниям, то очень многие не уехали бы из Константинополя. Своевольство и самоуправство были прямым следствием плохой организации дела. И они же вносили своего рода коррективы во всю эту плохо слаженную механику.

Кое-как мы все же устроились. Уже сильно стемнело. Зажгли довольно сильный электрический фонарь в верхнем трюме, и у нас стало более или менее светло. Надо было подумать о чае. Для того, чтобы достать кипяток, надо было вылезть на палубу, то есть снова проделать путешествие по только что описанной лестнице. Это было нелегко. Особенно же трудно было спуститься вниз с горячим чайником в руке. Вообще эта лестница была для нас сущим проклятием. Особенно злило меня то, что не успеешь умыться утром на палубе, как надо лезть вниз на четвереньках, и руки снова отвратительно грязные. Попробовал я заворачивать руки в бумагу, но ничего из этого не вышло.

Но это, в сущности, были пустяки. Было в нашей жизни на "Витиме" одно обстоятельство уже прямо опасное. Нижний трюм не отделялся от верхнего сплошным потолком. Были положены только доски. Между отдельными группами досок были большие промежутки. Оттуда на нас постоянно сыпался сор. А однажды на Н.С. свалилось маленькое бревно. Вслед затем на меня -изрядное железное кольцо, которое больно ушибло мою больную ногу. Мог я быть и ошпаренным. На мое место, к счастью, в мое отсутствие, пролили сверху котелок с горячим борщом.

Не радовали и соседи. Среди беженцев были всякие люди, достаточно было и приятных, и неприятных. Об этом я буду еще говорить. Но тут, на "Витиме", нам особенно не повезло на соседей. Какие-то грязные, опухшие офицеры, дувшиеся с утра до вечера в карты, какие-то испитые мальчишки-юнкера, воровавшие вещи у соседей. И у нас произошла покража, очень нас огорчившая. Украли у нас единственную банку консервированного молока.

Никаких перемен уже не хотелось. И мы были очень огорчены, когда на второй день пребывания на "Витиме" разнесся слух, что рейс "Витима" отменен и что нас снова будут пересаживать на другой пароход. Не прельщало даже то, что пароход этот, по слухам, был и больше, и лучше "Витима".

Между тем слух этот оказался правильным. На следующий день, 28 ноября, нас подвели к огромному, раза в два больше "Витима", пароходу Добровольного флота "Владимир". Все мы столпились на палубе. Комендант Бачманов мечется по палубе как угорелый, желая провести посадку в порядке. У бортов выстраивается караул. Спускают сходни. Бачманов начинает пропускать публику - впереди женщины и дети. Но пароходы стоят борт-о-борт. Не представляет никакого труда перелезть с низкого борта "Витима" на высокий "Владимир". А публика горит нетерпением попасть на "Владимир" поскорее, чтобы занять лучшие места. Караул относится к своим обязанностям очень индифферентно. Небольшим усилием толпа его сметает и устремляется потоком на "Владимир". Этот поток увлекает и нас.

И вот мы на "Владимире". Спускаемся в верхний трюм. Какая чистота, простор! Трюм выше линии воды, с иллюминаторами. Мы устраиваемся в светлом углу, под самым иллюминатором. Пол настолько чистый, что на нем без всякого отвращения можно расстелить пальто. И мы не жалеем, что нас перевели с "Витима", а радуемся.

Не успели мы кое-как устроиться, как соседи сообщают нам, что комендант "Владимира" не хочет принимать на него никого, кроме моряков с семьями и кадет. Новое волнение. Нам грозит, что нас обратно водворят на "Витим". Мы с Н.С. немедленно идем к коменданту, который подтверждает, что он получил такое распоряжение от адмирала Ермакова. Ни наша ссылка на особое разрешение от начальника морского штаба, ни просьба переговорить с Ермаковым не приводят ни к чему. Комендант уперся, заявляя, что он должен исполнить приказание начальства беспрекословно и не имеет права ни о чем его запрашивать. Этого коменданта, маленького брюнета, с выпученными глазами и тараканьими усами, я никогда не забуду. Формалист, трус, с полным отсутствием организаторских способностей, он довел потом "Владимир" до ужасного состояния. Не лучше был и его помощник, неунывающий и вечно пьяный. Но об этом после.

В таком же нелепом положении, как мы, оказались все те пассажиры, которых мы застали на "Витиме", когда приехали туда на барке с Бачмановым. Все они были не моряки и не кадеты, хотя огромное большинство было военных. Как они попали на "Витим", предназначенный только для моряков и кадет, я не знаю. Возможно, что и самовольно. Среди них был и наш знакомец по "Королю Альберту" - маленький офицерик с вздернутым носиком. Вся эта публика отрядила меня на все еще стоявший рядом "Витим" с целью найти там Бачманова и добиться его заступничества. Я перелез на "Витим", обежал много раз все его пустые помещения, лазил даже снова по нашей знаменитой лестнице в нижний трюм, но Бачманова нигде не нашел. Взволнованный, я вернулся на "Владимир". По палубе ходили и жужжали, как пчелы, кандидаты на "выселение". Мы с Н.С. стали совещаться, что нам делать, когда мы попадем снова на "Витим" и очутимся опять в уже знакомом нам положении - на пароходе, который никуда не идет.

Неожиданно на "Владимире" появился Бачманов. Мы бросились к нему. Оказалось, что он ездил на "Короля Альберта" специально по нашему делу и привез оттуда приказ от Ермакова принять на "Владимир" всех пассажиров с "Витима". Мы поблагодарили Бачманова и облегченно вздохнули. Так кончилось это последнее волнение с посадкой. С этого момента нас уже никто не трогал, и нас волновали уже другие вопросы: когда тронемся в путь, куда идем, когда придем и тому подобное. Бачманова я больше не видел. Он остался на "Витиме". Но не могу не помянуть его добрым словом. Это был один из немногих "начальствующих" лиц, проявивших человеческое отношение к беженцам.

Так началась наша "владимирская жизнь". Теперь она сливается в моих воспоминаниях в однообразную вереницу долгих дней, в последовательности которых я с трудом разбираюсь. Только отдельные эпизоды вырисовываются на этом фоне.

Недолго наслаждались мы на "Владимире" чистотой и простором. На другой же день после нашего на нем водворения началась посадка беженцев. Она продолжалась безостановочно четыре дня и кончилась только за несколько часов до нашего выхода в море. Последние двое суток она шла и днем и ночью. Катер за катером подвозили все новых и новых пассажиров - то военных, то штатских. Сначала мы живо интересовались тем, кто приезжал, с какого парохода, и дежурили целыми днями на верхней палубе на корме. Но скоро картина посадки приелась, и я выходил на палубу только проветриться от сидения в трюме. Людей прибывала масса. Но еще больше вещей. Чего только не везли запасливые беженцы! Я уж не говорю об огромных сундуках и узлах. Я видел, как грузили кровати, пружинные матрасы, швейные машины, гарнитуры мебели, дрова, мешки с мукой и картошкой, клетки с курами. Я все ждал, что кто-нибудь погрузит рояль или автомобиль. Никаких правил о погрузке вещей не существовало. Скоро вся палуба оказалась заваленной вещами. В проходах между ними с трудом ютились беженцы, не нашедшие места в трюмах.

Следя за публикой, устраивавшейся на палубе, я не раз дивился изобретательности людей, попавших в такие условия, что, казалось, надо было подчиниться неизбежности и, забыв об удобствах, мокнуть, сидя на собственных вещах. Не тут-то было. Каждый отвоевывал себе место получше и устраивался поудобнее. Расставлялись складные кровати, сооружались своеобразные палатки. Одна компания в несколько человек устроилась под пароходной шлюпкой, висевшей на цепи. Между краями шлюпки и палубой было расстояние не больше четверти аршина. Но они приподымали шлюпку с одной стороны и пролезали под нее. Внутри, по их словам, было у них уютно и тепло. Особенно хорошо устраивались компании, в которых были женщины. Жены, матери, сестры развивали необычайную энергию и умудрялись придать своему пароходному пристанищу на тычке нечто уютное. Они умудрялись всеми правдами и неправдами варить в пароходной кухне обед (что было запрещено) из выдававшегося нам консервированного мяса и своих запасов. Они, тоже в нарушение правил, брали кипяток для стирки и стирали белье в тазах, развешивая его потом на верхних пароходных мостках. Не раз мы, одинокие мужчины, позавидовали тем, кто ехал с женщинами. Но скоро и мы последовали примеру заботливых жен и стали тоже стирать свое белье в морской воде.

Каюты и трюмы были переполнены до последней степени, но чуть не каждые полчаса в них производили все новые и новые "уплотнения". Каждому из нас осталось, в конце концов, место не более поларшина в ширину, в длину же можно было лежать, лишь поджав сильно ноги. В противном случае ноги попадали в проход между рядами, и им грозило быть отдавленными. Палубы были переполнены так, что ходить по ним можно было лишь с большим трудом. Помимо вещей и пассажиров, устроившихся на палубе, туда вылезали и все мы, трюмные жители - кто подышать свежим воздухом, кто за кипятком. Не было, в буквальном смысле слова ни пяди свободного места. Пробиваться среди этой массы людей и вещей приходилось так, как в переполненной церкви. В этой тесноте извивались громадные очереди - в уборную, за кипятком.

В это же время с другой стороны парохода грузили уголь. Пароход-угольщик стоял вплотную к "Владимиру", и с него уголь таскали корзинами в машинное отделение. Все время шел дождь. Скоро жидкая грязь покрыла всю палубу, проникла в каюты и в трюмы. Уже в конце второго дня на "Владимире" было так тесно и грязно, что, казалось, мы не можем принять больше ни одного человека. А между тем посадка все шла и шла. Скоро стали подходить к угольщику ялики, и из них по веревочной лестнице лезли на него, а оттуда на "Владимир" пассажиры с вещами. Это были уже самовольные пассажиры, погрузившиеся на "Владимир" без всякого разрешения какой бы то ни было власти. Делалось это среди бела дня, на виду у всех пароходных властей. Тот самый комендант, который хотел высадить всех, как не подходящих под приказ Ермакова, не обращал на самовольных пассажиров никакого внимания. Это было так характерно для всей картины эвакуации. Обилие властей, и русских и французских, масса приказов и запретов - и полная возможность не слушаться никакой власти, плевать на все приказы. Мне стало смешно, как мы с Н.С. старались добиться разрешения на то, что давалось так просто без всякого разрешения.

Пароходные власти вообще проявляли себя только вывешиванием разных приказов, которых никто не исполнял. Ни в чем другом не было заметно присутствие их на пароходе. Не было никакого контроля при посадке пассажиров и при приеме вещей. Никого не трогало то, что палуба заполняется вещами так, что по ней нельзя ходить. Не было проявлено никакой заботы о пассажирах. Даже прием и раздачу продуктов организовали мы сами. Несмотря на то, что к трапу очень часто приходили катера, комендант не потрудился организовать у трапа дежурства. И, когда приезжало какое-нибудь начальство или привозили почту Земского союза, его и его помощника приходилось искать по всему пароходу. Один раз посыльный Земского союза так и уехал, увезя обратно всю почту.

Вся эта неразбериха усугубилась еще тем, что комендант парохода вдруг учредил еще новую должность - начальника гарнизона. На этот пост был назначен генерал Стогов. Понять смысл этого назначения было невозможно. Разграничения компетенций коменданта и начальника гарнизона никто не знал. Да и зачем был нужен начальник гарнизона на пароходе, на котором ехали бывшие военные, объявленные приказом самого Врангеля простыми беженцами? К довершению всей этой потехи у начальника гарнизона оказался и самозванный помощник - генерал Ельчанинов, очень грубый человек, позволявший себе кричать на пассажиров.

Разнесся слух даже об учреждении военно-полевого суда, правда, не подтвердившийся. Но какие-то комиссии для распределения "воинских чинов" по каким-то категориям увечья и болезни учреждены были.

Насколько я мог разобраться в смысле всего этого, тут, помимо игры в солдатики, которую никак не могли оставить все эти генералы, помимо желания продолжать быть властью хотя бы над этой несчастной толпой, сказывалось просто стремление улучшить свое положение на пароходе. Это стремление обуревало многих. Когда мы сорганизовались, выбрали различных представителей от кают и трюмов, некоторые из представителей тоже заявили о желании получать в качестве "власти" улучшенный паек. То же произошло и при погрузке продуктов. Ее мы организовали сами. Приходилось подымать с моря, из катера, вверх по трапу и передавать дальше, в каюты и трюмы, нашим выбранным ящики с консервами и хлеб. Работа была тяжелая. Но в нашей бездельной и пустой жизни на пароходе она для многих была развлечением. А физическое утомление действовало даже хорошо: лучше спалось, несмотря на тесноту и вшей. И вот некоторые из грузчиков тоже пожелали получить что-либо за работу. С большим трудом удалось пресечь это стремление к привилегиям.

Впрочем, все это только оживляло наше прозябание. Я даже был доволен, что мое всегдашнее стремление к общественной работе находило кое-какое применение. Обилие же властей, в конце концов, никому не мешало. Слишком юмористические были это власти, и отношение к ним было соответственное.

Томительное сидение на "Владимире" в ожидании его отхода разнообразилось только ежедневным приходом катера Земского союза. Он привозил несколько номеров газеты "La presse du Soir", на которую мы набрасывались с жадностью. Привозил он и письма, но мы с Н.С. ниоткуда не ждали писем. Зато мы ждали друзей - Н.Н., а иногда и нашего молодого спутника по "Вальде-ку Руссо", младшего сына В.А., который поступил на службу в Земский союз. Мы переговаривались с ними с борта и надоедали им просьбами, особенно по части табака и папирос.

Кроме того, подходил ежедневно к "Владимиру" английский катер, весь полный котлов с горячим супом. Это англичане кормили бесплатно беженцев. Суп по составу своему - мясные консервы, картофель, овощи - был очень питательный. Но как он был приготовлен! Картофель и овощи были нечищенные, а сам суп несоленый! Сначала я думал, что это случайность. Но это повторялось каждый день. Сколько надо было презрения к нам со стороны высокомерных англичан, чтобы в таком виде проявлять заботливость о нас! Я не мог заставить себя есть это пресное пойло.

Теперь, когда близится к концу третий месяц моего изгнания, а впереди рисуется перспектива долгих месяцев одинокой жизни на чужбине, мне странно и смешно вспоминать, с каким нетерпением мы ожидали отхода "Владимира", как считали дни и часы. Чего мы ждали от путешествия, от новых мест? Каких благ? Мы и сами этого не знали. А в глубине души, конечно, понимали, что ничего хорошего нас не ждет. Но бухта Мода, стояние в ней, пароход с его теснотой и давкой так надоели, что просто хотелось хоть какой-нибудь перемены. И вот мы, наконец, тронулись в путь.

Я хорошо помню этот вечер 2 декабря. Незадолго до отплытия парохода случилось у нас несчастье. В открытый люк упал офицер и пролетел вниз несколько саженей. Совершенно разбитого, его пронесли наверх на носилках. Бедняга страшно кричал. Его отправили на берег в госпиталь. О дальнейшей его судьбе я ничего не знаю. Но его ужасный крик долго стоял в моих ушах.

В десятом часу вечера я спустился в трюм. Кругом говорили, что сегодня ночью "Владимир" тронется в путь. Но эти разговоры продолжались уже несколько дней, и никто не придавал им значения. Тем неожиданнее был отход парохода. Наша компания его нескоро заметила. Когда я выскочил наверх, чтобы убедиться, что мы идем, я увидел уже далеко позади огни русских судов в Моде.

Белград, 10 февраля.

Сегодня были у меня неожиданные гости - старые попутчики по "Вальдеку Руссо", Ася и Андрей Оболенские (дочь и сын В.А.) и Ю.А. Никольский. Мы их покинули в Константинополе. А они вскоре тоже отбились от общей компании и приехали в Белград через Софию. Сын В.А. поступил в местный политехникум, дочь - в университет, а Ю.А. сделался приват-доцентом местного университета и преподавателем здешней русско-сербской гимназии. Ужасно я им был рад. Здесь у меня нет близких людей.

Я немного проводил своих гостей по убогим белградским улицам. Потом вернулся домой и вот снова сижу и пишу.

Итак, мы тронулись в путь. Ночью я выходил на палубу. Было темно. В коридоре, идущем вдоль всего парохода, стояла уже очередь на утренний кипяток. Люди были сонные, усталые и вяло перебрасывались немногими словами. Только один небольшой черный офицер южного типа проявлял необычайную энергию в разговоре. Он обращался ко всем с явной целью завязать спор. Это был тип определенно озлобленного человека, во всем обвинявшего евреев. Было достаточно таких на "Владимире", и я потом достаточно наслышался юдофобских речей. Но этот черненький офицер выделялся среди всей этой массы своей активной злобой. Страшно и тяжело было смотреть на него и слушать. Много еще отравил он мне крови в дальнейшем пути.

Но надо вообще сказать несколько слов о моих попутчиках. Начну с ближайших. Одним из них неожиданно оказался П.О. Сомов, тот самый офицер, который выехал вместе с нами из Симферополя, как человек, близкий семье В.А. Он остался было в Константинополе вместе с прочей нашей компанией, думая пробиваться в Западную Европу, но никуда не мог получить визы. Тогда в последний момент он сел на "Владимир". Он был один из тех, которые сделали это без чьего-либо разрешения. В день отъезда я зачем-то попал в нижний трюм на носу. И неожиданно увидел там П.С. Он находился в совершенно незнакомой компании, в тесноте. Я предложил ему переселиться к нам, что он охотно и сделал. И у нас было достаточно тесно. Но мы все же потеснились еще немного и отвели ему местечко. Мы с Н.С. приняли его в свою компанию, и наш дуумвират превратился, таким образом, в триумвират.

Но не о нем я хочу говорить. Это был свой человек, вполне культурный, настоящий русский интеллигент, превратившийся в офицера лишь по необходимости. Меня больше интересовали наши случайные соседи. Трое из них по близости их мест к нашим сами собой сделались членами нашей компании.

Первый был московский купец Б., маменькин сынок и белоручка, типичный буржуйчик из некрупных, довольно пошловатый. Он усиленно заботился о себе и, когда раздавали суп, всегда старался получить вторую порцию. Немногим лучше был второй - капитан М. -малоинтеллигентный телеграфист с ухватками провинциального писаря, тоже не прочь поживиться лишними порциями супа и хлеба. В Црквенице мы узнали его ближе и, узнав, стали избегать. Оказался он просто грязным человеком. Но здесь этих его прелестей мы еще не раскусили. Третий был самым интересным. Это был небезызвестный в Севастополе врангелевский чиновник В. Крещеный еврей, усиленно скрывавший это обстоятельство, он довольно долго жил в Америке, где получил какое-то (по его словам, высшее) образование. Затем в России он сделался чиновником министерства финансов. Революция его быстро выдвинула как организатора союза чиновников. Он быстро ориентировался в новой обстановке и умело взял новый курс. При Временном правительстве он был уже действительным статским советником. А потом началась его служба при белых правительствах в Ростове и в Севастополе. В Севастополе, при Врангеле, он играл довольно видную, хотя и совершенно не политическую роль. Теперь он был еще в значительной степени полон сознания важности своей недавней роли и держался с некоторым апломбом. Мне он показался больше хитрым, чем умным человеком. Но, во всяком случае, это был интересный тип нового пореволюционного чиновника.

Рядом с нашей компанией возлежало несколько человек из наших соседей по нижнему трюму на "Витиме" во главе с поручиком М. Это были совершенно опустившиеся люди с опухшими и немытыми лицами. Они умудрялись где-то доставать водку и всю дорогу пили и играли в карты. Глядя на них, я невольно думал: вот она, грязная накипь гражданской войны.

Против нас разместились тот самый генерал Ш. и ромистр В. с своим Кардашем, о которых я уже говорил, рассказывая о нашем житье в Црквенице. Генерал Ш. сразу обратил на себя мое внимание своей простотой и какой-то спокойной степенностью, которая была так приятна в нервной пароходной обстановке. Обращали на себя внимание и дружеские отношения его с денщиком Кардашем. Этот денщик, закавказский горец, поступил к генералу на службу в Закавказье еще до войны и так полюбил его, что добровольно разделял с ним изгнание. Случай, примечательный в наши дни. Рядом с ними помню парочку нежных супругов, все время ворковавших, молодого полковника и его жену. По вечерам они ужасно нас смешили. По очереди раздевались под одеялом, закрывшись с головой, и передавали друг другу белье для ловли вшей. По другую сторону генерала Ш. поместился маленький, толстенький генерал Б., очень болтливый старик, вовсю старавшийся показать свою образованность и либеральность. Он ехал с молодым военным, которого звал Сашей. Этот Саша всю дорогу капризничал, как женщина, а генерал его нежно успокаивал.

Из ближайших соседей не могу не упомянуть еще о молчаливом, мрачном полковнике, прозванном нами Вшивым полковником. Целые дни проводил он в трюме, полулежа на своем мешке и читая французские романы, ни с кем не общался, не принимал никакого участия в пароходной жизни. Не было заметно в нем даже какой-нибудь заботливости о собственных интересах. Казалось, что он и не ест, и не пьет. Свое прозвище и громкую "славу" в нашем трюме он приобрел невероятным количеством вшей. Они ползали снаружи по его платью. Он и это сносил с стоическим равнодушием. Но нас эта постоянная близость источника вшей очень волновала.

За две недели пребывания на "Владимире" прошло передо мной много сотен людей. Со многими из них я сталкивался близко. Кого только тут не было! Но я не чувствую за собой способности дать эту портретную галерею, хотя она и могла бы быть очень интересной. Попробую дать только два-три характерных портрета.

Вот Колечка и Манечка. Он - капитан 2-го ранга, уже очень пожилой, маленький, с обезьяньим лицом. Она - тоже маленькая, почти старушка, хлопотливая и ворчливая. Они обратили на себя мое внимание невероятным количеством багажа еще при посадке пассажиров с "Генерала Алексеева". Из-за багажа они все время ссорились, говоря друг другу грубости, но неизменно называя друг друга ласкательными именами: "Колечка", "Манечка". Они пришли на пароход, как домой, в свою спальню, и принесли с собой всю комическую мелочную изнанку супружеских отношений. Они казались мне маленькими мурашками, для которых вся революция и гражданская война заключалась только в том, что растревожили их маленький муравейник.

Вот доктор К., мужчина-геркулес, с циничным лицом, расстрепанный, с всегда расстегнутым воротником рубахи, наполнявший весь трюм раскатами своего баса. Он ехал с сестрой милосердия, невероятно неряшливой и грязной женщиной с раскрашенным лицом. Он называл ее своей женой, но вел себя с ней как с кокоткой, чем она нисколько не смущалась.

Вот Интендант. Так прозвали мы благоухающего сытостью и благополучием толстого полковника с чиновничьими погонами. Он целый день или лежал, блестя своей лысиной, на высокой постели, прекрасно устроенной на чемоданах, или с наслаждением ел бесконечное количество всяких закусок, которые вез с собой.

Вот наша знаменитая Красавица, помещавшаяся на носовой палубе и служившая там центром притяжения для многочисленных мужчин. О ней шли бесконечные толки. Говорили, что она не то служила в чрезвычайке, не то жила с комиссаром, что она собственноручно расстреливала офицеров. Теперь она ориентировалась на Врангеля и ехала с двумя "мужьями": одним - штатским, другим - военным. Все они трое спали под одним одеялом. Может быть, все эти рассказы были сплетней. Но вид у нашей Красавицы был такой, что легко им верилось. И почему было не поверить? Не впервые я слышал об этих отвратительных оборотнях, которых породила гражданская война. В суматохе эвакуации, да еще пользуясь правами красивой женщины, и такая особа могла попасть к нам на пароход.

Вот Женщина с голубыми глазами. Так я называл мысленно женщину средних лет, окруженную множеством детей и взрослых, о которых она заботилась, как преданная мать. Она всегда была в работе и хлопотах. Но голубые глаза ее глядели куда-то внутрь и были полны печали. Мне казалось, что в этой пароходной сутолоке была только одна ее телесная оболочка.

Наша пароходная жизнь скоро вошла в колею. Рано утром, иногда ночью, кто-нибудь из нас брал чайник и вылезал наверх, в очередь за кипятком. Обыкновенно это был я. Мне почему-то труднее других давались ночи. Больше четырех-пяти часов я не спал. Да и как было спать? На голом полу, покрывшись пальто, лежишь, скорчившись и не двигаясь, чтобы не тревожить соседа. Твердо так, что кости болят. Перевернуться на другой бок нельзя. Для этого надо встать и снова лечь. И по всему телу зуд от укусов вшей. Помню, вспоминал я ощущения Пьера из "Войны и мира", когда он шел с эшелоном пленных. Толстой уверяет, что вши не причиняли Пьеру неприятности - напротив, они будто бы грели его тело. У нас было тоже холодно, но вши не грели меня нисколько, а несказанно мучили. Обыкновенно я в 4-5 часов утра терял всякое терпение и вставал. Пойти наверх, на палубу, сравнительно свободную по ночам, и стоять в очереди все же было лучше, чем валяться на полу без сна.

В очереди обыкновенно шел оживленный разговор и спор. Днем у нас на "Владимире" не было слышно, политических разговоров. Зато в ночных очередях в длинном теплом коридоре образовалось нечто вроде политического клуба. Были и завсегдатаи клуба. Среди них тот черненький офицер, о котором я уже говорил. Он был все так же зол и все так же говорил на одну тему - о "жидах". Тема эта вообще преобладала.

Бывали и разговоры о причинах поражения белых армий. Здесь мнения высказывались более разумные. И часто я слышал резкие речи по адресу белых армий и их вождей. Но и здесь не обходилось без "жидов".

Возражать этой публике было бессмысленно. Это были люди, закоренелые в своих предрассудках. Да и в речах их было мало доводов от разума, а звучал голос слепой страсти, той страсти, которая только распаляется от возражений. У меня же и желания спорить не было.

Должен, впрочем, сказать, что обыкновенно ораторствовали всего лишь несколько человек. Большинство молчало. И я не сомневаюсь, что среди молчавших были несогласные с дикими мнениями крикунов.

Кипяток начинали раздавать около 7 часов. Обыкновенно в это время кто-нибудь приходил сменить меня в очереди. Потом все умывались на палубе из чайников морской водой и шли пить чай. После чая сидели в трюме и старались согреться от палубного холода. Но трюм скоро надоедал, и мы снова лезли наверх. Но и на палубе было не лучше.

Почти всю дорогу было холодно и пасмурно, каждый день шел дождь. Найти местечко на палубе, укрытое от дождя и ветра, было невозможно. В те же редкие дни, когда выглядывало солнышко, на палубу высыпали все каютные и трюмные пассажиры и начиналась нестерпимая давка. Не только ходить, стоять было трудно, ибо со всех сторон толкали. Потолкаешься, потолкаешься в этом море человеческих тел - и как ни отвратительно в полутемном и грязном трюме, кончишь тем, что начнешь пробиваться к своей лестнице. Не всегда это было легко. Подчас требовалось минут 15-20, чтобы добраться до своего угла в трюме.

Вообще из всего тяжелого, что нам приходилось переносить на "Владимире", самым тяжелым была теснота. Каждый из нас и днем, и ночью почти беспрерывно соприкасался с чьим-нибудь чужим телом. Помню, как позже, в дни томительного стояния в Бакаре, когда желание сойти на берег достигло необычайной остроты, какой-то офицер кричал с надрывом: "Я ничего не хочу! Я хочу только, чтобы на пол-аршина вокруг меня не было людей!" Такое же состояние переживали все мы.

Так и тянулись мучительные дни - в блуждании из трюма на палубу и обратно. У одного из соседей нашлась книга. Это был последний том сочинений Пушкина - его письма, мелкие статьи, заметки. С каким жаром мы набросились на эту книгу! Но хватило ее ненадолго. Приходилось коротать время болтовней и наблюдениями над жизнью соседей.

После томительного дня наступал вечер. Надо было устраиваться на ночь. Прежде всего мы подметали пол. От грязи, конечно, избавиться было нельзя. Но хотелось не лежать хоть в сору. Кое-кто из более счастливых спутников расстилал себе настоящую постель - кто просто на полу, а кто на составленных сундуках и чемоданах. Два-три человека имели даже складные кровати. Особенно запечатлелся в моей памяти уже упоминавшийся мной Интендант, возбуждавший обилием багажа и своим бесцеремонным поведением общее неудовольствие соседей. У него была высокая складная кровать, и его грузная фигура с лысой головой гордо возвышалась среди лежащих на полу темных фигур. Но большинство располагалось просто на голом полу.

Затем начиналась охота за вшами. Несмотря на присутствие женщин, делалось это довольно откровенно. Снималось белье, и в швах его усиленно выдавливались вши. Обыкновенно охота эта сопровождалась смехом и шутками. Происходил подсчет убитых врагов. Каждый старался перещеголять соседа.

Ночью по очереди мы дежурили в трюме. Дежурство было в четыре смены, каждая по два часа. На обязанности дежурных было следить, чтобы никто не выходил из трюма с вещами (во избежание краж) и не курил. Последняя цель достигалась плохо. Помню, стоишь на дежурстве в своем участке трюма. Освещение тусклое. Перед тобой фантастическая картина какого-то хаоса из сундуков, чемоданов и человеческих тел. Невозможно определить, где головы, где ноги, куда нужно смотреть, чтобы изловить курильщика. Курильщики к тому же имеют возможность прятаться за вещами. Но вот увидел маленькую красную, точку. Кричать нельзя - все спят. Надо добраться потихоньку до злоумышленника. Но это задача нелегкая. За ночь ряды беженцев расстроились, проходы полны ног и сужены выдвинутыми вещами. Пока с трудом проложишь себе дорогу среди всех этих препятствий, злоумышленник успевает благополучно кончить свое дело.

Небольшая деталь. В списках дежурных я был занесен, как "капитан Б.". Кто, когда и зачем произвел меня, штатского человека, в офицерский чин, мне узнать не удалось. Но на военном пароходе (среди 4 тысяч беженцев нас, невоенных, было не больше ста человек), по мнению начальства, очевидно, каждому пассажиру полагалось иметь чин.

Питание наше в пути (до прихода в Бакар) ограничивалось небольшой порцией консервированного мяса (английские консервы "корнбеф") и третьей частью небольшой булки (около полфунта). Утром и вечером полагался кипяток. Чай и сахар должны были быть свои. Конечно, этого было очень мало и, когда у нас кончились свои запасы, мы начали голодать. Консервированное мясо само по себе было очень неплохое. Но выдавали его на целые партии пассажиров огромными коробками, которые приходилось делить на порции тут же, в трюме, на какой-нибудь доске. Порции разваливались, и приходилось есть какие-то кусочки холодного, жирного мяса, не всегда чистого. Скоро мы возненавидели консервы и прозвали их "телом покойного бригадира", а сокращенно просто "бригадиром". Откуда взялось это нелепое название, я не знаю, но оно очень привилось на пароходе.

Через несколько дней по выходе из Константинополя мы узнали, что французское командование по радио изменило наш маршрут. Вместо Катарро (бухты в средней части Адриатического побережья Югославии) нас направили в Бакар (бухта в северной части того же побережья). Это удлиняло путь почти на сутки. Известие это, казалось бы, столь незначительное, возбудило на пароходе большое волнение. Никто не знал причины этого распоряжения. Тем не менее толковали его вкривь и вкось. Всех раздражало и огорчало удлинение пути. Мы тогда еще не знали, что, придя в Бакар, мы простоим на рейде больше недели. Не знали и того, что в Катарро был тиф и там нам пришлось бы долго просидеть в карантине.

Белград, 12 февраля.

Вчера весь вечер провел у молодых Оболенских. Живут они все трое (то есть сын и дочь В.А. и Ю.А.) на окраине города, на узкой и грязной улице, носящей странное название Капаоничка. Во дворе маленький домик, в котором они занимают одну комнату. Ход к ним через хозяйскую кухню. Обстановка убогая, керосиновая лампа. Уютно и тепло у них. Говорили про местные учебные дела. Вечер прошел незаметно.

Белград, 15 февраля.

Когда я два месяца тому назад начал эти записки, я был полон только что пережитой эвакуацией. Все события ее казались мне необычайно важными. Теперь все это отошло в прошлое. Другое владеет мной. Мне и восстанавливать в моей памяти все перипетии нашего беженского пути трудно. Но все же думается, что надо довести мой рассказ до конца. Постараюсь быть кратким.

Одно из самых тяжелых воспоминаний моих о "Владимире" - это несчастные дети. Тяжело было смотреть и на тех детей, которые уехали с родителями. Эмиграция в раннем детстве! Что может быть ужаснее? Но все же это были счастливцы по сравнению с маленькими кадетиками, лишенными не только родины, но и материнской ласки. Нельзя сказать, чтобы по отношению к ним не было проявлено никакой заботы. Не в пример прочим пассажирам, их все время кормили недурным борщом. Вместе с кадетами ехали и учителя, и воспитатели, и я несколько раз слышал, как воспитатели на палубе отдавали им различные приказания. В трюме, где помещались корпуса (их ехало с нами два), я не был, но на пароходе говорили, что там происходят занятия. Но все это носило, очевидно, казенный характер. Сказывалась и та ужасная обстановка гражданской войны и постоянных эвакуации, свидетелями и участниками которой были все эти малыши. Ведь корпуса попали в Крым уже как эвакуированные. В этой обстановке нужны были специальные педагогические силы, нужна была особая любовь, особое внимание. Только таким путем можно было предохранить детские души от порчи. Ничего этого, конечно, не было. В результате мы видели на "Владимире" не учащихся детей, а каких-то жалких оборванцев хулиганского вида. Они шныряли между взрослыми, всем надоедали, ругались между собой. Их боялись, как воришек, следили за ними и прятали от них вещи. Многие из них были одеты в одно пальто на голое тело. А взрослые пассажиры, сами измученные и обозленные, не проявляли к несчастным детям ни признака любви и ласки. Напротив, все их гнали, всех раздражало, что в пароходной тесноте путаются между ног еще какие-то малыши. Как-то их устроили в Югославии? Захотели ли их устроить так, чтобы эти юные души выправились?

Из всего нашего путешествия на "Владимире" мне остается сказать еще несколько слов о молебне. Это тоже одно из сильнейших моих впечатлений. Старенький священник, тоже беженец, служил на палубе. Пел импровизированный хор из пассажиров, в котором принял участие и я. Этот молебен на пароходе, на ветру, в качку, на палубе, заставленной вещами, никогда не изгладится из моей памяти. Знакомые слова молитв приобретали в этой обстановке особое, необычайно реальное значение. Все те бедствия, об избавлении от которых молились люди, были налицо. Все мы были во власти их. Все мы были ими уравнены. Забывались все различия между нами, все наши несогласия, раздоры. Я видел умиленные лица, я видел плачущих мужчин и женщин. И сам был растроган. Почти то же пришлось пережить мне несколько позднее в Црквенице, где правлению нашей колонии удалось устроить молебен на первый день русского Рождества. Молебен был устроен в пустой стеклянной галерее летнего ресторана. Служил священник-беженец в порванной рясе и епитрахили, пел тут же составившийся хор беженцев. Галерея выходила на оживленную часть набережной. И на улице кучками стояли хорваты, впервые услышавшие звуки православного богослужения. И оба раза я переживал целиком меня захватившее чувство умиления и смирения.

Перед самым приходом нашим в бухту Бакар к "Владимиру" подошел итальянский миноносец, который и сопровождал нас до самого места назначения. На пароходе говорили, что это миноносец из военной флотилии, сторожащей вход в Фиуме, где засел и сражается с Италией Габриель Д'Аннунцио.

Не могу не упомянуть о курьезном, но характерном эпизоде, происшедшем в связи с именем Габриеля Д'Аннунцио. Когда мы, столпившись у борта, обсуждали инцидент, то тот самый черненький офицер, о котором я уже рассказывал, неожиданно воскликнул: "Габриель Д'Аннунцио? Какой там Габриель Д'Аннунцио! Просто Герш Рапопорт, жид из Одессы!" Я только руками развел. Чем мог заслужить этот не в меру горячий патриот такую ненависть нашего юдофоба, что он зачислил его в евреи? И откуда эта нелепость - экспромт ли собственного изготовления или вывезено из России?

В 2 часа дня мы пришли в Бакар. Это крошечный городок у бухты того же названия. Бухта очень небольшая и напомнила мне балаклавскую. Такая же закрытая, так же обставлена со всех сторон невысокими горами. Когда мы бросили якорь посреди бухты, то впечатление было такое, что мы стоим посреди озера. Нигде не было видно прохода в море. Слева от нас на самом берегу - лесопильный завод, справа - группа маленьких домиков, которые лепились по горе и увенчивались высокой церковью в готическом стиле. При виде этой близкой земли, на которой судьба сулила нам приют, всех нас обуяло желание немедленно покинуть осточертевший пароход. Но нашему терпению предстояло еще довольно значительное испытание.

Началось с комедии карантина. Люди везде люди. И в Западной Европе они, очевидно, не меньшие формалисты, чем чиновники в старой России. Приехали 4 тысячи человек, скученных на одном пароходе. Явилось сейчас же естественное опасение, что они занесут эпидемии. Ну, значит, нужно устроить карантин. Но у нас, как это ни странно, не было ни одного больного. Несмотря на обилие вшей, у нас не было даже ни одного случая тифа. Было за все время пути только два заболевания: один пассажир заболел воспалением легких да один ребенок - крупом. Но обе эти болезни к моменту прихода в Бакар были благополучно ликвидированы. Да было еще одно радостное событие: родился мальчик, названный в честь парохода Владимиром. Убедиться в состоянии пассажиров было нетрудно. Стоило прислать только врачей. Они и были присланы и, кажется, должны были доложить береговым властям о нашем полном благополучии.

Тем не менее карантин был объявлен. Над пароходом взвился желтый флаг. Пассажирам было строго воспрещено съезжать на берег. И вот мы сидели здоровые, нас ели вши. Казалось, что как раз приняты все меры, чтобы мы, еще не успевшие заразиться, заразились сыпным тифом. Возмущению нашему не было предела. Когда приехала врачебная комиссия, мы узнали, что среди врачей есть русский врач Протопопов. Мы бросились к нему и начали доказывать ему всю нелепость карантина на здоровом пароходе. Но он нам заявил, что сделать ничего не может.

Комиссия своим видом очень насмешила нас. Все врачи были в халатах с капюшонами, закрывавшими почти все лицо. На руках у них были резиновые перчатки. Вот как нас боялись! Пассажиры встретили их громким хохотом. Раздавались крики, что это врачи приехали не на беженский пароход, а в чумный лазарет. Комиссия побыла на пароходе час, выделила из нашей среды пять человек, больных туберкулезом, и, забрав их с собой для помещения в санаторию, удалилась. А мы все продолжали оставаться на пароходе. Карантин продолжался пять дней. На шестой день была спущена на берег первая партия беженцев.

Эти последние дни пребывания на "Владимире" были особенно тяжки, несмотря на то, что условия жизни изменились к лучшему. Вместо "бригадира" мы стали получать хороший мясной суп, а вместо черствого константинопольского - свежий хлеб. Но так как крошечный городок не успевал выпекать хлеба на 4 тысячи человек, то хлебная порция была уменьшена. С раздачей супа тоже вышло затруднение. Принимали продукты, распределяли их мы сами. Также самим нам пришлось организовать и варку супа. Взяли это на себя несколько дам. Им помогала целая армия мужчин, резавших мясо, чистивших картофель. Но так как пароходные котлы для варки пищи были очень малы, то суп приходилось варить в несколько смен, круглые сутки. Также в несколько смен, круглые сутки, и раздавали его. Никакого определенного времени для обеда не было. И каждую ночь можно было наблюдать длинные очереди пассажиров, получающих суп.

Ожидание скорой высадки на берег сильно нервировало всех. Условия пароходной жизни, сносившиеся раньше сравнительно легко, вызывали теперь нетерпеливое негодование. Начались ссоры. И чуть было не разыгралось и кровавое событие. Как-то, выйдя на палубу на рассвете, я заметил особое движение на спардеке. Несколько десятков человек столпились у перил и кричали, обращаясь к морю, ругательства и угрозы. Оказалось, что ночью поймали одного из пассажиров с чужими чемоданами и тут же начали его избивать. Спасаясь от побоев, он бросился в море с намерением, как думали его преследователи, утопиться. Но преступник оказался хорошим пловцом и, когда я вышел на палубу, он, как мне сказали, плавал уже около часа. Я застал его держащимся за якорную цепь, совершенно посиневшего от холода. Вылезти обратно на пароход он не решался, боясь побоев. У публики, травившей его, я не нашел никакого намека на сострадание. Казалось, так просто убить человека за покушение на чужие чемоданы. В оправдание этой дикой жестокости должен сказать, что на "Владимире" все время нашего пути шли кражи. Были несчастные пассажиры, лишившиеся всего своего последнего имущества. Наступило утро, и из трюмов начали подходить новые пассажиры. Среди них я нашел более спокойных людей, и мы немедленно послали за комендантом парохода. Пришел комендант. Ему удалось уговорить несчастного пловца вылезать на палубу. Но хотя комендант и обещал ему безопасность, озверелые люди набросились на него, как только он показался на палубе. Пришлось вызвать несколько человек из пароходной команды, с помощью которых удалось прекратить избиение. Избитого в кровь вора заперли в какой-то каюте, а потом передали на берег в распоряжение сербских властей. О дальнейшей судьбе его я ничего не знаю. Это происшествие окончательно переполнило чашу моего терпения. Я смотрел на вожделенный берег, как на спасение от невыносимого ужаса.

Высадка пассажиров с "Владимира" началась, как я уже сказал, на шестой день нашего прибытия в Бакар. Первыми были спущены на берег кадетские корпуса, то ест более тысячи человек. Это значительно разгрузило "Владимир", но нас уже не радовала сравнительная свобода на палубе. Все остальные беженцы должны были быть высажены в ближайшие дни, группами по несколько сот человек. Каждый из нас мог по желанию записаться ту или иную группу. Каждая группа выбирала представителя, который и сносился по всем вопросам с начальством. Но самое трудное заключалось в том, что группа должна была сама выбрать место для поселения внутри Югославии из мест, указанных в особом списке, присланном из Белграда. Прежние эвакуации уже выбросили несколько тысяч русских в Югославию. Все эти русские сконцентрировались в крупных городах - Белграде, Загребе, Новом Саду и других. Теперь для нас эти города были закрыты. Мы должны были выбирать себе местожительство в каком-нибудь маленьком городе или местечке. Но как выбирать, не зная страны?

Этот вопрос создал большую суматоху. Разгорались споры и ссоры. Появился откуда-то атлас с картой Югославии. Появились и всезнающие люди, которые смело заявляли, что там-то жить дорого, а там-то климат плохой. Люди, бывавшие раньше в Сербии, а также те, у кого были там родные и друзья, довольно скоро определились и составили несколько небольших ячеек, из которых каждая являлась основным ядром будущей группы. Чтобы превратиться в группу, имеющую право быть доставленной в намеченное место, ячейкам этим приходилось вести усиленную агитацию за избранный ими пункт. Все же остальные беженцы метались, не зная, что делать, записывались сначала в одну, потом в другую группу.

В таком положении были и мы трое. Около двух дней мы обсуждали этот вопрос, чуть не перессорились из-за этого. В конце концов решили остановиться на группе, избравшей местожительством Црквеницу и соседние с ней маленькие приморские места. Единственной причиной нашего выбора было то, что Црквеница была очень близка, километрах в 30 от Бакара, и что доставить нас туда должны были прямо с "Владимира" маленьким пароходиком. Всем же остальным группам, ехавшим в глубь страны, приходилось делать пешком путешествие на железнодорожную станцию Пляче -около 10-15 километров, а там ждать специальных поездов. Помню, меня вся эта волокита и в особенности необходимость пробыть еще некоторое время в толпе беженцев ужасно пугала. И я очень радовался, что мы выбрали Црквеницу.

Но про Црквеницу был кем-то пущен слух, что это дорогой курорт. Поэтому в нашу группу записалось мало народа, не более 300 человек. И хотя состав ее ничем не отличался от состава прочих групп, ее окрестили "аристократической".

Среди прочих групп была еще "американская". Пароходное начальство объявило нам, что эвакуационные власти ведут переговоры с Америкой о разрешении отправить туда несколько сот мужчин. Списки желающих попасть в Америку составлялись на всех беженских пароходах. У нас эта группа пользовалась успехом среди мужской молодежи. Но, насколько я знаю, из всей этой затеи ничего не вышло, и в Америку из Югославии никто отправлен не был.

Подошли самые последние дни "владимирской" жизни. Со дня на день мы ждали, что за нами придет маленький пароход. Два вечера подряд мы ложились спать с убеждением, что это последняя ночь на "Владимире". И вот, наконец, пришел наш избавитель в виде небольшого катера под названием "Хрватска" (Хорватия). Это оказался один из тех пароходиков, которые ежедневно совершают регулярные рейсы по всему близлежащему побережью. В прежние времена крайним, северным пунктом, откуда начинались рейсы, было Фиуме. Но теперь оно было под блокадой. И конечной северной станцией являлся наш Бакар. Не подойдя к своей пристани, "Хрватска" прямо подошла к нам. Это было под вечер 14 декабря. Мы поспешили с вещами к трапу. Оказалось, что пока берут только пассажирский багаж, нас же всех заберут только завтра утром, когда "Хрватска" пойдет в свой обычный рейс.

Началась погрузка багажа, в которой принял участие и я. Затем всем грузчикам предложили остаться на ночь на "Хрватске" караулить багаж. Теснота и вши "Владимира" так всем надоели, что мы охотно согласились. "Хрватска" отошла от "Владимира" и подошла к берегу. Там мы и провели всю ночь.

Утром часов в 10 "Хорватска" подошла снова к "Владимиру". Погрузка кончилась довольно быстро, и мы тронулись в путь. Выйдя из Бакарской гавани, мы пошли вдоль те же берегов, что и по пути в Бакар, но в обратном направлении, с севера на юг. Опять пошли те же маленькие городки. Наконец, за поворотом берега показалось несколько большее, чем все остальные, местечко с молом внизу. Это была Црквеница. Мы с жадностью вперили взоры в место нашего будущего успокоения. Через час с небольшим плаванья мы были у црквеницкого мола. На молу толпилась масса народа. Чуть ли не весь городок высыпал встречать "русских избеглицев". Среди этой толпы хорват оказалось и несколько русских, заброшенных сюда прежними эвакуациями.

Наконец-то после почти месячного сидения на пароходе мы очутились на твердой земле. Представитель нашей группы еще раньше сообщил нам, что для всех нас уже приготовлены в Црквенице комнаты. Теперь на молу, на какой-то бочке, началось распределение комнат. Но сразу пошли недоразумения. Местные власти что-то напутали, приготовили комнат гораздо меньше, чем требовалось. Протолкавшись у бочки больше часа и не добившись толка, мы решили искать комнату на свой страх и риск. Нам помог один из црквеницких русских, дав адрес двух комнат. Я было сразу хотел идти по адресу с вещами. Я так устал от пароходной жизни и меня так прельщало попасть в "настоящую комнату", что мне казалось безразличным, какая это будет комната. Но Н.С. с свойственной ему обстоятельностью решил сначала посмотреть наше будущее помещение. И вот он отправился с новым знакомым в город, а мы остались караулить вещи на молу.

Через час Н.С. вернулся, сообщив нам, что снял две комнаты для нас четверых (Н.С., я, П.О. и наш владимирский спутник, купец Б., который, как ребенок, привязался к нам и не отставал от нас ни на шаг). Мы взвалили на плечи вещи и двинулись в путь. Идти нужно было недолго, но все время в гору, по улице, параллельной берегу. Направо и налево были небольшие двухэтажные дома. В одном из них мы нашли наше пристанище. Это были две небольшие комнаты, плохо обставленные, но с прекрасными кроватями, окнами на юг, к морю. С улицы это был второй, с моря - третий этаж. Боже, как показалось мне хорошо, уютно и - главное - просторно!

Первой нашей заботой было - вымыться. Оказалось, что в городишке ни бани, ни ванн нет. Имеется только ванная комната при отеле. Мы решили мыться дома. И замучили хозяйку в этот первый день приезда, требуя все новую и новую горячую воду. Какое это было наслаждение! Но, конечно, это была чистка лишь начерно. Для того, чтобы отделаться от вшей, потребовалось еще много дней. В конце концов, мы попали через некоторое время и в заветную ванну в отеле, на которую пришлось записываться в очередь.

Вот я дошел до того момента, с которого начал свои записки. На этом пока и остановлюсь.

Белград, 16 февраля.

Неопределенность моего положения и полнейшее неустройство моей жизни тяготят меня все больше и больше. Живу пока по-прежнему у Богдановых. Мне у них хорошо, но тоска съедает меня. Я стараюсь быть полезным С.П. По утрам колю и пилю дрова, хожу на базар. Мои хлопоты о принятии содержания Н.С. в больнице в Загребе на счет Красного Креста увенчались успехом. Но теперь мне уж окончательно нечего делать. Хлопотать о заработке до приезда Н.Н. не могу - никто меня тут не знает. Да и вообще вся белградская публика как-то мне бесконечно чужда, кроме молодых Оболенских. У них часто отогреваю душу, но все же это молодежь. Мечтаю перетащить сюда Н.С.

Н.Н. ждут на днях. Это увеличивает мои шансы на получение работы, но я остаюсь без крова. С ним приезжает несколько родственников, и места в маленькой квартире Богдановых для меня не будет. А деньги, полученные мной из Берлина и Парижа, пришли к концу. Придется переселяться в общежитие Земского союза. Думаю об этом с ужасом. Опять нечто в роде "Владимира" та же публика, жизнь на людях, теснота, вши. Но ничего не поделаешь.

Был недавно на собрании по вопросу о размещении армии. Было много народа. Выступал приехавший из Константинополя Богаевский10. Из доклада его запечатлелось в моей душе прежде всего и сильнее всего — это уже знакомое мне чувство национального позора. Ужасно слышать об унижениях русского командования. И кажется мне, что дело, затеянное Врангелем, безнадежное. Я сочувствую идее сохранения русской армии как таковой на чужбине. Но в условиях, созданных в Европе после войны, это невозможно. А, главное, не верю, чтобы "союзники", действительно хотели сохранения армии. Российский большевизм им непонятен, а, может быть, и выгоден. Зачем им сохранять кадры армии, оставшейся верной идее национальной России?

Притерпелся я к чувству национального позора. И это хорошо. Иначе было бы невозможно жить, ибо на каждом шагу оно бьет по нервам. Я в столице страны, которую без всяких кавычек можно назвать победительницей. Я среди народа, который все поставил на карту в борьбе, потерял даже территорию и, в конце концов, победил. И не только победил, но и увеличил свое национальное государство во много раз. Я вижу в лицах, в голосах сербов отпечаток заслуженной гордости. И вот среди них мы, русские, еще недавно сыновья огромной и могущественной России, их защитницы, а теперьоборванные, жалкие нищие. Я ненавижу свой жалкий костюм, по которому всякий серб без ошибки узнает во мне русского "избеглица". Жаловаться на отношение сербов к нам мы не можем. Но ведь это отношение богатого родственника к бедному. И потом это бесправие. Я приехал сюда с разрешения црквеницких властей. Но для жизни тут оно не действительно. Я должен выхлопотать "дозволу" на право жизни в Белграде. Это нужно только для русских. А "дозволы" получить я не могу, ибо нет у меня в Белграде никакого дела. Приходится жить нелегально. В любой момент меня может остановить на улице полиция и спросить "дозволу". А в общежитии, куда придется переехать, бывают ночные обходы. Вот уж именно не имеешь места, где бы голову приклонить...

Белград, 5 марта.

Опять в моем дневнике большой перерыв. Но писать я не мог. 20 февраля приехал в Белград Н.Н. с родственниками, и мне пришлось переселиться в общежитие. Там оказалось лучше, чем я ожидал. Даже вшей не было. Но я имел только койку, на которой можно было только спать. Весь день приходилось проводить где-нибудь на тычке, у Богдановых, у Оболенских, а то просто шататься по городу. Теперь я снял комнату, вернее полкомнаты, ибо со мной живет еще один жилец - рабочий какого-то завода. Но все же у меня есть маленький столик, где я могу по вечерам писать.

Появилась надежда и на работу. Н.Н. с места в карьер развил энергию, и, кажется, на днях я получу место. Все это и хорошо, и плохо. Плохо потому, что я боюсь пускать корни в Белграде. Я хлопочу о визах в Германию и Францию. Тут прямо задыхаешься.

Но раньше доскажу прерванный мной рассказ о наших с Н.С. дальнейших злоключениях после Црквеницы. Получив деньги из Парижа (значительно меньшую сумму, чем я ожидал) и разрешение от црквеницких властей на поездку в Белград, мы выехали 19 декабря из Црквеницы по тому самому шоссе в горы, которое уже так давно манило меня. После црквеницкого тепла в горах показалось нам холодно. Кое-где лежал снег. На станции Пляче мы сели в поезд, который и доставил нас к 10 часам вечера в Загреб. Тут нам надо было остановиться, потому что я рассчитывал получить в загребском отделении одного белградского банка деньги, высланные мне одним знакомым из Берлина в Белград. В дороге до Загреба мы видели настоящую русскую зиму - глубокий снег, сани. В довершение сходства с Россией и дома во встречных городах и селениях были в большинстве деревянные. Но высокие горы все время давали чувствовать, что мы не в России.

В Загребе на вокзале узнали, что без особого разрешения мы не можем получить в городе комнаты ни в гостинице, ни в частном доме. Учреждение, где выдавались разрешения на комнаты, оказалось против вокзала. Там выдавали даже не разрешения, а просто ордера на определенные комнаты. Таким образом мы наняли заочно комнату, о которой понятия не имели. Как курьез отмечу, что в ордере стояли не наши фамилии, а отчества. У сербов и хорватов все фамилии оканчиваются на "ич", как наши отчества. Поэтому в спешке чиновник и принял наши отчества за фамилии.

Разузнав у публики, как проехать до нашего нового пристанища, мы сели на трамвай и скоро были у того дома, который значился на нашем ордере. Это оказался старый одноэтажный домишко, весь занятый каким-то трактиром. Мы недоумевали. Я остался караулить вещи, а Н.С. пошел в этот трактир. Скоро он вернулся. Оказалось, что во дворе были какие-то номера. Мы потащили вещи. В трактире гремела примитивная музыка, шли танцы. Какие-то очень пьяные люди вели себя очень шумно. У многих из них на коленях сидели веселые девицы. Комната наша оказалась большая, с двумя кроватями. Но все было необычайно грязно и носило явный отпечаток помещения для ночных свиданий. Раздеться и лечь в постели мы не решились и провели ночь, не снимая даже пальто. Я впрочем заснул. Н.С. же не спал всю ночь и рассказывал мне потом, что в комнату врывалась какая-то пьяная банда, так что ему пришлось приставить стол к двери, которая не имела запора. Утром на другой день первым делом нашим был визит в учреждение, распределявшее комнаты. Когда мы рассказали, куда нас отправили, там извинились перед нами и отвели нам уже вполне приличную комнату у одной старушки-немки, довольно свирепой, с еще более свирепой собакой. Там мы и прожили несколько дней.

В Загребе нам пришлось задержаться, потому что банк не хотел выдать мне денег до переговоров по телефону с белградским отделением. Были какие-то югославянские праздники, и никак нельзя было добиться, чтобы сделано это было немедленно. А Н.С. серьезно расхворался. У меня явилось сомнение, может ли он в таком виде ехать дальше. Мы знали, что в Загребе есть хорошая больница, и не только знали, но и были в ней, навещая одного нашего знакомого по Црквенице. Кончилось дело тем, что я оставил Н.С. в этой больнице, а сам выехал один в Белград.

Загреб - очень чистый и благоустроенный город, совершенно германской культуры. Что там исключительно хорошо, это кафе. На главной улице подряд шесть-семь огромных двухсветных кафе с хорошей музыкой, с уютными уголками. Мы проводили там целые вечера, играя, как и в Црквенице, в шахматы. Не могу не упомянуть о двух радостных загребских впечатлениях. Первое - это русские книги, которые мы нашли в довольно большом количестве в хорватском магазине. Никогда не забуду волнения, охватившего нас. Хотелось все купить. Но денег было мало. Решили купить две книги и после долгого выбора купили томик стихов Пушкина и "Семейную хронику" Аксакова. Второе — спектакль Художественного театра. Это была та часть труппы, которая была отрезана от Москвы гражданской войной и гастролировала на юге России и в Крыму. Осенью 1919 года я был на ее спектаклях в Симферополе и в Ялте.

Белград, 7 марта.

Мои дорожные впечатления от массы русских беженцев пополнились здесь впечатлениями от общежития Земского союза. Впрочем, должен сказать, что существенно нового общежитие в этом смысле мне не дало. Но кое-какие интересные, новые для меня черточки я видел.

Я прожил в общежитии около двух недель. Помещается оно на краю города, в старом трамвайном парке. В огромном дворе парка расположено несколько больших каменных сараев - прежнее место стоянки трамвайных вагонов. В одном из таких сараев, разделенном перегородками не до потолка на множество маленьких каморок (называемых здесь "кабинками") с коридором посредине, я и жил. В обоих концах коридора по большой железной печи. Ночью печи беспрерывно топятся, и в кабинках достаточно тепло. В ближайших к печкам даже, пожалуй, жарко. Каждая кабинка на двух человек. Вся обстановка ее состоит из двух досчатых коек с сенником и двух табуреток. Все достаточно чисто, насекомых нет. Спать жестко, сильно мешает шум и говор соседей, но зато в кабинках хорошее электрическое освещение, и вечером можно, лежа на койке, читать.

В другом сарае - огромная общая комната. В ней столы и скамьи. Там по утрам и по вечерам выдают бесплатно кипяток и происходит чаепитие. Там же время от времени устраиваются различные собрания, лекции, доклады. Все это довольно убого. Но для той бездомной русской публики, которая пользуется гостеприимством общежития, конечно, большое счастье иметь хотя бы такое пристанище. И я глубоко признателен Земскому союзу за его заботу. Мне жилось бы в общежитии совсем хорошо, если бы не мое бесправное состояние и не постоянный страх ночного обхода. К счастью, меня миновала эта чаша.

Я жил в кабинке вместе с одним стариком-прокурором. В прошлом это довольно типичный "щегловитовский"11 прокурор, теперь же - глубоко несчастный человек, потерявший в гражданской войне все, чем жил - службу, имущество, оседлость, жену. Это совершенно опустошенная душа, даже мало озлобленная, настолько все для нее мертво. Но, конечно, в тех вечных беженских разговорах, от которых не уйдешь никуда, он высказывался довольно определенно в духе своего старого мировоззрения. Меня он не называл иначе, как "социалист". Тем не менее мы жили с ним дружно. Он цеплялся за меня, как за более молодого и бодрого. А я не мог отказать ему в поддержке, как товарищу по несчастью, обездоленному еще более, чем я. Утром мы умывались вместе с ним под краном на дворе, потом шли в соседнюю лавочку за хлебом и возвращались, чтобы пить чай. Затем расходились на целый день и сходились снова на ночлеге.

Большинство жильцов общежития - бывшие военные, но есть и чиновники. Среди них встретил я несколько человек некрымской эвакуации, которые жили на чужбине в беженском положении уже второй год. Некоторые из них уже успели побывать в разных странах, переменить несколько профессий, включая и службу в турецкой армии у Кемаль-паши. Тут я впервые увидел этот новый для меня тип людей, прошедших сквозь огонь и воду. Обыкновенно это или люди, для которых вообще нет (и не было никогда) ничего святого, или просто люди с неустойчивой моралью, которые, проживи они всю жизнь в нормальных условиях, остались бы "вполне порядочными людьми". Теперь в их душах умерло все, кроме какого-то необузданного авантюризма. Некоторых из них, может быть, влечет просто жажда приключений. Но большинство толкает на этот путь жажда жизненных благ. Смотря на этих людей, я часто спрашивал себя, зачем они уехали из России. Почему бы им не работать с большевиками в роли "красных командиров", а может быть, и чекистов? Так захватила их общая волна, увлекло стадное чувство. Вот и уехали. Теперь они готовы на все, лишь бы пожить хорошо. Если верно, что среди беженцев работают большевистские агенты, то они найдут среди этой публики богатую жатву.

Это было единственное интересное наблюдение в общежитии. Все остальное - повторение "Владимира", только в несколько более спокойной и приглядной обстановке. Те же рядовые, серенькие офицеры, оглушенные событиями, превратившиеся в тихих и скромных людей, тоскующих по родине и уюту. Те же старые чиновники, "люди двадцатого числа"12, потерявшие его и не знающие, что делать. Все это шевелится, хлопочет работе, о службе. Обычные разговоры - о "размене", "державной комиссии"* ("Размен" - пособие от югославянского правительства, получаемое каждым беженцем в размере 400 динар в месяц. "Разменом" оно называется потому, что сначала деньги выдавались только в виде размена русских денег (донских, деникинских) по необычайно выгодному курсу. "Державная комиссия" (полное название по-сербски: "Державна комиссия за русски избеглицы") - государственная комиссия по устройству русских беженцев. От нее зависит назначение "размена", она же предоставляет беженцам правительственную службу в судах, на железных дорогах, в учебных заведениях.), о поездках в глубь страны на шоссейные и лесные работы. О политике, о большевиках говорят мало. Только по вечерам у печки собираются наиболее неугомонные и дают волю своей злобе. Удивительное дело! И на "Владимире", и здесь одно и то же: люди более глубокие молчат и вздыхают, не кричат вслух о своих утратах и страданиях, не взывают к мести; те же, кто кричит и спорит, всегда озлоблены, ненавидят самое слово "революция", и все сводят к "жидам". Их вовсе немного, но они так активы и шумны, что создают ложное впечатление о настроениях всей массы беженцев.

Здесь, в Белграде, впрочем, видна и некоторая организованность этих господ. Они устраивают собрания, лекции и пытаются втянуть в круг своего идейного влияния широкие беженские круги. Не думаю, чтобы им это удалось. У них нет за душой ничего, кроме злобы, нет никакой положительной программы. А от злобы большинство уж устало и ищет хоть какой-нибудь тихой пристани. Но на собрания их ходят. Кто от скуки, кто из любопытства. Из любопытства был и я два раза на этих собраниях. Один раз выступал священник Востоков13, когда-то известный своей прогрессивностью, а теперь превратившийся в отъявленного черносотенца, другой раз какой-то заезжий журналист. И, действительно, я узнал много "нового и любопытного": о том, что у "жидо-масонов" есть тридцать три степени посвящения, о том, что в высшей степени состояли убитые Герценштейн и Иоллос и что теперь самый высокий по степени (состоит в тридцать первой степени) - Винавер. Узнал, что Керенский - не Керенский, а еврей Кирбах, внебрачный сын известной Геси Гельфман и тому подобное. Весь этот вздор сообщался с необычайно серьезным и величественным видом, причем один из ораторов все время повторял, ударяя по папке с бумагами: "Все это я докажу в свое время документально".

Вся революция сводилась обоими докладчиками к "жидовской интриге". Поскольку же в ней принимали участие и русские, они объявлялись "продавшимися жидо-масонам". Особенно по этой части доставалось Милюкову. В доказательство приводились совершенно невероятные ссылки на перехваченные в свое время письма и на протоколы заседаний масонских организаций. Ни одно письмо и протокол, конечно не были оглашены "по несвоевременности", но, по словам ораторов, все это было "вот в этой самой папке". Ко всему этому погромному бреду в докладе "батюшки" Востокова прибавлялось то, что он исходил из мысли о необходимости создать "братство святого креста" для борьбы с "пятиконечной звездой". Для освящения погромного дела притягивалась, таким образом, религия.

К чести белградских беженцев надо сказать, что вся эта бредовая ерунда довольно скоро надоела им. Уже на втором собрании, на котором я был, было не больше 80-100 человек. Кажется, несколько большим успехом пользуется некто Бастунич, своеобразная местная знаменитость. Это объясняется его личностью, внушающей невольное доверие к его искренности. А отчасти, может быть, его "предсказаниями". Они тут очень популярны, хотя большею частью над ними смеются. В предсказаниях своих он необычайно точен: такого-то числа и месяца 1921 года будут свергнуты большевики, такого-то числа и месяца 1922 года Всероссийский земский собор изберет царя и тому подобное.

На лекциях Бастунича я не был. Но самого его видел несколько раз - он жил одновременно со мной в общежитии. Должен сказать, что внешность его на меня произвела впечатление. Это брюнет, с длинными волосами, с изможденным лицом и черными горящими глазами. Я видел, как он ораторствовал в маленькой кучке. Его слушали благоговейно. Здесь столько людей, выбитых из колеи, потерявших всякое понимание событий, что сильная личность с твердыми взглядами, с верой в то, что говорит, не может не импонировать. Кто он на самом деле? Скорее всего, просто сумасшедший человек.

Но сами по себе все эти Востоковы, Бастуничи и прочие не страшны. Слишком прет наружу их идейное убожество. Слишком много все они взывают к крови. Слишком мало у них практических лозунгов дня. Ведь еврейский погром — эту единственную их панацею — нельзя устроить сейчас. А повседневная жизнь предъявляет свои права. Надо как-то устраиваться и жить. Для этого надо прежде всего работать и входить в общение с сербами народом, живущим нормальной жизнью. А близкое знакомство с глубоко демократической сербской жизнью не может пройти бесследно для нашей беженской публики, младенческой в политическом отношении.

Страшно другое. Страшно то, что все командные посты в беженских кругах в Белграде заняты в большей или меньшей степени сторонниками черной сотни. Конечно, официальные лица не проповедуют еврейских погромов. Но вся их беженская политика построена на покровительстве черносотенным элементам. А тут ведь огромное количество всякого рода начальства: различного рода штабы армий, военные агенты и прочее. Да и "державная комиссия", в которую, наряду с сербами, входят и русские, полна этими господами. Возглавляет всю эту бюрократическую беженскую братию Палеолог, уполномоченный Врангеля по устройству беженцев в Югославии. А это вполне определенный черносотенец. Он в тесном контакте с сербским правительством, с сербским двором. Это такая сила, с которой трудно бороться. Я уже слышал рассказы о возмутительных насилиях над беженцами, "неугодными" Палеологу и его присным. Были случаи высылок, насильственного перевода из одной колонии в другую, лишения "размена".

Понятно, как разлагающе действует все это на распыленную беженскую массу. Получается такое положение, что волей-неволей - хоть наружно - надо быть правым. Иначе не получишь места в "державной комиссии" (а там расплодили должностей огромное количество) или на сербской службе, а то и "размена" лишат. Ярко правая физиономия, в особенности вывезенная еще из России, обеспечивает устройство тут вполне. Не надо даже никакой специальности. Бывшие военные получают доходные места управляющих конфискованных у немцев и мадьяр имений и тому подобное. Говорят, что вся эта правая политика начала заражать и сербских чиновников и что и среди них появились антисемиты.

Конечно, есть тут и другие люди - в Земском союзе, среди профессоров. Сам бывший российский посол Штрандман, пользующийся до сих пор тут всеми прерогативами посла, говорят, далеко не сторонник правых. Но почему-то все эти элементы распылены и не имеют никакого серьезного значения. В частности, Штрандман с своим посольским званием имеет, кажется, только декоративное значение. Вся власть над беженцами принадлежит Палеологу. У сербских властей должно сложиться вполне определенное - хотя и ложное - представление, что вся масса русских беженцев - крайне правые.

Особенно тяжелое впечатление производит правая молодежь. У нее нет, в сущности, не только каких-либо взглядов, но и просто сколько-нибудь правильных политических представлений. Полнейшее невежество. Но какая самоуверенность, какой цинизм, какая злоба! Можно ли слушать спокойно, как молодая девушка (бывшая сестра милосердия) рассказывает с удовольствием о смертной казни евреев, на которую она ходила смотреть? Или когда юный офицерик проклинает всякое освободительное движение, в том числе и освобождение крестьян при Александре II?

Скажут, что это ведь тоже идейная молодежь — белые офицеры и юнкера, сестры милосердия, что многие из них пожертвовали жизнью. Но то дело, которому они служили, было гражданской войной. Оно развратило их. В результате появилась одна слепая злоба. Придешь, посидишь, послушаешь, пытаешься возражать, но на тебя смотрят с такой злобой, что ни одно твое слово не доходит до души. Посидишь, посидишь и с тоской и ужасом в сердце пойдешь слоняться по улицам.

Что может быть страшнее, чем начинать жизнь с такими опустошенными душами? Все то, к чему приходили многие из нашей среды к зрелым годам, изменяя идеалам молодости, теперь является началом жизненного пути и притом в гомерически увеличенном виде. И получается опять противоречие между "отцами и детьми", только наоборот. Дети правее отцов. И не только правее - это само по себе не так пугало меня. Но дети злобные практики, смеющиеся над идеализмом родителей, не растерявших к старости лучших заветов. Такую картину я наблюдаю часто.

К счастью, не вся молодежь такова. Есть у меня другой близкий пример - молодые Оболенские, о которых я уже говорил. У них я "спасаю свою душу". Это тоже молодежь, принимавшая участие в гражданской войне. Но ее эта война не исковеркала. Правда, и они не то, чем были мы. В них поражает полнейшая аполитичность и какой-то общественный индифферентизм. Но уже против этого ничего, видно, не поделаешь. Времена такие.

Сейчас, несмотря на поздний час, приходил ко мне мой хозяин серб, сильно подвыпивший, и пытался угощать меня "ракией" (сербская водка). Его и его жену я как русский беженец очень интересую, и они пытаются свести со мной близкое знакомство. Оба они - совсем некультурные люди. Деликатности вовсе не понимают и считают себя вправе лезть в мою комнату, когда им угодно, не обращая внимания на то, одет я или раздет. От водки я отказался, а предложил хозяину пойти погулять. Мы вышли с ним на нашу пустынную Битольску улицу и пошли по направлению к центру. Белград большая деревня. В 11-12 часов ночи все спит даже на центральных улицах. Спутник мой усиленно покачивался на ногах, и мне приходилось его поддерживать. Всю дорогу жаловался на свое положение (он безработный) и ругал правительство. Многого, впрочем, я не понимал из его слов.

Мы вернулись домой во втором часу. Вошли в кухню, через которую ход в мою комнату и в которой живут хозяева с детьми. Он все не отпускал меня, при мне начал будить жену, требовать, чтобы она дала еще "ракии". Еле вырвался я от него и ушел к себе. Мой сожитель мирно спит, похрапывая. А я не могу спать.

Сегодня опять наслушался разговоров о большевистских зверствах в Крыму. Верю ли я этим рассказам? Сам не знаю. Зная большевиков, можно верить всему. Но в этой мирной обстановке разум отказывается верить возможности на земле такой нечеловеческой жестокости. Говорят о десятках тысяч погибших. Известие привез какой-то тринадцатилетний мальчик, будто бы самостоятельно пробравшийся из Москвы в Белград. Нет слов передать то, что переживаешь при подобных рассказах. Все здешнее, что только что так волновало, все свое мучительное уходит далеко. Что все наши переживания по сравнению с этим? Там происходит кровавая расправа за то, что делали мы... Куда уйти от этого сознания?

Вторично писал Д.С. в Константинополь в надежде получить от него известие о близких. Ответа все нет и нет... . ”

Белград, 25 марта.

Все эти дни были полны одним кронштадтским восстанием. Сколько надежд оно возбудило! Ничего делать, ни о чем думать не мог. Казалось, вот она благая весть! Вот оно, избавление, неожиданное, не совсем даже понятное, но тем более желанное...

Кронштадтское восстание всколыхнуло всю беженско-эмигрантскую среду. И как характерно реагировали на него разные группы! Одни (я говорю и про личные разговоры, и про газетные статьи) интересовались, главным образом, вопросом о лозунгах, о программе кронштадтцев и примеривали их к своим излюбленным программам. Конечно, ни одной партийной программе они не соответствовали. Отсюда, при полном сочувствии восстанию, критика основного его лозунга "свободные советы". Отсюда отрицательное отношение к тому положению, которое создалось бы в результате победы восстания. Это точка зрения партийная, преимущественно левая.

Другие приходили в восторг от восстания только потому, что большевики восстали на большевиков (или даже "социалисты на социалистов"). Их не так интересовал результат восстания, как самый факт междоусобной войны среди большевиков ("социалистов"). Наиболее грубо была выражена эта точка зрения моим приятелем прокурором: "Чем больше эти мерзавцы социалисты перебьют друг друга, тем лучше нам". Это точка зрения крайне правых. До некоторой степени ее можно считать и партийной.

Обе эти точки зрения мне одинаково чужды и враждебны. В одной узкий партийный догматизм, в другой дикая злоба. Ни в той, ни в другой нет жизненной правды. Жизненная правда в приятии всякого освобождения России от советской власти, лишь бы это освобождение давало возможность мирного развития страны. Какая программа, какие лозунги для этого нужны я не знаю. Это знают только в России. Я же приму всякие лозунги и республику, и монархию, и "свободные советы".

Но нашим надеждам еще не суждено осуществиться. Кронштадтское восстание подавлено. Снова потянулись безрадостные, серые дни изгнания.

Белград, 26 марта.

Да, серые дни изгнания. Маленькие, серенькие делишки они снова вступили в свои права. Я получил, наконец, небольшую (пока временную) работу в Земском союзе. Есть чем жить и на том спасибо. Тем самым получил я и основание для права жительства в Белграде. Начал хлопотать о "дозволе". Здесь это дело долгое. Сербы славятся умением необычайно долго тянуть всякое, даже самое пустяковое дело. Классическая фраза сербских присутственных мест, которую тут знают все, это "чекайте помалу", то есть подождите немного. Это "чекайте помалу" тянется обыкновенно месяцами. Как все это глупо и скучно.

Начал я и серьезные хлопоты о визе во Францию. Остановился я окончательно на Париже потому, что появилась надежда получить там работу. Не ушел я и от здешних беженских дел. Засилье правых начинает сказываться тут все сильнее и сильнее. Они пытаются наложить руку и на Земский, и на Городской союз, последние прибежища прогрессивной части беженства. Это тем более опасно, что Городской и Земский союзы развили тут энергичную работу в просветительной области и в деле оказания трудовой помощи беженцам. Особенно нежелательно дать возможность черносотенным элементам взять в свои руки учебное дело. Частью оно уже в их руках — все эти эвакуированные из России кадетские корпуса, женские институты. Но гимназии для детей, учрежденные здесь, до сих пор миновала черная сотня. Я послал корреспонденции и в "Общее дело", и в "Последние новости". Пусть хоть узнает широкая публика о том, что тут творится.

Делаются тут последнее время попытки организовать "левую" часть беженской колонии. В сущности говоря, левых тут совсем нет. Но по белградскому масштабу левыми считаются все вообще нечерносотенные элементы, а также все те, кто не хочет вносить в культурную работу в беженской среде какую бы то ни было политику. Созывались собрания. На одном из них я был. Оно произвело на меня жалкое впечатление. Собралась публика разношерстная. Единения среди нее, в сущности говоря, нет никакого. Нет и законного титула для объединения, ибо официальная беженская организация - оплот черной сотни. Надо изобрести новый титул. Но из этого ничего не выходит, ибо общности интересов у этой разнокалиберной публики нет. На чем же объединиться? К тому же у части, несомненно, явно чувствуется страх перед "начальством".

Каждый день захожу в книжный магазин Зверева. Это большое счастье на чужбине бывать в большом русском книжном магазине, хоть не покупать, а трогать и рассматривать книги и просматривать массу русских газет. Здесь я уже не чувствую себя отрезанным от мира. Правда, от этого не легче. В Црквенице мы не знали, что творится на белом свете, и могли гадать, строить воздушные замки. Здесь мы все знаем и видим и от этого еще тяжелее.

За это время я еще ближе сошелся с молодыми Оболенскими и Ю.А. Компания их увеличилась. Приехал из Константинополя и второй сын В.А. Скоро он уезжает в Париж к отцу, которому удалось устроиться там в Земском союзе. Вместе с ними я пережил кронштадтские дни и почти совпавшие с ними дни Художественного театра, который перебрался сюда из Загреба. В Белграде нет даже настоящего театрального здания. Сейчас строится государственное "позориште". Пока же спектакли идут в большом сарае, кое-как переделанном в театр. Я снова видел по нескольку раз "Дядю Ваню", "Три сестры", "Вишневый сад". Ставили, кроме того, "На дне" и "Потоп", маленькую пьеску из репертуара студии. Но мы увлекались только Чеховым. Самое сильное впечатление на меня произвел "Вишневый сад". Пьесу эту после всего пережитого почти невозможно слушать без слез. В ней теперь звучит что-то пророческое.

Сербы, конечно, были в восторге. Овациям конца не было. Но им больше всего понравилось "На дне". Тут зарождается новая, молодая интеллигенция. Пути ее развития во многом напоминают наши. Но мы уже старики по сравнению с сербами. Кто из нас не увлекался в свое время босяцкой философией героев Горького? Мы теперь знаем цену этой философии, но сербы еще не искушены. Попутно хочется отметить, что по той же причине (новизна, радикализм) здесь среди молодежи пользуются успехом уже изжитое нами декадентство и - увы, не до конца изжитый еще и Россией коммунизм. Конечно, те, кто увлекается российским коммунизмом, и понятия не имеют, что творит он в России. Рассказам эмигрантов ("контрреволюционеров") не верят...

Примечания.

Первое издание: П.С. Крымская эвакуация (Неоконченный дневник) // На чужой стороне. Кн. XI, XII. Прага; Берлин, 1925.

Бобровский Петр Семенович (1880-?)- присяжный поверенный, в годы первой мировой и гражданской войн являлся председателем Симферопольской социал-демократической группы "Единство" и членом Симферопольской городской думы. С ноября 1918 г. по апрель 1919 г. входил в "Крымское краевое правительство" С.С. Крыма. В ноябре 1920 г. вместе с остатками Русской армии генерала П.Н. Врангеля эвакуировался из Крыма в Турцию, с декабря 1920 г. жил в Сербии, затем переехал в Берлин.

1 В ноябре 1918 г. национально-освободительная борьба народов югославянских земель Габсбургской империи закончилась победой; территория Сербии и Черногории была освобождена от германских и австро-венгерских войск. Буржуазно-демократические силы Хорватии и Словении, стремившиеся к созданию конфедерации словенцев, хорватов и сербов, выступали против великосербских и нейтралистских планов сербской династии Карагеоргиевичей и поддерживавших ее националистических сил. Однако нарастание экономического кризиса и революционного движения народа, а также угроза оккупации, исходившая со стороны Италии, принудили их признать лидерство сербской монархии и великосербских кругов и принять решение об объединении под эгидой сербского короля. 1 декабря 1918 г. в Белграде было провозглашено объединение Сербии, Черногории и югославянских областей бывшей Австро-Венгрии в единое Королевство сербов, хорватов и словенцев во главе с династией Карагеоргиевичей (первый король СХС - Петр I Карагеоргиевич, с 17 августа 1921 г. - Александр I Карагеоргиевич). В октябре 1929 г. Королевство СХС было переименовано в Королевство Югославия (в 20-е годы это название использовалось как неофициальное).

2 Бурцев Владимир Львович (1862-1942) - российский публицист, в 80-е годы участвовал в революционном движении, был близок к "Народной воле", затем примыкал к партии социалистов-революционеров. С 1896 г. жил в эмиграции, где занимался издательской деятельностью. С 1900 г. издавал журнал "Былое", с 1906 г. начал кампанию по разоблачению агентов департамента полиции. После Февральской революции возвратился в Россию и начал издавать в Петрограде газету "Общее дело". После Октябрьской революции уехал на юг России, затем эмигрировал. Жил в Париже, где продолжал издавать газету "Общее дело", активно поддерживал Белое движение.

3 "Первыми большевиками" и "вторыми большевиками" население Крыма называло в просторечье большевистские режимы соответственно Таврической советской социалистической республики (март-апрель 1918 г.) и Крымской советской социалистической республики (апрель-июнь 1919г.).

4 Имеется в виду эвакуация из Севастополя войск Антанты, военнослужащих Добровольческой армии, членов их семей и гражданских беженцев в апреле 1919 г.

5 "Добровольный флот" - российская государственная пароходная компания, осуществлявшая в начале XX века межконтинентальные грузовые и пассажирские перевозки, главным образом из портов Одесса и Владивосток.

6 храбрецы (итал.). Так называли солдат ударных отрядов итальянской армии в годы первой мировой войны.

7 Д'Аннунцио Габриеле (1863-1938) - итальянский пи сатель, участвовал в первой мировой войне в рядах итальянской армии, служил летчиком и пехотным офицером, в'1918 г. стал одним из лидеров националистического движения, связанного с фашистскими организациями. В апреле 1919г., когда Антанта отказалась удовлетворить притязания Италии на Риеку (город-порт в Хорватском Приморье, немецкое название - Фиуме), Д'Аннунцио при поддержке лидера фашистов Б. Муссолини начал кампанию за насильственное присоединение этого города к Италии. В сентябре 1919 г. во главе сформированного им отряда легионеров Д'Аннунцио захватил Фиуме без согласования с либеральным правительством Ф. Нитти и стал его комендантом. 12 ноября 1920 г. в Репалло был заключен договор между Италией и Королевством СХС, по которому город Фиуме с округом признавались независимым государством. В декабре 1920 г. итальянское правительство по требованию Антанты предложило Д'Аннунцио оставить Фиуме. В феврале 1921 г. вооруженное сопротивление хорватов и давление итальянского правительства вынудили отряд Д'Аннунцио уйти из Фиуме, после чего в городе был размещен гарнизон сербского Адриатического отряда для противодействия угрозе захвата Италией.

8 Большая улица Пера (франц.).

9 3 марта 1878 г. в местечке Сан-Стефано под Константинополем был подписан мирный договор, закрепивший победу России в войне с Турцией 1877-1878 гг., в результате которой Черногория, Сербия и Румыния получили полную независимость, а также было образовано фактически самостоятельное Болгарское государство. В результате поражения Турции в первой мировой войне 10 августа 1920 г. в Севре (близ Парижа) был подписан мирный договор между Антантой и Турцией, оформивший территориальный раздел бывшей Османской империи; по Севрскому договору Восточная Фракия, где расположен Сан-Стефано, отходила к Греции. Однако в результате победы Турции в греко-турецкой войне 1919-1922 гг. Севрский мирный договор не вступил в силу.

10 Генерал-лейтенант Богаевский Африкан Петрович (1872-1934) после ухода генерала П.Н. Краснова 6 (19) февраля 1919 г. Большим войсковым Кругом был избран Войсковым атаманом Всевеликого войска Донского, в ноябре 1920 г. с остатками Русской армии генерала П.Н. Врангеля эвакуировался из Крыма в Турцию. Жил в Константинополе, с ноября 1921 г. - в Софии, с октября 1922 г. - в Белграде, с ноября 1923 г. - в Париже. С декабря 1920 г. являлся председателем Объединенного совета Дона, Кубани и Терека, затем - почетным председателем "Казачьего союза". В 1929 г. все эмигрантские организации донских казаков просили его как последнего атамана, избранного на Дону, пожизненно остаться на посту Войскового атамана Донского казачьего войска. Умер в Париже, похоронен на русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.

11 В 1906-1915 гг., когда пост генерал-прокурора Сената и министра юстиции занимал И.Г. Щегловитов, Сенат своей высшей властью "хранителя" и "толкователя" законов подтверждал фальсификации и произвол судебных органов в политических процессах. В это время выражение "щегловитовский" стало нарицательным для характеристики чинов судебного ведомства и прокурорского надзора, ставивших интересы властей выше закона.

12 "Людьми двадцатого числа" в дореволюционной России называли в просторечье чиновников центральных и местных государственных учреждений, получавших казенное жалование 20-го числа каждого месяца.

13 Протоиерей Востоков Владимир (1868-1957) сын священника, в 1888 г. окончил Московскую семинарию, посвящен в иерея в 1891 г., с 1906 г. - настоятель церкви Института благородных девиц в Москве. Член Учредительного собрания и Всероссийского церковного поместного собора. Осенью 1918 г. уехал на юг России, участвовал 19-23 мая (1-5) июня в "Юго-Восточном русском церковном соборе" в Ставрополе, выдвинул идею создания военизированной церковной организации "Братство животворящего креста" и формирования боевых религиозных дружин. В конце 1919г. перебрался в Крым. Состоял членом одной из тайных монархических организаций, действовавших в Крыму. Широко использовал амвон для монархических и погромных проповедей. В ноябре 1920 г. вместе с остатками Русской армии генерала П.Н. Врангеля эвакуировался из Крыма в Турцию, затем переехал в Сербию, где законоучительствовал в русской гимназии в Кикинде. При приближении Красной армии в 1944 г. покинул Югославию, был настоятелем церквей в лагерях русских военнопленных в Австрии и Германии. С 1951 по 1957 гг. - настоятель церкви Св. Тихона Задонского в Сан-Франциско.

На главную страницу сайта