С.
Витольдова-Лютык178
НА ВОСТОК...179
Бегство из Омска
В ноябре 1919 года муж и я жили в 20 верстах от города Омска, занимаясь
сельским хозяйством. Тихо и мирно протекали дни вдали от городской
сутолоки. Время от времени приходилось ездить в город за покупками,
и тогда поражала нас суматоха и нервное состояние, каковое царило в столице
Сибирской республики. Тревожные вести о неудачах на большевистском
фронте приходили все чаще и чаще. Говорилось о кровавых расправах
большевиков с оставшимся населением, с беженцами, настигнутыми в
дороге, и пленными. На смену этим страшным сведениям приходили
более утешительные, и мы, успокоенные, возвращались домой, где
жизнь наша вступала опять в свою колею. Помню снежный ветреный
день, когда за окнами нашего маленького домика остановился
верховой, подав письмо моему мужу. Наши хорошие знакомые сообщали нам, что
возможна сдача Омска большевикам, и поэтому знакомые предлагали
место в своем вагоне, чтобы дать возможность и нам двинуться на
восток — туда, куда тысячи людей убегали, ища защиты от зверств
большевистских банд. Уложив вещи, мы
двинулись в город. В степи по дороге шли люди, одетые в солдатские
шинели. Каждый из этих солдат-фронтовиков спешил добраться
домой до прихода большевиков, бросая фронт на произвол судьбы,
забывая о своем долге солдата. Одни из этих дезертиров, наслушавшись
большевистских бредней, шли домой, где потом с распростертыми объятиями
встречали большевиков, стараясь зарекомендовать себя ярыми
коммунистами. Другие, видя, как пустеют ряды серых шинелей,
как разлагается армия, как расправляются большевики с пленными, бросали
винтовку и грязные окопы и в безотчетном страхе уходили с фронта, пробираясь
окольными путями на восток, полузамерзшие и голодные.
Мне страшно было смотреть на эти движущиеся шинели, казалось,
что в каждом человеке выражалось злорадство и
неприязненное отношение к нам, «буржуям». При въезде в город уже
начали попадаться многочисленные группы людей, направлявшихся от
города в снежные поля.
У наших знакомых царил переполох. Каждую
минуту открывались входные двери, впуская белый столб морозного
воздуха, а за ним новоприбывшего с новыми сведениями. Складывались вещи,
делались запасы на дорогу, хотя никто не верил, что уезжает надолго,
а может, и навсегда. Все еще верили в силу колчаковских
войск, вернее, говорили о каких-то американских, английских и японских
полках, следовавших якобы с востока на фронт на помощь Колчаку. Надеясь на силу
иностранных штыков, думали, что Омск не станет добычей большевиков. Хотелось
верить в эту легенду о какой-то могучей руке, способной отвратить
грозу, надвигающуюся с запада. Не раз приходило желание вернуться
домой, в свое уютное гнездышко, чтобы в зимние вечера сидеть
в теплой комнате, прислушиваясь к завыванию ветра в степи. Скрепя
сердце присоединялись мы к мнению наших знакомых, что оставаться
нельзя, так как опасность со стороны большевиков еще не миновала.
«Вы ничего не сделали им злого, вы были всегда вне политики,
но вы буржуи, этого достаточно для большевиков, ищущих в каждом
интеллигентном человеке новую жертву для удовлетворения своей ненасытной
классовой ненависти», — говорили наши знакомые. Начались
поездки в вагон, устройство этого временного нашего убежища. Знакомые наши Малиневские получали полвагона для себя, полвагона Для
служащих и их семей. (Малиневский служил в одной из
типографий.) Семья Малиневских состояла
из пяти человек. Он — лет 30, жена его, Юрик,
их сын, пятимесячный ребенок. Мать Малиневского, старушка
энергичная, добродушная, полная розовых планов на будущее, и
дочь ее, сестра Малиневского, девица лет 32, без памяти любившая брата. Был и
шестой член семьи, это старая няня Ляли (уменьшительное
имя Малиневской), нянчившая теперь маленького Юрика.
12 ноября. Морозный ноябрьский вечер. Мы сидим в столовой за столом
и ждем Малиневского, который должен узнать, что будет
с Омском. Нервы приподняты у всех. Смеемся,
шутим. «Колчак покинул город», —
произнес Малиневский, входя в комнату. Итак, завтра в
путь неизвестный и, может быть, далекий!!
13
ноября. Вещи уже
отправлены на станцию. Последний стук затворяемой двери, и мы садимся в санки. Сердце сжалось.
Нас вперед звала заря спасения, горевшая где-то на
далеком востоке, а потому нельзя было терять
драгоценного времени на размышления: «Ехать, не ехать!»
Город представлял
печальное зрелище. Люди ехали, бежали озабоченные.
В глазах одних я читала страх, в других — апатию ко всему. Люди спешили ехать и идти, временами формировались
целые обозы, и вся эта масса двигалась на
станцию. Там и сям валялись трупы лошадей, которые представляли
из себя скелеты. Некоторые из них лежали
уткнув нос в пучок сена, который заботливый хозяин бросил им, оставляя животное на произвол судьбы. Мы в
вагоне-«теплушке», перегороженной на две
части: в одной семья Малиневских, а в другой мы и остальные пассажиры. Я и мрк
заняли место около окна на верхних нарах. Повесили большой кусок картона,
отделивший нас таким образом от соседей. Получилась маленькая комнатка, где
можно было лежать, — с трудом сидеть. На
верхних нарах рядом с нашей комнатой помещались
два наборщика типографии, бухгалтер, помощник Мали-невского. Внизу — один австрийский пленный Чесик Хмель, знакомый Малиневских и два брата К.
Обед сварили на
печке, стоявшей посредине вагона. Малиневские и муж поехали в город сделать последние закупки
провизии. Малиневский вскоре вернулся, но без моего мужа.
Объявили нам о
скором отправлении поезда. Спускался зимний вечер. Затихал говор и шум около эшелона, все ждали с минуты на минуту отправления эшелона, а мужа все не было. У
меня явилось предчувствие, что с
мужем случилось что-то. Это предчувствие не обмануло меня. Малиневский был
вызван кем-то в город и через час вернулся с мужем, который, как оказалось, был арестован
одним колчаковским полковником, принявшим мужа за заведующего складами типографии и требовавшим от него сдачи таковых. Только
согласие полковника на уведомление Малиневского спасло мужа от ареста. Малиневский
разъяснил пьяному полковнику, что в
данном случае произошла ошибка. Ужин в
непривычной для нас обстановке. Разговор не умолкает.
Приехал к нам в
вагон злополучный заведующий складами. Таким образом
наша вагонная семья еще увеличилась. Сидели до полночи, попивая чай, делясь своими впечатлениями.
14
ноября. Рано утром
почувствовали мы, как наша теплушка двинулась с места, застучали колеса. «Мы
едем!» — в один голос крикнули мы, как будто среди нас были такие, которые не верили, что мы действительно
поехали. Но коротка была наша радость, поезд прошел только 8 верст
и остановился. На наш вопрос, почему не едем, получили ответ, что
пути заняты по «четному» и «нечетному». Целые ленты поездов стояли
перед нами. Уныло потянулись
часы, сон отлетел, а в душу закралось беспокойство. Жадно выслушивались
все сведения, приносимые нам прибегавшими из города жителями и
солдатами. Каждый был напуган взрывом моста, выстрелами в городе и
рассказывал ужасы.
Вечер. Едем
дальше. Станция Калачинская. Поезд замедляет ход. Мы лежим в своей комнатке и прислушиваемся к тому, что
творится в вагоне. Кто-то громко рассказывает, что большевики заняли город
Омск сегодня в 10 часов утра, то есть через четыре часа после нашего выезда.
«Омск горит», —
услышали мы голос вошедшего в вагон Хмеля. Мы начали поспешно одеваться и выходить, чтобы убедиться в правоте его слов. Нашим глазам представилось ужасное и в то же
время красивое зрелище. Ночь была
тихая, светлое ясное небо, миллиарды звезд, мигавшие где-то в глубине
небесного свода, а на западе все небо было красное и краснота эта была неровная. Местами красные, как кровь, языки,
трепеща, простирались в небо, а местами темные полосы дыма с темно-алыми отблесками пламени смешивались и тоже
неслись дальше, дальше от этой грешной
земли.
«Небо краснеет от
пролитой на земле крови», — подумала я, всматриваясь в это окровавленное небо и стараясь уловить, что говорилось
вокруг нас. «Большевики стреляли по всему городу, а теперь подожгли его со всех сторон», — говорил какой-то солдат. «А
ты откуда знаешь так подробно?» — «А
я в последний момент убежал. Еще войска не было,
а большевики в одиночку уже разъезжали — видимо, местные. При мне и мост белые взорвали, а большевики пришли
совсем с другой стороны». — «А с какой? А
много их было?» — послышались вопросы, на которые солдат не успевал отвечать. Я слушала
и думала о всех тех,
кого оставила в Омске.
Небо трепетало, и
темные тени дыма уходили в небесную даль. Муж влез на вагон, предлагая и нам сделать то же, так как наша теплушка имела лестницу, ведущую на крышу, где было виднее.
Но мне казалось, что за этими
домами, скрывавшими от нас часть кровавого неба, я увижу то, что никогда не хотела бы видеть, что-то
ужасное, никогда не забываемое.
Казалось, что я услышу отчаянные крики и стоны со стороны огневой завесы. Слышны были глухие
выстрелы, повторявшиеся все чаще и
чаще. Кто-то крикнул, что, может быть, пороховые погреба загорелись в Омске. Все ухватились за эту мысль, и казалось нам, что вместо Омска найдем руины, обгоревшие
одинокие трубы, свидетельствующие о том, что здесь жили люди,
которых ужасная смерть неожиданно вырвала из среды живых,
Тысячи мыслей самых ужасных теснились в
голове, пока голос мужа не вывел меня из оцепенения. Вернулись в
вагон. Через несколько минут поезд тронулся, унося нас дальше от
кровавого облака.
25 ноября. Едем дальше. Поезда
идут двойными рядами по четному и нечетному пути. Целая
лента черных паровозов у красных вагонов-теплушек. Можно было
встретить и классные вагоны, но это преимущественно были или
какой-нибудь штаб, или санитарные поезда.
Уже полторы недели, как мы в дороге. Дни
тянутся серые, унылые, похожие один на другой. Когда мы ехали, когда
слышался стук колес и я, сидя у окна, смотрела на мелькавшие перед
моими глазами кусты, дома, тогда приходили светлые мысли, как мечты крылатые,
ясные: я видела Владивосток, а там широкий морской простор, горячее солнце,
зовущее к жизни, красивые страны и, наконец, Литва — цель нашей дороги.
Там давно уже ждет отец своих любимых сыновей (моего мужа и его
брата), до сих пор не зная, живы ли они. В эти минуты все казалось
легко исполнимым, казалось, что скоро мы будем во Владивостоке.
Когда же поезд останавливался и стоял целыми днями, то тогда охватывала нас
такая тоска, что хотелось бежать куда-нибудь, скрыться
от этой непрошеной гостьи. А останавливался наш поезд не только на
станциях, иногда на целую неделю стоял в поле, где не было ни капли
воды. Носили снег и варили чай. День начинался с раннего чая, который
должен быть сварен ночным дежурным вагона. Обязанности такого
дежурного сводились к тому, что он всю ночь поддерживал огонь в
железной печке и не пускал никого в вагон. Я любила дежурить, так как
только тогда было просторно в вагоне. Можно было мыться, стирать
белье. С непривычки пухли руки и слезала кожа, но
нужно было научиться все делать самой. Может быть, и нас ждет советская школа
жизни. Столовались мы с Малиневскими. Обед
обыкновенно готовила мать Малиневского.
Обеды были ее гордостью: действительно, таких вкусных щей и борща я
никогда нигде не ела. Но нельзя было допустить, чтобы все время
готовила добрая старушка, так как печка находилась против дверей,
и варившая обед легко могла простудиться.
Решено было готовить по очереди. В первый же
день моего дежурства старушка Малиневская
объявила голодовку, объясняя нам свой поступок тем, что, вероятно,
ее обеды никому не нравятся, и потому мы отстранили ее от
ежедневного дежурства на кухне. Нам едва удалось успокоить и
убедить старушку, что совсем иные причины побудили отказаться от ее вкусных
обедов. Весь вагон любил старушку, и нас забавляло ее постоянное, но
добродушное ворчание, на которое никто никогда не
обращал внимания. В этом ворчании было все: нарекание на капусту, что долго варится, а все, наверное,
голодные, бедный де Дюнэк (ее сын), наверное,
падает в обморок и то, что Ляля сама кормит
ребенка, а не дает ему хлеба и супу, и поезд стоит, и погода плохая и т. д. Но стоило кому-нибудь из нас
сказать, что обед вкусный, как у
старушки являлось великолепное настроение. Ей всегда казалось, что Ляля недостаточно
внимательна к мужу и что Дюнэк плохо выглядит и голоден. А в действительности каждый бы позавидовал настроению
Малиневского.
Дни шли за днями. Мы
безнадежно стояли в поле. Женщины занимались домашним хозяйством, то есть
пекли булки в железной печке, стирали, починяли белье, варили, жарили, а
мужчины рубили дрова, носили воду; если же поблизости не было воды,
а надо было для паровоза, то носили снег мешками и сыпали в
тендер. Это была мучительная работа: много, много мешков со снегом
уходило в эту черную пропасть. Когда же снег стаивал, оказалось, что
где-то на дне тендера лишь немного воды.
Вечером часто приходил комендант эшелона и, стуча в дверь кулаком,
кричал: «Взять оружие! Лечь в цепь на насыпь
и быть начеку». Мужчины одевались и
выходили. С нами оставался только один. В такие вечера часы тянулись долго, долго. Никто не спал, всем
делалось как-то не по себе, разговор не клеился, да и не хотелось прерывать
этой немой тишины. Я сидела в своем
уголке и смотрела в окно, в снежную даль.
А ночь молчала, слышно было только, как ветер
несет снег. Мне так хотелось уловить хоть один звук, напоминавший
о том, что наши близкие тут с нами. Иногда
удавалось услышать сдержанный кашель и даже шепот.
Делалось как-то отраднее на душе, слыша знакомый голос. Мужчины по очереди приходили
греться, а мы тревожно спрашивали: «Слышно
ли что-нибудь? С какой стороны идут большевики? Холодно ли?»
Дров не было, а морозы были сибирские. Нужно было учиться красть на
станциях шпалы, дрова, заборы, но скоро и на станциях не оказывалось
запаса топлива. Люди все-таки не терялись и во всем находили выход. Однажды,
подъехав к одной большой станции, мы увидели, как пассажиры
нашего эшелона тащат громадные бревна и толстые доски. На наш
вопрос: «Откуда?» ответили: «Кипятильник ломают». Мы пошли в указанном
направлении и вскоре увидели, что на том месте, где был кипятильник,
то есть дом, построенный из огромных бревен, стояли одиноко
труба и печь с котлами. Стены разобрали по вагонам, и они исчезли в
черных отверстиях теплушек, так же исчезло железо с крыши и потолок.
Каждый тянул столько, сколько мог. В пять минут от кипятильника
осталось одно только воспоминание.
На другой день, по приказанию нашего
коменданта поезда, был разобран
громадный цейхгауз и все в один миг было
сложено на крыши вагонов и тендера. Делались запасы, так как
предполагали стоять снова в поле, где топлива нет. На месте цейхгауза стояли
только четыре столба. Так разрушалось в пять минут все то, что
создавалось неделями, месяцами.
10 декабря. Скоро
уже месяц, как мы в дороге. Казалось бы, далеко должны быть, а в
действительности продвигаемся черепашьими шагами. Боязнь быть
отрезанными большевистскими бандами, рыскавшими в окрестностях,
вдоль железнодорожного пути, приходила все чаще и чаще. Запасы
истощились, надо было подумать о новых. Впереди вставал
призрак голода. Решено было послать Чесика Хмеля
(австрийский пленный, знакомый Малиневских,
ехавший все время с нами) в Ново-Николаевск за
провизией, но с тем, чтобы он ждал на станции Ново-Николаевск, так
как мы надеялись все-таки через день-два быть уже в Новониколаевске. Но
наши надежды обманули нас, сегодня уже пятый день, как уехал Чесик, а мы все время стояли в поле. Напрасно мы
радовались сегодня ночью, что нас повезли. А повезли нас как курьерским,
«наверное и ближайшую станцию проедем», смеялись мы, и
никто не спал от охватившей нас радости, но недолго длилось это веселое
настроение, так как нас везли только от разъезда Кольчугина до
станции Чик. И теперь снова стоим и переживаем тяжелые
минуты. Тревожные вести доходят со всех сторон. Слышим, что
большевики в 30 верстах от нас, то слышим, что они пришли из
Колывани, перерезая железнодорожный путь, захватывая
таким образом в плен целые эшелоны. Что было с этими несчастными
пленными, известно только им и их палачам.
Тянутся унылые часы, сыпятся
мешки со снегом в тендер, жгутся трехдюймовые доски, тают
наши запасы, а с ними тает и надежда на спасение. Вечером слушаем
пение помощника Малиневского, разговариваем, пробуем
даже шутить, а мысли надоедливые стучатся в мозг, «уехать бы дальше, не сидеть
в этих тесных теплушках», а напряженный слух, вместо пения,
старается уловить все звуки за этими дощатыми стенами теплушки. «Не
едет ли кто? Не стреляют ли?»
Наступает день, несущий с собой едва
мерцающий след надежды на лучшее. Но жизнь безжалостна не только к
нам, она иногда показывает нам во всей наготе страдания чужих людей и таким
образом заставляет нас забыть, хоть ненадолго, о своих
невзгодах.
Помню светлый, солнечный день, наш поезд стоял
в степи. Я только что вернулась с прогулки, то есть ходила
около вагона, пользуясь случаем, что нечетный
путь около нашего поезда был свободен. Я радовалась, что вырвалась из
душной теплушки и вдыхала всей грудью морозный свежий воздух. Но
вскоре вдали увидела черное чудовище, подвигавшееся по нечетному
пути. Пришлось вернуться в вагон, так как рядом с нашим эшелоном
остановился санитарный поезд. Через несколько минут послышался
несмелый стук в двери нашей теплушки. «Войдите», — ответил муж,
стоявший около дверей. Никто не отозвался, а стук повторился, едва
слышный, нерешительный. Мы открыли дверь и увидели вместо
человека скелет в солдатской зеленой шинели. Из рукава выглядывала
исхудалая рука, которая поднялась было внутрь вагона,
но потом тяжело опустилась на пол теплушки, и мы услышали едва
слышный шепот: «Хлеба, дайте хлеба». И скелет снова закачался, как
бы от сильного ветра. А на бледном молодом лице выразилась мука. «Умираем
мы все, уже третий день ничего не ели». Ляля подала ему кусок хлеба и мяса, а
он шатающейся походкой направился к своему поезду.
Я поднялась в свою «комнату» на второй этаж и
снова заняла свое место около маленького окна. Взглянула на стоявший рядом
поезд и сейчас же спрятала голову, чтобы не видеть той жуткой
картины, какая представилась моим глазам. На буферах и площадках
вагона были сложены голые трупы один на другом и завязаны веревкой, чтобы во время
хода поезда не свалились. Трупы, застывшие в разных позах со скрюченными
пальцами, с головой, откинутой назад, со стеклянными бездушными
глазами.
Около поезда не ходили, а ползали солдаты,
исхудавшие от тифа и голода. Их распаленный мозг не отдавал
отчета в том, что они делали. Ползали, ели снег, просили
есть и, когда получали хлеб от пассажиров нашего поезда, жадно
ели и, почти не жуя, проглатывали. Их, вероятно, ждала такая же
участь, как тех, которые были привязаны к буферам. И это колчаковская армия, о которой до сих пор писали,
что она «планомерно отступает». Отступает в мир иной — «потусторонний»,
а от большевиков бежит, пока хватает сил. Она умирает не на поле
брани со штыком в руке, а от грязи, тифа и голода хворает,
мучается, а потом тела ее бойцов бросают в большую яму,
едва прикрытую снегом.
Когда вспоминаю об этой встрече, то сердце
щемит какая-то жалость к тем, которые так мучились. Как сейчас
вижу это бледное безусое лицо и глаза... глаза голодного зверя, и
в то же время столько мольбы и муки было в его взгляде.
Старушка Малиневская
вынесла суп в котелке, отдала солдату, стоявшему вблизи нашего вагона.
Как он жадно ел, как благодарил, рассказывал, что уже три недели
хворает. «Сначала еще было хорошо, доктора были, сестры,
санитары, а теперь? Теперь весь персонал болен, оставшиеся здоровыми два
санитара и сестра оставили наш поезд, не имея больше сил, оставаться в этой
движущейся могиле. А нам некому принести есть. Мертвые лежат в
вагоне, надо их вынести, но некому думать об этом. Нас вши заели,
грязь». Его шипящий шепот звучит и теперь в моих ушах. Слушая его,
нам казалось, что он бредит.
Помощник Малиневского
пошел в санитарный поезд отнести больным пищу и посмотреть,
насколько правдивы слова солдата-рассказчика. Вернулся взволнованный и
сказал: «Не ходите туда! Наша помощь ничто. Если бы вы видели, что там
творится... В некоторых вагонах больные лежат в три этажа.
Много таких слабых, что не могут двинуться с места. Более сильные на третьих полках. Насекомых масса, ползают по
одежде, одеялам. Некоторые больные отбывают свои естественные
потребности в вагоне на своих постелях, а в вагоне находятся 40 человек.
Многие уже умерли и пока что лежат там, где и больные. Персонал весь болен.
Доктор, больной тифом в легкой форме, рассказал мне, что они со
дня на день ждут прибытия поезда в Ново-Николаевск.
Там есть надежда оставить тяжелобольных и будет
назначен новый персонал для сопровождения санпоезда.
Там они получат продукты, а теперь запасов никаких. Что будет с ними, не
знаю!» — закончил помощник Малиневского.
Санитарный поезд тронулся. Замелькали перед
нами грязные окна классных вагонов, унося с собой больных и
мертвых и туши замороженного человеческого мяса, привязанные к
буферам. Отъедут несколько верст, будут снова стоять в степи, снова
выползут едва живые люди и будут просить есть
и спасти их. А потом выкопают яму, сбросят туда голые трупы, засыпят снегом, и дальше повезет поезд свои жертвы, и будут
расти на широких сибирских степях одинокие курганы, так называемые могилы
безымянных солдат.
12 декабря. Никто почти не спал
сегодня. Ночь казалась длинной, длинной. Начальник нашего
эшелона сказал, что мало надежды на дальнейшее продвижение. Дорога
занята даже за Ново-Николаевском. Сотни
эшелонов стоят, дожидаясь очереди на отправку. Одним словом, образовалась
«пробка», нет времени жать ее разгрузки, так как большевики
в 30 верстах. Стоим опять в степи.
Помню безбрежное поле, в 50—60 шагах от пути
несколько кустиков, чернеющих, как грязное пятно на белоснежной скатерти.
Поезда стоят в два ряда; из каждого паровоза клубится дым, а
около вагонов люди озабоченные, нервные. С каждой стороны
железнодорожного пути двигаются обозы. Здесь автомобили,
грузовики и легковые, и санки большие и маленькие. Городские, сытые
лошади и худые, загнанные. Мужчины, женщины, дети сидят на своих
узлах, чемоданах, на бочонках с маслом. Я стою около дороги и
наблюдаю эту необычайную картину. Вот едет старик с громадной седой
бородой, держит на коленях внука, мальчика лет девяти; на носу
дрожат очки, готовые каждую минуту свалиться. Дед ни на что не
обращает внимания. Его глаза впились в листок газеты, и он с
нетерпением читает те строки, которые часто несут нам желанную
надежду. Какое впечатление вынес он от чтения, не знаю.
Проехал этот старичок мимо.
Едет баба с детьми. Вожжи держит дрожащими,
замерзшими ручонками мальчик лет 12, тесно прижавшись к продрогшей
сестренке, лет 9 —10. А баба, повязанная громадным платком, обнимает
самого младшего ребенка, причитает и плачет. Верная Сивка везет их в неведомую
даль. Измученная, голодная, идет она в обозе, не желая отстать от
других, предчувствуя своим благородным лошадиным сердцем, что если
отстанет, то не услышит голоса своей хозяйки и маленьких друзей
своих. И плелась она, едва, едва таща свои усталые ноги.
А теперь едут санки, нагруженные больными
солдатами, по четыре человека лежат в санях. Полузамерзшие,
в своих тонких шинелях, покрытые рогожей, они едут, пока по одному
не сбросят их в яму или не положат в санитарный поезд. Некоторые
спят, а вот у этого бородатого старика взгляд устремлен в лазурное
небо. Может быть, он молится? За кого? За свою ли грешную душу или за
тех, кого оставил в родной стороне и которых никогда уже не увидит.
Видно, что он забыл о зле и смерти, так как по лицу расплывается улыбка
умиления, а в широко открытых глазах дрожит слеза, как капелька росы
в летнее утро. Много, много таких трогательных картин мелькало перед нашими
глазами, и все это больше прибавляло отчаяния, когда мы сидели среди
снежной пустыни и ждали, что пошлет нам судьба. Ночью, прижавшись
к мокрому окну и всматриваясь в ночную тишину, я видела то
же зрелище. Так же ехали люди, не зная отдыха, забыв о сне.
13 декабря. Утро вставало туманное, как бы нехотя
вставало солнце, изредка освещая землю своими благодатными лучами. Мы,
не спавшие всю ночь, решили сегодня купить лошадей и
присоединиться к общей массе, двигавшейся на восток. Муж и Малиневский чуть свет пошли искать лошадей в
соседнюю деревню, лежавшую на запад от нашего места стоянки. Два
часа дня. Никто еще не притронулся к пище. Вещи наши были уже
сложены, и мы ждали мужа и Малиневского. Тесно было в вагоне, хотелось простора,
свободы, чувствовалось так, как будто сердцу было тесно
и оно хочет одним ударом порвать связывавшие его оковы. Я и Ляля вышли из
вагона. Около поезда царило беспокойство. Все уже знали, что эшелон
дальше не идет.
Вагон-магазин, где хранились
запасы, был открыт, оттуда выбрасывали вещи: куски сукна,
полотна, сапоги, кожа, бочонки масла, мясо. Проходившие
мимо отступавшие, вернее, бежавшие с фронта солдаты гурьбой
толпились около вагона-магазина. Хватали наперебой летевшие из
вагона веши, рвали, резали перочинным ножом сукно, полотно, сапоги
закидывали на плечо, разрубали шашками бочонки с маслом и ели его
жадно.
Кто набирал много — так, что не мог нести,
отходил в сторону и продавал по очень низкой цене беженцам, едущим
и идущим. Я и Ляля смотрели стоя в стороне на этот разгром. Из типографии
выбрасывали шрифт. Хотели уничтожить все, чтобы большевикам ничего не
оставить. Поезд разгружался, люди, бросив часть вещей, уезжали, а
по вагонам лазили солдаты, рылись в оставленных вещах, выбирая
нужные, более ценные, разбрасывая во все стороны одежду, обувь и вещи
домашнего обихода. Мы слышали, как они говорили, что большевики уже в 20 верстах.
Снова пришли со стороны Колывани и «отрезали» часть эшелонов.
Вот подъезжают к нашему вагону санки, крытые
кошмой. За ними другие. На них сидит высокий мужчина. Это
князь Лев Голицын180 приехал за своей семьей из Ново-Николаевска, куда он ездил
закупить провизию и лошадей. Его вагон был прицеплен к нашему
поезду, а теперь и его постигла та же участь, что и нас.
Взволнованное, красивое его лицо разрумянилось на морозе. Нахмурив
брови, он спешит, не обращая внимания на окружающее, усаживает своих детей в
широкие крытые санки, а сам садится в другие. Все уезжают. Пустеет
поезд. Уже не клубится дым из черной трубы паровоза, а из вагонов,
открытых настежь, высовываются лица, с тоской смотря на уезжающих. Это те, которые остаются, за
неимением средств купить лошадей, это преимущественно одинокие
женщины с детьми или старики. Я и Ляля, стоя около телеграфного
столба, не можем оторвать усталых глаз от широкой дороги, где двигается черная
масса, извиваясь как змейка. Оттуда ждем наших мужей. Но почему
их нет? Не попали ли они в руки большевиков? Кровь стучит в
висках, а сердце мучительно ноет. Слезы то и дело навертываются на
глаза, но мы это скрываем друг от друга, боясь показать слабость
духа. Минуты ползли. Мы ползли не двигаясь, не разговаривая.
Мимо проходит мужчина и несет ребенка, а за
ним спешит его жена с маленьким узелочком в руке.
«А вы
пешком?» — вырывается у меня вопрос, когда они поравнялись
с нами. «Да», — едва слышным голосом ответила она, и глаза ее заблестели.
«А ваши вещи?» — спросила Ляля. Женщина ничего не ответила,
махнула рукой, еще ниже наклонила голову и торопливыми шагами пошла вперед. Мужчина обернулся, прижимая к себе ребенка, и
проговорил: «Нам не нужны вещи, вот наше добро, и его мы не оставим». И тоже зашагал торопливо,
унося с собой все свое состояние, веру в свои силы и отцовскую любовь к этому маленькому существу, которое он так нежно прижал к
своей груди. Скрылись и они, их поглотила та змейка, что ползет извиваясь по
дороге.
Наконец, и мы дождались моих.
Они приехали, приведя с собой 13 подвод. Малиневскому,
имевшему большую семью и много вещей, нужно
было большое количество лошадей. Для Ляли и маленького Юрика
была сделана будка из войлока, почти наглухо закрывавшаяся. В
этой будке была подвешена громадная лампа, которая нагревала временное
обиталище малютки. Старая няня присоединилась к Ляле, а Малиневский
был за кучера. Началось складывание вещей на санки, суета.
Уже вечерело, а до Ново-Николаевска было 30 верст.
«Кому
надо муки?» — разделся мужской незнакомый голос.
Муж и я обернулись и увидели
перед собой колчаковского милиционера
в кожаной черной куртке.
«Князь Путятин181
и я ехали этим эшелоном, так как эшелон дальше не идет, то князь
бросает вещи и мы идем пешком. Князь берет только
маленький чемоданчик, и у нас остается немного муки и масла —
наши запасы на дорогу. Бедный князь! Как он пойдет?»
Муж уже не слушает милиционера, бросает вещи
на санки и идет в вагон, где находился князь. Князь в маленьком
служебном вагоне, он торопливо складывал вещи в маленький ручной
чемоданчик, куда входило только одна пара белья, полотенце, мыло и
еще несколько мелких вещей. Это был уже пожилой мужчина с седой окладистой
бородой, с добрыми серыми глазами и добродушным лицом. Видно
было, что он взволнован, не заметил даже вошедшего в вагон мужа,
а когда последний спросил, почему князь идет пешком, то ответил:
«Так пришлось, не достал лошадей, должен идти пешком, так как искать теперь подводы нет
времени, большевики недалеко». — «Может быть, вы согласитесь
ехать с нами?» — предложил муж. «То есть как?» — с радостью
в голосе спросил князь. «Я имею свободное место и могу даже взять
с собой некоторые ваши вещи». — «Нет! Я стесню вас, теперь никто
не располагает свободным местом».
Видимо, князь боролся сам с собой.
Согласиться — значит стеснить, идти пешком — значит попасть в руки
большевиков.
Благодаря настойчивым
просьбам мужа князь согласился ехать с нами.
«Знаешь, Туся, кто поедет с нами? — спросил
меня муж, входя в наш вагон. — С нами поедет старый князь
Путятин. Жаль его, так взволнован, хочет идти пешком. Но что с ним будет в
дороге?»
И муж
рассказал о своей встрече с князем.
Я рада была, что мы едем и что можем
кому-нибудь помочь в эти тяжелые минуты.
Собрала свои вещи, окинула еще раз взглядом
вагон и вышла. Около саней увидела мужчину среднего роста, одетого в
солдатскую шинель с погонами и пуговицами защитного цвета. На голове
была надета фуражка, а на плечи был накинут башлык. По большой
окладистой бороде узнала князя.
«Не знаю, как благодарить вас за то, что не
оставили старика, а я уже хотел идти пешком, но мне Бог послал
вас», — говорил князь приятным басом, не скрывая своей радости.
Я села на розвальни, с одной стороны сел муж,
а с другой князь. Но не остался и Федор — денщик князя,
предлагавший нам муку и масло. Он сел на другие санки, нагруженные вещами.
Малиневский с
Лялей поехал первым, а за ним Малиневская с дочерью,
дальше потянулись санки с вещами, на них сидели бухгалтер типографии,
делопроизводитель, Павел — сторож типографии, Федор, а
остальные лошади шли гуськом без кучера. Наши санки были последние
— замыкали наш обоз. Дорога была хорошая. Вплелись и мы в общий
беженский обоз. Несмотря на близость большевиков и на наступивший
вечер, разговор велся оживленный. Вероятно, у всех были приподняты нервы и каждый старался как
можно больше говорить, чтобы отогнать невеселые мысли. А мысли были
невеселые, потому что каждый из нас знал, что дорога предстоит
далекая, так как надежды попасть в какой-нибудь идущий на восток
эшелон не было.
Князь произвел на нас впечатление очень
хорошее, мне казалось, что мы давно уже знакомы с ним. Он много
рассказывал нам о себе, о том, что ему пришлось пережить за последнее время в
Сибири, где он был уже три года. Семья его, то есть жена, сын и
дочь, остались в Царском Селе. Он ехал в Сибирь ненадолго, но Колчак,
фронт на Урале, все неурядицы в России разбили его планы. В 1918
году большевики по приходе в Сибирь арестовали его, и он ровно
год просидел в одиночной камере, ни на минуту не забывая о родной
семье и лелея мечту увидеться с женой и детьми. Но судьба бывает
жестока и не всегда посылает нам то, что мы хотим. По приходе Колчака он был
освобожден и назначен по охране железной дороги.
«Вот память о тюремных стенах, — говорил
князь, показывая на белую бороду. — Никогда не носил такой большой
бороды, а после тюрьмы оставил!»
Весь его рассказ дышал тоской о семье, о
доме; видимо, тяжело ему было на старости лет жить вдали от близких.
«А
сын? Уже теперь большой. Может быть, погиб, как погибли столько
юных сил в России. Только бы не в рядах большевиков, мне кажется,
что я легче перенесу его смерть, чем известие о его службе у большевиков!»
Голос его задрожал и умолк, всматриваясь в
серую темноту ночи, спускавшуюся на землю, как будто ждал, что за
этой серой завесой он увидит родные черты.
«Жена не знает, где я и что со мной. Но,
видно, не кончились мои испытания... О ней я слышал, что она выехала в
Петроград. А теперь мой план таков: ехать во Владивосток, а там дать знать
жене, где я, и при первой возможности ехать самому дальше или
ждать семью во Владивостоке. Когда я их увижу?» И снова
умолк, и снова тоскливый взгляд, устремленный в туманную даль, говорил
нам о том, что душа его и мысли были далеки, далеки. Что думал
он? Что чувствовал в эти минуты этот одинокий старик? И я задумалась,
задавая себе вопрос, вернемся ли мы в старое гнездышко, где провели столько
счастливых дней, или под напором большевистских банд мы поедем в
неведомый край? Мысли вихрем проносились в голове. Моментами казалось, что мы
медленно едем и не успеем уехать от большевиков, но когда задумаемся,
когда мысли одна за другой унесут нас в иной далекий мир, то мы
и не замечаем, как уменьшается расстояние между нами и Ново-Николаевском.
Около города шумно. Картина та же, какую мы видели во время нашей дороги.
Только теперь и мы тянемся в этой черной бесконечной змейке.
Было уже поздно, когда нас встретил Ново-Николаевск своими темными улицами. Ехать
уже было невозможно, устали лошади. Князь предложил заехать в
железнодорожную милицию, его все знали, и там переночевать. Малиневский
думал с утра отправиться в город искать комнату для жены, сына и
матери, так как везти сына в тридцатиградусный мороз он не решался.
Тем более, что неизвестно было, как долго придется
ехать. Приехали прямо в милицию. Нам уступили небольшую комнату,
где мы все расположились на полу, подостлав под себя шубы, и закрылись
одеялами. Я моментально заснула, успокоенная настроением
милиционеров, уверявших нас, что Ново-Николаевск не
будет отдан большевикам, так как есть приказ о наступлении.
Никто из нас и не подумал о том, что если армия бежит, а большевики
триумфальным маршем идут от Омска без боя, то
какое же может быть наступление. Эти слова успокоили нас, усталых,
и нам казалось, что дальше Ново-Николаевска не
поедем. Но пробуждение отрезвило нас.
14 декабря. Я
открыла глаза и с любопытством смотрела вокруг. Мне здесь
все нравилось: и эти грязные окна, и заплеванный пол, на котором мы все «вповалку»
спали, и то, что места здесь больше, чем в вагоне, где-то на верхней полке.
Думали пробыть в Ново-Николаевске целый день, а если будут утешительные сведения, то
и два дня. Я собиралась пойти к одному нашему старому знакомому адвокату,
от него узнать подробно о настроении в
городе и вообще посоветоваться, что делать.
Муж уехал в город, хотел привезти Чесика и поискать сена для лошадей.
Он уехал, а с обеда началась суета и тревога в городе. Разнесся слух,
что большевики подходят к Ново-Николаевску. Я так
никуда и не пошла. Ходила и прислушивалась к тому, что вокруг
говорилось. А слухи были самые разнообразные, одни говорили, что
большевики еще далеко, другие, что уже в 8—10 верстах. Наконец, князь объявил
нам, что звонил к начальнику штаба,
спрашивая его о положении на фронте. Начальник штаба ответил, что
сегодня же, не медля ни минуты, мы должны уехать, так как в Ново-Николаевске подготовляется местное восстание, а
большевистская регулярная армия подходит к Краснощекову, то есть находится в 8 верстах от города. Беспокойство овладело
мной и князем. Муж еще не вернулся, Малиневских тоже
не было, они уехали с вещами на
найденную сегодня утром квартиру. Уже вечерело, когда вернулся муж и Чесик, рассказывая
нам, что в городе уже неспокойно. Начинаются разгромы магазинов. Мы
кормили наскоро лошадей, ожидая с нетерпением
Малиневских, чтобы вместе ехать.
Ночь наступила бесшумно, в далеком небе
зажигались звезды, переливаясь темно-лиловыми огоньками; казалось,
что там, в вышине, тихо и спокойно.
Милиция помещалась около самых
железнодорожных путей. Станция была вся освещена электричеством, что творилось там, мы
не видели, так как нас отделял от
железнодорожных путей большой цейхгауз. Слышали стук колес поездов,
свистки паровоза, какие-то крики, громкие разговоры, в которых можно было
уловить страх, беспокойство и приготовления к скорому отъезду. Чесик, князь, муж, милиционер Федор, все суетились около лошадей. Запрягали, укладывали последние вещи. Я не могла сидеть одна в полутемной
комнате, меня пугали эти грязные
стены, внушавшие мне теперь отвращение, страх. Я вышла на улицу и услышала выстрелы где-то далеко, а
потом несколько совсем близко. Через минуту раздался оглушительный взрыв и
стекла задрожали в окнах. Я невольно
вскрикнула. «Склады на станции взорвали», — спокойным голосом проговорил
проходивший мимо солдат. Не успели мы придти в себя, как услышали
пронзительный крик женщины, бежавшей из
полосы, освещенной электричеством, в темную улицу, а за ней бежал мужчина.
«Большевики идут, большевики», — кричала
задыхавшимся голосом баба и скрылась в темном коридоре улицы. Этот
раздирающий душу крик так повлиял на меня, что я ничего не могла сказать от
волнения. Позднее оказалось, что эта баба была поймана как воровка. Она хотела уйти от солдат, но
один догонял ее, а она кричала, думая, что ее преследователь
ее оставит, когда услышит, что «большевики идут». Все это сообщил нам милиционер, бывший на станции, а
теперь пришедший посоветовать нам скорее уезжать, так как местные большевики уже занимают город.
Раздался снова выстрел и снова взрыв. Но я
уже освоилась. «Мост взорвали», — сказал нам кто-то, проходивший
мимо. Хотелось уехать дальше от милиции, где нас большевики без
всяких расспросов поставили бы к стенке. Стрельба началась порядочная. Стреляли,
скрываясь в темных углах улицы, из-за
заборов ворот, не зная, в кого попадет шальная пуля. Моментами опасно было
оставаться на улице, так как пули
летали совсем близко. Я села в санки и терпеливо ждала. «Если суждено мне теперь умереть, то пуля везде меня
найдет», — сказала я и еще плотнее закуталась в доху, ожидая, когда
тронется наш обоз. Малиневского не было, а ждать уже было опасно и даже
бесполезно, так как, может быть, его
арестовали или убили по дороге.
Решили двинуться в путь. Но в ту же минуту мы увидели Малиневского,
возвращающегося с семьей, которую не хотели принять на квартиру, нанятую Малиневским. Оказалось, что хозяин был большевик, с
радостью ожидавший своих единомышленников, и потому и не хотел принять буржуев.
«Не знали, вырвемся ли мы из города, везде
уже большевики!» — крикнул нам Малиневский
и, стегнув лошадь, скрылся в темной сияющей пасти улицы. Потянулись и мы,
сворачивая на боковые маленькие улицы, чтобы не встретиться
с большевистским патрулем.
Глухие темные улицы. Ни одного прохожего,
только один наш обоз, скрипящий полозьями. Время от времени слышим стрельбу. При каждом выстреле я съеживаюсь, как бы стараюсь быть
едва заметной.
«Не бойтесь! Как-нибудь вырвемся, ведь это стреляет тот, кому не жаль пули и кто в действительности
не умеет стрелять», — говорил князь.
Казалось, что нет конца этим темным улицам,
что мы едем в каком-то лабиринте и не можем найти выхода.
Свернули еще влево, проехали несколько шагов, и наш обоз остановился. Не нужно было спрашивать почему, так как мы услышали целое море
голосов. Мы стояли на горе, а под горой двигалась черная масса.
«Большевики», — подумала я. Но оказалось, что страхи были напрасны, так как
черная движущаяся масса была полком белых,
выходившим из города. Мы вмешались в их
обоз и все вместе выехали в белую степь. Дальше, дальше от этого города, где льется кровь, слышны крики
и стоны.
С левой стороны дороги тянулись
железнодорожные пути, и там стояли поезда, освещенные окна которых
так манили к себе усталых путников. Казалось, за этими окнами тепло и уютно.
Лошади время от времени фыркали, снег скрипел под санками. Я была настроена
пессимистически, несмотря на скорую езду и на оживленный
разговор мужа с князем.
Как бы в подтверждение моих мыслей лошади
остановились. Перед нашим обозом стояли тысячи санок, лошадей. Взволнованные
голоса слышались отовсюду. Выяснилось, что дорога идет через
овраг, настолько крутой и со столькими ямами, что почти все
санки перевертывались. Иной дороги не было, так как овраг был
узкий и по сторонам дороги были сугробы (овраг проходил под
небольшим железнодорожным мостом). Надежды на скорое продвижение не
было, а нам каждая минута была дорога. Если кто шел искать
лучшей дороги, то уже не возвращался, так как не мог в такой массе
народа найти своих.
Ветер усиливался и крутил большие столбы
снега, залеплял глаза и где-то в широкой степи выл и злился, как бы
за то, что люди эти стесняют его простор. На минуту успокаивался и
потом с новой силой поднимал снег и отдавался дикой пляске. Белый пушистый снег
заносил нас все больше и больше.
Муж отошел от санок, и его фигура моментально
скрылась за белым столбом снега. Что-то оторвалось в груди.
Князь, Чесик, Малиневский начали звать его. Я
выскочила из саней и, утопая по колено в снегу, путаясь в огромной
дохе, напрягала свое зрение в том направлении, где исчез мой муж.
Князь уговаривал не волноваться, но в его
голосе слышалось беспокойство. Я уже не слушала его, искала за
белыми снежными столбами фигуру мужа, но вместо него видела снег, снег
и снег. А за белыми облаками снега слышались голоса полные
отчаяния, мольбы и муки, голоса зовущие своих близких, знакомых,
которых поглотила эта ненасытная, белая степь, и свистящий,
свирепый и жалобно-протяжный ветер. Пишу эти строчки, а в ушах звенят
голоса, выходящие из сотни грудей: «Ко-о-ля»,
«Ма-а-ма», «Шта-аб о-округа», «Телеграфная ро-ота»...
Кричали наперебой люди и метались, как в клетке.
Не помню, как муж очутился около наших санок.
Он не слышал наших голосов и искал нас, и только счастливая случайность
привела его к нашему обозу. Он наткнулся на санки, где сидел
Федор, а благодаря тому, что наши санки стояли гуськом, ему
удалось добрести до саней, где сидели я и князь.
Толпой овладевало беспокойство. Слышались
голоса, что-то рассказывающие, и часть санок свернула в сторону.
Оказалось, что поехали на Каменку, то есть объезжают злополучный
овраг. Сотни санок стояли, дожидаясь очереди перед оврагом. Мы не
последовали их примеру. Стоять, мерзнуть и ждать большевиков
здесь нельзя, на объезд требовалось не мало времени, а мы его не
имели. А в сказку о далеком расстоянии между нами и большевиками мы не верили.
Кто-то предложил искать дорогу на железнодорожное полотно. Все
приняли это рискованное предложение, и обоз наш свернул в сторону.
Дороги не было. Лошади тронулись в снегу, а мы за ними падали, набирали
полные сапоги и рукава снегу, вставали, падали и, наконец, добрели
до полотна железной дороги. Лошади едва втянули санки на высокую насыпь. Сели
мы в санки, оглядываясь по сторонам. Никто не последовал нашему примеру.
Вероятно, в душе называли нас сумасшедшими, так как паровозы
приходили и с одной стороны и с другой, привозя с собой
уголь. Другой же путь, нечетный, был занят эшелонами, сквозь маленькие
окошечки теплушек виднелся свет. Лошади наши отдохнули
немного, и обоз наш тронулся. Застучали копыта по шпалам, и
понемножку замолкнул гул голосов в степи. Никто из нас не думал о том
риске, какому мы подвергались; каждый думал, что человек со
зверским лицом страшнее, чем та мгновенная смерть, которую мог бы
нести с собой поезд, идущий в ту или иную сторону. «Дальше от
большевиков» — единственная заветная мысль в усталом мозгу.
Разъезд. Спускаемся с насыпи и подъезжаем к
маленькому домику стрелочника. Здесь отдыхают люди и лошади. У
дома стоят несколько десятков подвод. Мы вошли в дом. Я в первый
момент не могла понять, где мы: густые облака дыма заволокли
нам глаза, и в нос ударил удушливый запах махорки. Едва переступив
порог, я наткнулась на что-то мягкое, оказалось, что это был лежащий
человек. Чтобы добраться до следующей комнаты, нужно было перешагнуть
через груды спящих тел. Люди, утомленные дорогой и переживаниями,
так отдались сну, что никакая сила не заставила бы их проснуться. Временами
слышались бессвязные слова: кто-то бормотал во сне. «Это
солдаты, больные тифом бредят», — объяснил нам кто-то из приехавших и сидевших в комнате сторожки. Больные
лежали вместе со здоровыми, а вши переползали
с одних на других, заражая здоровых. Эти
насекомые были везде, в белье, волосах и на верхней одежде.
Видя это, почувствовала и я, что меня начинают мучить эти
беспокойные, отвратительные паразиты, набранные в вагоне и в
милиции, где мы ночевали. Удалось нам пробраться в другую комнату. Здесь тоже
нет свободного места. Но нет больных солдат. Оживленный разговор
слышится со всех сторон. Каждый делится своими впечатлениями.
Ляля положила Юрика
на какую-то корзину. Ребенок даже не проснулся, бледное его лицо казалось
восковым. Ляле уступили место, и она кормила малютку, а я
пробралась в самый угол комнаты и села на полу. Какая-то усталость
сковала мое тело, усталость тела, нервов, духа. Веки сомкнулись, и мне
казалось, что меня душат какие-то кошмарные сны. Я открываю глаза,
стараясь бороться со страшными видениями. А временами, наоборот, дума моя уносилась
за грань реального и блуждала в царстве
дорогих мне воспоминаний. Вспоминались все светлые минуты моей жизни, как будто кто-то невидимой
рукой стер все грустное, тяжелое, что
было в моем прошлом, как будто нарочно хотел показать мне в эту минуту, когда я была среди несчастных, голодных, больных и усталых, какова была моя жизнь и
как мы мало ценим все, что посылается
щедрой рукой Создателя.
Чьи-то слезы, громкий плач вывел меня из
приятного оцепенения и вернул к действительности. В дверях стояла
дама лет тридцати, брюнетка, и сквозь слезы и громкие рыдания что-то
рассказывала, поминутно прерывая свое повествование. Все время
слышались слова: «Он стоял на коленях раненый, не защищался. Он
первый был убит». Оказалось, что ее мужа убили на станции Ново-Николаевск
при отступлении белых, а она, преследуемая страхом, ехала
куда глаза глядят.
Я вспомнила Ново-Николаевск,
глухие выстрелы, освещенную станцию, странный взрыв...
Представила себе раненого офицера, хотевшего своим поступком дать
пример другим, как нужно сражаться. Но некогда мне было
философствовать, вспоминать и мечтать. Надо ехать, а так не
хочется выходить на мороз из этой теплой задымленной комнаты.
Перед нами снова снежное поле и две черные
ленточки на белом ковре. Снова огоньки вагонов ласково манящие,
скрип полозьев и думы, эти вечные спутницы человека. Говорили мало.
Всех успокаивала тишина безбрежной степи. Да и о чем говорить,
когда мысли невольно возвращались к нашей дороге. Я думала об убитом
офицере, о всех знакомых в Ново-Николаевске, которые переживают теперь ужасные минуты.
Местность не изменилась, та же равнина, то же
звездное небо, чуждое нам, дышавшее спокойствием. «Которая
звезда моя и мужа?» — задавала я себе вопрос, вспоминая рассказ
моей старой няни о том, что каждый человек имеет свою звезду, а когда
он умирает, то звезда гаснет. Эта простонародная сказка пришла
мне теперь на ум. «А звезды убитого офицера уже нет», — мелькнуло в
мыслях.
15 декабря. Село
Сокур. Квартир почти нет. Стоит какой-то полк. Начальник этого полка
ответил нам, что опасности со стороны большевиков пока нет. А в
действительности им был уже дан приказ об оставлении этой деревни. Наши
мужья знали об этом, но нам не говорили, чтобы не пугать, так
как все равно мы должны были остаться здесь на ночлег, иначе
лошади пристанут. Мы, женщины, занялись приготовлением ужина и через несколько
минут услышали пушечные выстрелы. Оказалось, что отступающая колчаковская артиллерия взрывала орудия, которые
нельзя было вытащить из глубокого снега.
Все спят, лежа на полу. Темно и душно в
маленькой комнатке. Мне не спится. Я встаю осторожно, переступаю
лежащие тела, иду в кухню. Там горит маленькая лампочка, едва
освещающая кухню. На печи спят мужики, их голые ноги торчат и свешиваются в
сером полумраке комнаты и припоминают мне голые трупы на буферах поезда. Около стола
сидела женщина, подперев руками голову, и о чем-то думала. Она встрепенулась,
когда увидела меня, и на мой вопрос, почему она не спит,
ответила: «Сердце болит. Большевики идут, а мой сын у Колчака служит,
все жду, что придет, а его все нет и нет». Она замолкла, устремив
взгляд на горевшую лампу. Я присела у стола и, усталая, задремала.
Проснулась, когда уже светало.
16 декабря. Едем через станцию
Сокур, там остались наши отставшие две подводы. Станция
представляет печальное зрелище. Колчаковцев давно уже след простыл.
Везде стояли брошенные поезда. Черные пасти вагонов страшили своей темнотой.
Казалось, что в каждом вагоне лежит кто-нибудь больной или умерший
от холода и голода. Беспокойно ходил броневик, производя маневры,
а сирена разрывала душу своим визгливым, протяжным криком. Как будто старая
колдунья накликала беду. Выехали в степь. Сзади послышался топот, мы
обернулись и увидели отряд колчаковцев, это был уже арьергард.
Они обогнали нас, крича: «Уезжайте скорей, а то большевики вас
догонят». А сами гнали лошадей, несясь вперед и обгоняя все
беженские обозы. Они отнимали у нас последнюю надежду уйти от
большевиков. Тянется степь привольная, бесконечная. Ни кустика —
ни хатки. Где голубое небо сходилось с белой пеленой, туда тянуло
нас, усталых путников. Казалось, что там ждет нас что-то хорошее.
Заехали к священнику и выпили чаю. Сегодня еще
предстояло долго ехать, чтобы не встретиться с большевиками,
подходившими с юга.
Уже вечер. Давно перед нами сверкают
приветливые огоньки сибирской деревни, но она оказалась дальше,
чем мы думали. Вот и село. Пахнуло на нас теплом, уютом, горячим чаем. На улице
было тесно и шумно, как будто в ярмарочный день. Нас окружил
солдатский обоз, назойливо кричали солдаты, стараясь нас
обогнать. Каждый из них хотел пробраться вперед, так как дело шло о
занятии квартиры в Ояше (так называлось село). Муж вылез
из саней и, держа лошадь под узду, шел впереди, боясь потерять
связь с нашим обозом. Князь шел около саней с вещами. Кто-то
наехал на наши санки, они накренились, и я упала. Удалось мне
схватиться за санки, и я ползла по снегу. Лошади тянут санки, вместе с
ними и меня. Сзади идет чья-то лошадь, временами задевая за мои
ноги. Я чувствовала, что долго так не выдержу. Пальцы коченели, а
носом я все время ударялась о санки. Кричала, звала мужа, но в общем
хаосе меня никто не слышал. Я начала уже терять силы и надежду на
спасение, как вдруг увидела, что кто-то наклонился надо мной, помогая
встать. Мы въезжали в какие-то ворота. Здесь будет ночевать наш
обоз.
Мы в теплой комнате, но не одни. В каждом
углу на полу сидят десятки людей. Одни спят, другие пьют чай, а
некоторые сидят, бессмысленно устремив вперед усталый взгляд. Их
мысли далеко от окружающей обстановки. Они устали переживать, на
них нашла минута отупения. Ничто не взволнует их в этот
момент.
Мужчины наши ушли узнать, какой полк стоит в
селе. Старушка Малиневская
готовила чай, а я сидела как инвалид. Нос был похож на большую
синюю сливу, ныл, а рука была как деревянная, вспухла в плечевом
суставе.
По выражению лиц вернувшихся мужчин видно
было, что мало утешительного принесли они с собой. Не обманули
нас наши догадки: разъезд впереди уже занят большевиками, они
«отрезали» нас, придя с юга. Но мы не унывали, разговорились с
командиром полка, находившегося в селе. Он сказал, что выход из
создавшегося положения — это обход в 50 верст по ужасно гористой местности.
Полк выходит утром, если мы хотим, то можем присоединиться, «нужно
только, чтобы лошади отдохнули, так как дорога предстоит не
легкая», — закончил полковник.
Пришлось согласиться на это путешествие. В
комнате шло совещание с одной группой офицеров и беженцев,
убеждавших всех ехать теперь, не медля ни минуты, только не с левой
стороны железнодорожного полотна, а с правой, так как там не
встретятся большевики и ночью можно благополучно объехать разъезд,
занятый красными. К этой группе присоединились еще некоторые
беженцы, и они все вместе выехали. Среди выехавших,
помню, был один офицер — совсем мальчик. Знала я его, когда
он был еще гимназистом в Омске. Теперь он уговаривал ехать свою
жену, она отказывалась, говоря, что лучше остаться до утра, она не хочет ехать,
так как предчувствует, что что-то ужасное ожидает их, если они
сейчас поедут. Но ее уговорили ехать. Утомленная, разбитая, последовала она за
своим мужем. А рано утром мы уже узнали от чудом спасшегося
офицера, приехавшего верхом в то село, где были мы, что
весь обоз, выехавший ночью, попал в руки какой-то бродячей большевистской шайки. Все были убиты, и
в том числе та молодая
пара. Его, как офицера, мучили, вырезали погоны на теле, потом убили, а вещи были
разграблены.
Каждый из нас благодарил Бога, что и на этот
раз нам удалось избегнуть страшной участи.
17 декабря. Ночь зимняя, длинная для
нас пролетела как одна минута. Каждый из нас по очереди спал на
полу, приходилось больше сидеть, так как было очень тесно в комнате.
Каждый нерв, каждый сустав болел, а голова тяжелая, как налитая
свинцом, одурманенная страшными мыслями, невольно клонилась на
свернутый войлок или пальто, служившие нам вместо подушки. Веки
закрывались, ничего не снилось, ничего не переживалось. Утро морозное, светлое,
ясное. Казалось, что природа хотела последние минуты жизни человека скрасить чем-нибудь
и поэтому посылала ему такие ясные, хорошие дни. Ветра не
было, снег поскрипывал, отдохнувшие за ночь лошадки бодро бежали. Надежда
лазурными крыльями навевала нам светлую веру в хороший
исход нашей дороги.
Вдали синели горы, а мы ехали равниной,
поросшей лесом. Горы перед нами невысокие, но неприступные своей крутизной, на
которой лежит ледяная кора, а съехав немного с дороги, лошади
попадали в глубокий сугроб. Долго мучились мы перед этими скользкими
горами. Лошади, дотянув подводы с вещами до половины горы,
катились вниз с ледяной коры. Мы все тянули лошадей, утопая в снегу, идя
рядом с дорогой, и на более скользких местах сворачивали лошадей
в снег, где они, ныряя, с большим трудом достигали верхушки горы. Полк
уже давно был на горе, а мы в ужасе считали потерянные при подъеме минуты.
Окончились наши мучения, мы стоим усталые, но довольные и
отряхиваем снег. «Ну, с Богом дальше», — говорит князь, и мы снова на санках
тянемся гуськом, не теряя из виду полковника, обоз которого,
на наше счастье, отъехал недалеко. С этим обозом ехал и офицер,
вернувшийся ночью.
Уже смеркалось, когда мы доехали до маленькой
невзрачной деревушки, расположенной на склоне .горы. Подъехали к одному из первых
домов. Деревня была бедная. Встретили нас очень враждебно, настроение
крестьян чисто большевистское. «Как можно скорей выбраться из этой
берлоги», — думала я, не вылезая из саней. Нетерпеливо ждали мы, когда
Ляля накормит ребенка, которого она понесла в хату. Мужчины спрашивали
крестьян, где большевики, далеко ли? «Едва ли добьются правды», —
мелькает мысль. Но все-таки узнали — большевики в 20 верстах, так
и можно было предполагать, судя по настроению деревни. Полковой
командир, однако, со своим полком остается ночевать в этой
занесенной снегом, забытой маленькой деревушке. Полк расквартирован, а
мы едем дальше. Ехать, ехать! Пока хватит сил. К нам
присоединяется один полковник Соловьев со своим маленьким обозом в 12
лошадей, и мы едем. Пока мы ждали, когда окончатся сборы, улица деревни
наполнялась все больше и больше. Привезли каких-то солдат
тифозных, лежали они в санках, едва прикрытые рогожей, и видно
было, как у некоторых зуб на зуб не попадал от холода. Мы опять в степи.
Деревушка с криками пьяных солдат, стонами больных осталась за нами.
Кругом тишина, прерываемая только шелестом ветвей придорожных
кустов, мы иногда обмениваемся словом, двумя. Полковник Соловьев,
зная дорогу, едет вперед. Наши санки замыкают шествие. Оглянешься назад
и видишь в темной дали огоньки деревни, оставленной нами. Влево от
дороги видны такие же огоньки разъезда, занятого большевиками. Ночь светлая,
ясная. Лучи месяца рассыпались по белой пелене, и снежный покров искрится зеленоватыми
огоньками. А степь безбрежная спит, как зачарованная, ни шелеста,
ни звука. Придорожные кусты, растущие кое-где, кажутся нам издалека
какими-то чудовищами, а их прихотливые изменчивые тени двигаются
на снегу. Отрадно и спокойно было вдали от людей. Не было страха,
хотелось так ехать без конца, хотелось, чтобы никогда не кончалась
эта тихая степь, эти звезды, мерцавшие с далекого свода, и чтобы
никогда не устали добрые лошади, везущие нас без ропота и устали.
Минуты летели, расстояние между нами и оставленной деревушкой увеличивалось,
а с ним росла надежда на скорое избавление.
Неужели мне это кажется? Или снится? Все
молчат, значит, мне только показалось, что из придорожных кустов
выскочил всадник на коне и, увидев нас, понесся в белую степь. Сердце на минуту
застыло, в глазах страх, а в мозгу мысль, внезапно пришедшая, как этот всадник,
внезапно появившийся и вернувший нас к действительности.
«Разведчик, — думаю я, — только какой? Белый
или красный?» Смотрю на князя украдкой и вижу, что и он видит всадника,
видит, как ноги коня отделяются от земли и разбрасывают во все
стороны белый пушистый снег.
Всадник несется, и за ним неотступно следует
его серая тень. Он поехал в сторону разъезда, занятого
большевиками.
«Разведчик», — говорит князь. Муж соглашается
с ним. Я вижу, что они взволнованы этой встречей... Поедет, скажет большевикам,
что идет обоз, и большевики догонят нас. И тогда, тогда — страшно
подумать. Изрубят нас на куски, и никто не будет знать, кто эти
путники, что встретили свою смерть в незнакомой степи.
Мы так были заняты своими мыслями, что не
заметили, как нас стал догонять какой-то отряд всадников. Ближе и
ближе черные силуэты. Что несут они с собой? Я бросаю украдкой пули,
данные мне на хранение князем. Освобождаю все карманы от пуль,
которые могли бы послужить поводом к страшной развязке.
Наши санки замыкают наш обоз, и мы первые
узнаем, что ждет нас всех. Оглядываюсь, вижу уже не черные
силуэты, а солдат вижу ясно, даже лицо первого: у него значок и
винтовка, а также остальных с винтовками. Я отворачиваюсь, закрываю
глаза, бессвязно шепчу «Отче наш». Едва слышным голосом повторяет
князь, а муж прижимает меня к своему плечу, как бы стараясь защитить
от того страшного, что несут с собой черные силуэты солдат.
«Большевистский отряд догоняет. Вероятно,
разведчик был недалеко от этого отряда, — говорит князь, вернее, шепчет и
сжимает револьвер. — Если большевики, то я застрелюсь, я им живой
не отдамся», — шепчет снова князь.
«Теперь
смерть», — говорю я.
Все трое поддаемся мысли, все ближе слыша
топот лошадей. Князь благодарит нас за что-то, мы не слушаем. Сердце минутами
замирает...
Отряд, нагонявший нас, делится на две группы. Одна едет с правой стороны, другая с левой. Мы в коридоре...
вместо стен — лошади и солдаты. Мы молчим... Молча прощаемся,
пожимая друг другу руки, и удивительное спокойствие наступает в
душе. Нет ни боязни, ни страха, только сознание, что мы должны умереть. Теперь
я понимаю, какое чувство испытывает солдат, идя навстречу смерти, он
верит в нее, как во что-то «неизвестное», и покорно примиряется с этой
мыслью. Въезжает еще несколько подвод с солдатами, врезываются в
наш обоз, ничего не говоря, посматривая на нас исподлобья.
«Какая часть идет?» — слышим мы вопросы,
кто-то что-то ответил, снова молчание. Солдаты шепчутся, плюются, курят
папиросы. Едем, томимые
жгучим вопросом. Кто они? На наши вопросы они молчат.
Уже недалеко деревня, слышится лай собак, и
огоньки видны. Спасены или
плен? Солдаты поговорили, пошептались и оставили нас. Белые
или красные? Если белые, то почему они не поехали с нами в деревню,
а свернули в сторону разъезда, занятого большевиками? Если
красные? Тогда почему они дали возможность нам ехать дальше? Загадка.
Савинково —
большое село. Мы в чистой теплой хате, выпили уже два
самовара. Мужчин наших нет, они ушли в село на разведку. Я греюсь
около печки и смотрю, как хозяйки дома, одна старая, другая молодая,
стелят постель для Ляли и ребенка. Заботливые,
добрые, угощают нас свежей булкой. Старая вздыхает
поминутно, повторяя «Господи помилуй». Это не большевистская семья. Здесь веет
стариной. Патриархально и строго.
Мужчины наши вернулись. В деревне нашли военную
часть, начальник которой сказал, что идут в обход, так как следующая
станция Болотная через несколько часов будет занята, а может быть, уже занята
большевиками. Нам в обход идти не советовал, так как пришлось бы вступить
в бой с партизанскими отрядами, бродившими в этих окрестностях.
По его словам видно было, что он никуда не собирается, то же
советует и нам сделать. Как позднее оказалось, он первый перешел на сторону
большевиков.
Полковник Соловьев, ехавший с нами, вернулся
после разведки злой, бегал по комнате, называя всех солдат,
находившихся в этом селе, большевиками. Пошел искать еще какую-нибудь
военную часть, но безуспешно. Надо было самим решить, что делать? Хозяйка дома
посоветовала обратиться за указаниями к богатым крестьянам. Через полчаса мужчины
вернулись с твердым решением ехать на Болотную. Таков
был совет старожилов богатой сибирской деревни. Обходом нельзя
— кругом бродят партизанские большевистские шайки. А Болотная, может быть, еще не занята; вся надежда на «может быть».
3 часа ночи, хозяева не спят, провожают, дают нам хлеб, чай. Торопливо
крестят размашистым широким крестом и шепчут: «Спаси Вас Боже». В их
словах звучат самые лучшие, искренние пожелания от души, от
чистого сердца.
Где вы теперь? Живы ли? Неужели Господь не отплатит
вам добром за ваше доброе слово для бедных, чужих для вас,
путников, случайно занесенных судьбой под ваш уютный кров? Сведет ли
нас когда-нибудь судьба, чтобы пожать ваши честные руки и
поблагодарить вас за вашу ласку, горячее участие и привет?
18 декабря. Нас окутала морозная пелена. Светает. Встает лениво зимний день. Въезжаем в лес. Узкая дорожка вьется и
исчезает в чаще леса. Белокорые березки стоят, как
невесты, одетые в белые подснежные платья.
Кажется, что они спят. Снится им теплая весна и знойное лето.
Уже видны дома, постройки. Слышны свистки
паровозов, подъезжаем к станции. Дым из домовых труб поднимается в белую мглу
неба и исчезает, разлетается.
«На станции белые или красные?» — спрашиваем
какого-то мужика, встретившегося нам при выезде из леса. Молчание служит
ответом. «Так все запуганы, что боятся отвечать», — говорит муж.
Обоз наш остановился. «Была
не была», — крикнули мы и двинулись на станцию. Виден поезд
— красные теплушки и черный шипящий паровоз. Видим какой-то
флаг на последнем вагоне, кажется красный. Наверное, большевики,
белые не сидели бы так спокойно. Поезд все ближе и ближе. Около
вагонов солдаты с винтовками. Флаг не красный, а белый с малиновым, на вагоне надпись большими буквами «Штурмовой
батальон».
«Поляки!» — в один голос крикнули мы, и наши
бедные лошадки почувствовали на своих боках удары кнута. Хотелось ближе
подъехать к вагонам, еще раз, еще десять раз прочитать надпись
по-польски «Szturmowy bataljon» и
удостовериться, что мы не спим, что нам не снится.
Въезжаем прямо на путь. Поляки выскакивают, с
любопытством разглядывая нас, говорят, что все уже эшелоны ушли со
станции и только оставлено несколько боевых, чтобы принять бой, так
как большевиков ждут тут с минуты на минуту. Вступая в бой с
большевиками, эти последние эшелоны давали возможность продвинуться
дальше на восток всем эвакуировавшимся.
Мы уже ничего не слышим. Летим, а не едем.
Радость, что Бог не оставляет нас в тяжелые минуты, добавила нам
энергии. Поляки с ужасом смотрели, как мы едем между рельсами, кричат,
показывают на дорогу, а потом, махнув безнадежно рукой, говорят:
«Отчаянный народ».
Пишу правдиво свои переживания, не скрывая
того страха, который преследовал меня всю дорогу. Вся тогдашняя
обстановка давала повод к этому, так как в действительности
никакой армии тогда не существовало и мы, беженцы, должны были или
оставаться и ждать «гуманных» поступков со стороны большевиков,
или ехать все время, находясь под страхом попасть в руки
большевистских банд, оперировавших за полосой железной дороги.
А вдоль великого Сибирского пути беженцев и
отступающие войска преследовала регулярная большевистская
армия, шедшая с юга от Семипалатинска и с запада, она шла, занимая
без препятствий села и деревни, население которых встречало ее дружелюбно. Дружелюбие
проявлялось не потому, что сибирские крестьяне были большевиками. Нет!
Они почти не знали, что такое большевизм, так как царствование этих
друзей народа длилось в Сибири не долго. А правление Колчака они
уже почувствовали на своих боках, так как белые мечом и огнем хотели
искоренить зародки большевизма.
Сам Колчак — это благородный светлый ум. Все его несчастье заключалось
в неумении подобрать подходящих людей, которые помогли
бы ему выполнить его задачу: спасти Сибирь от большевистской заразы.
Но эти люди не оправдали его надежд. Солдаты,
слушая большевистские бредни о равенстве и братстве,
недружелюбно относились к своим офицерам, которые, в свою очередь,
стояли далеко от солдата и не всегда понимали его запросы. Колчак
чересчур верил в молодые силы России, и офицерство его складывалось
главным образом из молодежи, молодежи, способной на подвиги, горячей и
преданной, но легкомысленной и непрактичной.
Большую роль играли в Сибири союзные войска,
они состояли из чехов, освободивших от большевиков в 1918 году Сибирь, поляков
и очень незначительно части латышей. Начальником Чешской дивизии был
генерал Гайда, имя тогда магическое для чешского
солдата. А теперь, кажется, «развенчанный герой».
Польская дивизия начала формироваться сейчас
же после перехода власти в руки Временного Сибирского
правительства, состояла она из добровольцев, главным образом из бывших
австрийских военнопленных, которых больше привлекала военная служба, чем
сидение в концентрационных лагерях.
Во время формирования Польской дивизии
произошел раскол среди офицеров. Часть очень небольшая, во главе с бывшим
представителем начального Польского военного комитета
поручиком Л. и его заместителем поручиком Б., была против
формирования польской дивизии в Сибири, желая строго придерживаться
постановления съезда военных поляков — не вмешиваться во
внутренние междоусобицы России. Будучи далеко от своей отчизны, Польская
дивизия всецело бы зависела от русских военных властей и в силу необходимости
должна была бы подчиняться правящей партии. В случае же неподчинения ее ждала
печальная судьба, так как на помощь рассчитывать было неоткуда.
Военнопленные были иного мнения, видя в
большевиках немецкий авангард.
Предсказание комиссара Польского военного
комитета поручика Л. исполнилось. Польская дивизия выполняла роль жандармерии, будучи на
охране железной дороги, и ездила на усмирение большевистских восстаний в
сибирских деревнях.
Конечно, тут нельзя винить поляков, так как
они всецело подчинились колчаковской власти и, как
военные, должны были точно исполнять приказания высшей
власти.
Судьба Польской дивизии была такова: она
уходила на восток последней (первыми шли чехи, потом латыши, а
потом уже поляки), а так как Колчаковской
армии уже не существовало, только незначительная ее часть, то поляки принимали
бой и служили арьергардом для всех едущих на восток.
Весь великий Сибирский путь был сеян могилами
польских солдат, погибших на поле брани на чужой, далекой им
земле, и только незначительной части офицеров и 1000 солдат
удалось пробраться через восток на родину.
Польской дивизией командовал полковник Чума, а
начальником штаба был полковник Румша. Все
союзные войска, а фактически только чехи и поляки, ждали распоряжения от
главнокомандующего союзными войсками генерала Жанена
о продвижении на восток. Но оно пришло так поздно, что послужило поводом к
трагической судьбе Польской дивизии. Получив этот долгожданный
приказ, начали приготовляться к отъезду. Все были уверены, что
поедут во Владивосток, а там
через синий морской простор в родные края.
Эта надежда, как оазис в пустыне,
притягивала, манила, и каждый лелеял эти мечты. Вагоны были устроены как
квартиры. Из каждой теплушки сделали более или менее приличную
комнату. Посреди стояла
железная печка, которая всех согревала и кормила.
19 декабря. Станция Юрга.
Бухгалтер Малина, как прозвали мы его, поехал вперед, чтобы узнать,
нет ли квартиры. Нас моментально отрезала волна беженцев, и «разведчик Малина»
скрылся из виду. Напрасны были наши усилия найти его. Решили, что он, не найдя
свободной квартиры и нас среди едущих беженцев, поехал вперед. Ждали мы его
возвращения часа полтора, а потом свернули в село Поломошное. Ах, как нас тут
встретили! Вот большевики были бы довольны таким приемом
буржуев.
«Буржуи проклятые приехали», — шипели бабы, а
парни зловеще посматривали в нашу сторону. Старушка Малиневская
накормила нас вкусными бифштексами и, довольная собой, ласково
посматривала на наши сытые физиономии. Она задремала, сидя. Ляля и я вполголоса
разговаривали и даже потихоньку смеялись, смотря на добродушное лицо Малиневской.
Юрик
лежал на столе, на подушке, тешился свободой и от удовольствия сосал палец
правой ноги. Мать с безграничной любовью смотрела на свое сокровище.
А я с жалостью смотрела на ребенка, видя, как он позеленел, похудел
от постоянного пребывания в душной кибитке, где целый день горела лампа,
нагревая «карету».
В комнате послышались шаги, вошли какие-то
офицеры, среди них один брюнет небольшого роста. Его мы встретили во время одной
остановки. Последний раз видели его в Ояше,
откуда мы уезжали, а он приехал. Теперь он обрадовался, увидя нас.
«И вы здесь? Приятно встретить кого-нибудь из
своих спутников, так как их все меньше и меньше остается в
живых. Знаете! Ояш был взят большевиками в 10
часов утра, а мы еще были в Ояше и отходили с
боем. Но что может сделать наша горсточка людей? Моего товарища разрубили на
маленькие куски. Помните, со мной был такой высокий, молодой
офицер?»
В нашей памяти пробудились воспоминания, и
перед глазами предстал высокий, мощный мужчина, который еще за
два часа перед смертью весело смеялся. «Немного осталось из
нашей партии», — задумчиво говорит офицер, прислонившись к горячей
печке. Итак, Омск был сдан 14 ноября в 10 часов утра, а мы выехали
в 6 часов утра. В Ново-Николаевске мы
были во время местного восстания и выехали из города в 5 часов вечера,
а город был занят регулярными войсками в 7 часов вечера. Со станции Ояш уехали в 8 часов, а станция была сдана в
10 часов утра. На станцию Болотная приехали в
последний момент перед сдачей. Одним словом, какая-то Высшая рука
оберегала нас все время.
Прекрасный зимний день. Тепло, отрадно. Резво
бегут лошадки. Нас все радует в этот солнечный день. А солнце,
такое приветливое, согревает нас своими благодатными лучами. Смеемся,
разговариваем и любуемся, как пушистый снег попадает нам в лицо
и легкий ветерок холодит разрумянившиеся щеки.
«На несчастье одного строится счастье другого»
— припоминаются мне эти слова, столь правдивые. На станции Болотная поляки
имели бой с большевиками, поэтому вышла задержка и большевики не идут нам по пятам.
Мы довольны этим, а бедные поляки много потеряли солдат. Много
жизней людских стоило это наше счастье. Подъезжаем к маленькой
деревушке, домов в десять, живописно расположенной на горке. Бедность
царит ужасная — это не сибиряки, а украинцы-новоселы.
В какой бы дом мы ни постучались, везде
больные тифом. Остановились у добродушной бабы, она озабоченно
суетилась, виновато, сконфуженно посматривала на нас. Потом выяснилось,
что ее сын — дезертир Колчаковской
армии, не хотел впустить нас, «буржуев», и все время ворчал на мать
за ее доброту к нам. Несмотря на его косые взгляды и ворчание, мы
выпили чаю и улеглись на полу спать. На том полу, где полчаса тому назад
лежали тифозные солдаты.
«Иного выхода нет. Может быть, Бог спасет и от
болезни, как спасает от большевиков», — утешили мы себя и
преспокойно ложились. Дежурили мужчины по очереди всю ночь, кормили
лошадей.
20 декабря. Морозное
утро. 7 часов утра. Сквозь маленькие заледенелые окошки пробивается
дневной свет, серый и сонный. Наших мужчин нет в комнате. Малиневская хлопочет около стола, зовет всех чай
пить. Я вышла во двор, ища мужа. Не успела я пройти несколько шагов, как где-то недалеко раздалось «та-та-та-та»
— пулеметные выстрелы. Все собрались во дворе и прислушивались. Пулемет трещит
совсем близко, вдали виден дымок, поднимающийся высокой белой мглой в утреннее небо.
«Скорей уезжайте!» — кто-то крикнул в открытые
ворота, проезжая мимо двора, где мы стояли. «Большевики заняли Тутальскую, сейчас бой на мосте с поляками,
последние отступают. Большевики будут здесь через полчаса. Бой в
полутора верстах от деревни!» — крикнул Федор — денщик князя.
Я вбежала запыхавшись
в хату, повторяя слышанное. Все засуетились. Сын хозяйки принял гордый вид и,
постояв несколько минут в раздумье, вышел из хаты. Баба причитала,
но скрыть своей радости, смешанной со страхом, не могла.
Малиневская
преспокойно пила чай и равнодушным голосом говорила: «Глупости! Не
так плохо, как говорят, вас нарочно пугают, а вы и чаю как следует
не выпьете». — «Но разве вы не слышите, что совсем близко
стреляют?» — спрашиваем мы. «Стреляют! Стреляют! Пусть себе стреляют,
если мы будем всегда так лететь, то человек скорее захворает от этой езды, чем
от того, что большевики догонят», — ворчала Малиневская,
и никакие уговоры не помогали.
Ляля кормила ребенка, а старушка пила чай.
Лошади стояли запряженные. Стрельба не умолкает. Мы выходим и садимся в санки.
Выезжаем за ворота. Наш выезд подействовал, выезжают и Малиневские
в переполохе, оставляя мешок с детским бельем.
Поляки отступают. Из нашей деревни хорошо
видно, где идет бой. Бой на горе, а мы должны проехать под горой,
так как деревня, в которой мы ночевали, лежала в стороне от тракта,
а дорога, соединяющая деревню с трактом, шла оврагом недалеко от
места боя.
Спускаемся в овраг. Пулеметный концерт все
ближе и ближе. Пролетело несколько пуль над головами, гоним
лошадей, стараясь как можно скорей уйти от этой злополучной горы.
Оказалось, что не мы одни попали под обстрел. В овраге ехали
беженские обозы. Тут уже ехали, но не в один ряд, а в
три-четыре ряда, наскакивали на деревья, валялись вещи, брошенные
на дороге. Опрокидывались санки, падали люди, вещи. Люди кричали, стонали,
некоторые падали, попадали под лошадь, и там ждала их смерть.
Сзади ехала колчаковская конница. Отступая,
она все топтала на своем пути, желая всех опередить. Поляки, видя, что
поддержки со стороны колчаковцев не будет, отступали, а большевики,
увидев с горы удиравшую конницу, в овраге, и беженцев, начали стрелять,
и пули их летели над нашими головами.
Все больше и больше брошенных вещей на дороге,
это затрудняет нам дальнейшее продвижение. Санки все время
накреняются, то в одну, то в другую сторону, рискуем вылететь из
саней.
Какой-то солдат наскочил на наши санки.
Думала, что упадет вместе с лошадью к нам в санки. Но на счастье,
удержался, свернул в сторону, поехал между деревьями, поодаль дороги. Кто-то
отчаянно закричал, это солдат наскочил на дерево, лошадь споткнулась на брошенное
кем-то седло, и солдат упал. Лошадь одна бежала дальше. Наша лошадь
привыкла идти за санками, а тут на повороте дороги наш обоз пересекла
конница и наша лошадь, не находя санок, за которыми шла все
время, остановилась. Не помогли крики и кнут. Стоять было опасно, так как на
нас могли наехать, пришлось выскочить из саней и отвести
лошадь в сторону.
Муж схватил лошадь под узду, а я и князь
бежали рядом. Как нас тогда никто не задавил, не знаю. Наше счастье, что
конница проехала и редели беженские обозы. Мы
бежали, таща за собой лошадь, прося проезжающих привязать ее к
санкам. Но все были глухи к нашим просьбам. Все ехали с
испуганными лицами, занятые своими мыслями.
Перед нами менялись санки, люди, а мы, не
имея сил бежать, стояли в стороне и с ужасом прислушивались к
тревожным свисткам польского штурмового батальона.
Последние обозы беженцев проезжают мимо нас, а
мы молча стоим. Каждый из нас понимает ужас нашего положения. Мы уже
не просим, чтобы нас взяли, чтобы позволили привязать нашу
лошадь к санкам. Безнадежно!
Кто может думать о нас, чужих для всех в
такую минуту. Мимо едут санки-розвальни. Один мужчина правит, а сзади
спинок к лошади сидят другой и две женщины, глаза сидевшего в
санях мужчины посмотрели на нас с сочувствием. Что-то толкнуло нас к этому
незнакомому человеку. Мы побежали за санками, прося позволения
привязать лошадь. Видимо, наши лица выражали столько просьбы, мольбы,
что он кивнул в знак согласия. Толкнул в бок мужчину, который
правил, и они свернули с дороги. Мы «притащили» за узду нашу лошадь и
привязали ее к розвальням. Едем. Не знаю, нашлись ли бы тогда такие слова благодарности,
которые могли бы выразить все, что было в нашей душе. Нет!
Нет таких слов благодарности за спасение жизни, и еще тогда, когда
спасавший сам бежит от смерти и дорожит каждой минутой.
Лес кончился. Стройные сосны, кедры —
свидетели страшного отступления — тихо шумели, как бы укоризненно говоря, что
люди сами портят себе жизнь, не умея ценить того светлого и
прекрасного, что несет она с собой.
В поле, среди массы беженцев, мы увидели
кибитку Малиневского и остальной наш обоз.
Мы его догнали, поблагодарили еще раз своих спасителей и, привязав
лошадь к нашему обозу, двинулись дальше.
Сегодня должны доехать до Тайги. До города не
доедем, но хотя бы углубиться в сибирскую тайгу, уйти дальше
от большевиков.
Ехали целый день без остановки. Кто хотел есть — рубил топором или шашкой замерзший,
как камень, хлеб, а вместо воды ел снег. Когда кому-нибудь было
холодно и он почти замерзал, того поили водкой, и он бежал рядом с
лошадью. Зубы болели от тающего во рту хлеба, а по телу пробегала
дрожь. Но человек — это создание, которое может много перенести
в смысле нравственном и физическом.
Вечером доехали до разъезда Яшкино, никто не
рискнул остановиться, так как настроение здесь было
большевистское, что говорило о близости большевиков. Поздний вечер. Въезжаем в
лес. В тот лес, которыми богата Сибирь. Лес, полный тайны,
задумчивый и грустный.
В поле ветер, воя и кружась
над нами, нагонял какую-то безотчетную жуть, а при въезде в лес нас охватила
тишина торжественная, как будто мы перешагнули в какое-то святая святых и
боимся пошевельнуться, чтобы не нарушать этой тиши.
Сладкая грусть, как тихая ласка, тоска о чем-то хорошем росли в душе.
Нам казалось, что мы добрели уже до цели и
стоим у тихой пристани. Мы действительно стояли. Сотни санок
растянулись в одну змейку и стояли целыми часами на месте. Называю
лесную дорогу змейкой, так как она действительно представляла из себя узенькую ленту, настолько узкую, что
только одни санки могли поместиться в ширину дороги, а с боков
возвышались сугробы снега, местами достигавшие роста человека. Ничего
не видно, кроме снега, вековых деревьев и санок, близко стоявших
одни за другими. Что делается дальше перед нами и за нами, не видно,
ничего не известно. Мы в полутемном коридоре...
Тихо... Спокойно... Ни голоса, ни звука. Все молчат, временами шепот
и фырканье лошадей, кое-где треснет сучок, задетый зайцем, который, наткнувшись
на наш обоз, летит в сторону, или сухая ветка отвалится и, падая,
стряхивает иней с елей и сосен. А вверху вечнозеленые сосны и ели
шепчутся, недоумевают, кто смел нарушить их покой.
Мы, замерзшие, сидим в санках, и не хочется разогнуть обледеневшие ноги. В
ушах звучат какие-то чудные звуки, а лес рассказывает старые,
слышанные в детстве сказки. Душа уносится в это царство чародея, веки
смыкаются, стряхивая с ресниц холодный иней. Хочется заснуть.
Но кто-то будит меня, тормошит, тащит из саней. Тогда я чувствую,
что я совсем холодная, как этот снег, что окружил нас со всех сторон.
«Надо двигаться, ходить, выпить водки. Ты
совсем замерзнешь», — слышится сквозь сладкую дрему голос мужа. Я
едва шевелила губами, мне так хочется сказать, чтобы оставили меня
в покое. Мне так хорошо, тепло и спокойно, так приятно слушать лесную сказку.
Но мне вливают в рот водку, которая неприятно обжигает губы.
Дрожь и чувство холода говорят о горькой действительности.
Я пробуждаюсь. Меня вытаскивают из саней, я
начинаю топтаться, бороться с мужем и пью холодную водку. Согреваюсь, ложусь в
санки, и меня закрывают с ног до головы всем, что имеем из теплых вещей. Мороз
32 градуса; хорошо, что ветра нет.
Первое впечатление после въезда в лес прошло.
Все вполголоса разговаривают, топчутся, постукивая нога о ногу,
рубят хлеб, закусывают.
Вдали слышится однотонное понукание лошадей —
это артиллерия везет орудия, виновница задержки, так как
артиллерия шла впереди, а мы, беженцы, ехали за ней. На лесной
узкой дороге было так много снега, что орудия тонули
в сугробах и приходилось расчищать дорогу, вытаскивая пушки из глубокого
снега. Некоторые беженцы стояли здесь с утра, передвигаясь в чащу леса
черепашьим шагом. Вся дорога была взрыта, и санки ныряли в
громадных ямах.
Костер нельзя было развести, так как большевистская
разведка, видя огонек, могла бы набрести на наш след. Надо
было вооружиться терпением, запастись энергией и ждать. Ждать
час-два-десять.
Позднее мы слышали, как погибли здесь
беженцы, настигнутые большевиками. Некоторых беженцев-офицеров
убили, распяли на санках, и, оставив эти голые изуродованные
трупы, большевики шли дальше, неся за собой смерть и
издевательство.
Те, которые каким-нибудь чудом остались живы,
замерзли в лесу, и вся эта прекрасная дорога через сибирскую
тайгу усеяна была трупами. Все ящики, корзины, весь скарб, что везли
с собой эти люди, был вытащен на снег, разбросан, что было ценное,
то было унесено с собой, а остальное лежало рядом со страшными
трупами в ужасных позах, с запекшейся кровью, с вывернутыми
руками.
Мы всю ночь простояли в этом лесу. Всю ночь
мерзли, прыгали, боролись и усталые садились в санки, чтобы
снова, едва передвигая ноги, вылезти и скакать, глупо размахивая руками.
21 декабря. Ночь тянулась долго.
Надоел этот лес, пугавший своей темнотой. Под утро добрели
до какой-то сторожки или разъезда. Не помню,
как я очутилась в комнате, где было много милиционеров. Здесь мы
устроились только благодаря князю, который сказал свою фамилию дежурному
милиционеру. Дали нам место на полу. Комната была грязная,
небольшая, заплеванная. На асфальтовом полу лежали солдаты. Какой-то услужливый солдат подал мужу пень. Этот пень послужил мужу стулом, а я села на пол, положила
голову на колени и моментально
заснула, не чувствуя удушливого запаха махорки и пота, не слыша ругани и грубого смеха. Проснулась.
В комнате светло. Мужа нет. Моя голова лежит на полушубке, заботливо подложенном мужем. Села,
протерла глаза и вспомнила, где я. Выйдя на улицу, увидела около наших санок костер, а из саней князь и
мой муж тащили еле живого Чесика Хмеля, который, лежа в санках, начал замерзать. Он бессмысленно тряс
головой, что-то бессвязно бормотал и стучал зубами. Его принесли в ту комнату, где мы отдыхали.
(Малиневские проспали сидя в соседней комнате.)
Времени на горячий завтрак нет. Едем. Наконец
и станция Тайга перед нами. Уже вечерело, когда мы
приближались к этим домикам, из труб которых выходил дым, густой,
серый, прямым столбом поднимаясь вверх. После долгих усилий удалось
найти маленькую комнатку у какого-то татарина во втором этаже, куда мы попали
только поздно вечером, так как целый день прошел в поисках пристанища. Сначала заехали
к какому-то железнодорожнику и там встретили беженцев, ехавших
из Екатеринбурга. Несчастные скитались уже пять месяцев. Что
значили наши переживания в сравнении с их переживаниями?
Итак, мы уже в теплой комнате, первый раз,
кажется, за всю дорогу мы были в чистом помещении. Соседнюю
комнату занимала семья татарина, болевшая тифом.
Мужчины наши узнали, что охраняют станцию
Тайга поляки, кроме того, стоит здесь несколько колчаковских
эшелонов.
Ехать дальше на лошадях нельзя, так как вдоль
железнодорожного пути хозяйничает банда известного большевика Щетинкина, ехать все время обходом нет
сил, кругом тайга, надо хорошо знать дорогу, и где гарантия, что удастся уйти от какой-нибудь бродячей партизанской банды, скрывавшейся в лесах.
Все говорило за то, что надо искать другой
способ передвижения или оставаться в Тайге. Последнее было невозможно,
так как никто не принимал беженцев, боясь большевиков. Оставалось
искать кого-нибудь из знакомых в польских эшелонах и просить
позволения ехать в их поезде. Малиневский с мужем
сразу после чаю вышли. Вернулись довольные, говоря, что наверное удастся устроиться в польском
эшелоне, и даже в таком, который не принимает участия в боях. Этот
эшелон назывался «железнодорожная рота», на обязанности которой лежала
починка всех польских паровозов.
Спокойно
заснули мы в эту ночь.
22 декабря. Утром окончательно
узнали, что приняты в польский поезд.
Не могли дождаться, когда будем грузиться. Князь ехал с нами. Он был
записан как мой отец, я называла его «папаша», или по-французски «рара». Никто не понял бы той радости, какую мы переживали. Малиневский встретил в
железнодорожной роте своего знакомого поручика К., ему мы и обязаны за все то хорошее, что он для нас сделал, отвоевывая нам
место в поезде, прося об этом начальника эшелона. Мы на станции. Не чувствуется
здесь беспокойства, не видно испуганных, озабоченных лиц беженцев, замерзших и голодных, нет той
сутолоки, какая царит в городе. Наши
подводы стояли вдоль эшелона, по очереди подвигаясь к вагону, в который мы грузились. Я
с благодарностью смотрела на польского
часового и так была погружена в свои радостные мысли, что не заметила, как из
наших саней кто-то стянул доху мужа, а другой украл шкуру вола, которую мы стелили в санях, лошадей мы
оставили на произвол судьбы около
вагонов, и через пять-—десять минут их уже не было. Взяли
их железнодорожники и беженцы.
В
польском эшелоне
Мы в вагоне. Встретила нас миловидная женщина
лет 35, хохлушка. Она говорила, что муж ее сегодня дежурит на станции. В
правой стороне теплушки стоял стол и две кровати. На одной из них лежало двое
детей, мальчик и девочка, с любопытством посматривавших на нас, высовывая
головы из-за подушек. Это были дети наших хозяев теплушки.
Левую половину вагона они уступили нам. А было нас семь человек.
Я, муж, князь и еще одна семья, ехавшая из Ново-Николаевска,
но одновременно с нами грузившаяся в этот вагон.
Эта семья, так же как и мы, ехала в колчаковском поезде, а потом на лошадях. В тайге
она встретила поручика К., и он устроил ее в этот поезд.
Итак, наши новые спутники, как и мы, благодаря доброму сердцу
поручика К. имели теплый угол в польском эшелоне. Семья эта состояла
из старушки матери, двух дочерей и зятя (офицера, мужа старшей дочери).
Семья Малиневских и
Чесик помещались в соседнем вагоне, где им также
уступили половину теплушки; хозяева их вагона производили несимпатичное
впечатление, очень неохотно приняли они своих новых гостей.
Не скажу, чтобы и наша хозяйка была довольна нашим присутствием.
Она нервничала, ожидая мужа, даже выходила два раза, ища случая встретиться с
ним и рассказать, что у них поручик К. отобрал полвагона и
какие-то неизвестные беженцы преспокойно разложили свои вещи и весело попивают
чай, согретый на ее печке. Но хозяин вагона долго не показывался.
9 часов вечера. Мы мирно разговариваем, сытые,
согретые. Двери вагона открылись, и вошел мужчина и стал
кричать: «Кто имел право влезть в мой вагон? Я никого не принимаю». Перед нами
предстала фигура солдата, одетого в зеленую военную шубу, какие
имели все союзные войска. Меховой воротник и обшлага, широкий пояс с
револьвером, и в руках винтовка. С левой стороны лица у него был
шрам, начинавшийся от щеки и шедший под ухом на затылок. Глаза горели каким-то
злым огоньком. Таков был хозяин нашего нового убежища. Муж
объяснил ему, как мы попали сюда, кто нас устроил.
Наступил мир в нашей новой коммуне, и через
четверть часа Нотович сидел с нами, слушая наши
рассказы о злополучном путешествии. От него мы узнали, что в
данный момент на станции Тайга находятся первый польский полк,
штурмовой батальон и польский броневик «Краков». Русских
эшелонов немного — три-четыре, русский броневик «Забияка» и, кажется, еще другой, «Дедушка».
Нашу мирную беседу прервали выстрелы,
раздававшиеся где-то недалеко. Выскочили узнать. Оказалось, что на
соседнем пути загорелся вагон с патронами. Подозревали в поджоге
местных большевиков. Поляки энергично принялись ликвидировать
пожар, оттянув горевший вагон подальше от поездов, стоявших на
станции.
Ночь ничего не предвещала страшного. Как-то
спокойно чувствовалось, сидя в вагоне и слушая временами шаги
часовых, ходивших вдоль эшелона. Рядом, на соседнем пути, стоял
русский поезд, через стекла запыленные и грязные можно было видеть
офицеров, их жен и детей.
23 декабря. Я
дремлю, но сквозь дремоту слышу выстрелы. Опять, опять. Надо
проснуться, узнать, может, мне только кажется. Я сажусь на
кровать, протираю глаза и такое же недоумевающее выражение вижу
на всех лицах. Князь, муж, наш новый спутник прислушиваются и
молча спрашивают друг друга глазами. Хозяина вагона уже нет, только жена
его, стоя посреди вагона, слушает, откуда стреляют. Выстрелы все чаще
и чаще. Уже где-то недалеко стучит пулемет. Около вагона слышатся торопливые
шаги, беготня и временами голоса, отдающие какие-то приказания. Не
успели мы сообразить, в чем дело, и поделиться своими предположениями, как
отворилась настежь дверь, и в вагон вскочил бледный Нотович. Губы его от волнения тряслись, и он прерывающимся
голосом крикнул: «Большевики нас окружили. В четыре часа
ночи заняли город, и при помощи местных большевиков они теперь окружили
станцию. Начался бой. Перестреляют сейчас нас всех, ехать
не можем, так как наш эшелон не имеет паровоза. Он еще в ремонте,
в депо. Где дети? Где дети?» — кричал он беспомощно, хватаясь
за вещи, лежавшие в вагоне, бросаясь к детям, которые испуганно смотрели
во все стороны и не могли понять, что случилось. Поцеловав сына,
прижал дочь к своей груди, отошел от их кроватки. Еще раз устремил
свой взгляд на малюток, жену, и, видимо, какая-то страшная мысль
мелькнула в его голове. Шрам побелел, а лицо налилось кровью. Махнул
рукой на детей и бросился к дверям.
«Одеть детей!» — крикнул он и исчез в настежь
отворенных дверях. Жена его начала плакать и, обращаясь к
нам, спрашивала: «Зачем одевать? Куда мы пойдем? Везде стрельба!
Бедные дети! Бедные мы все! Что теперь с нами будет? Куда он ушел?»
Она то плакала, то молилась, прижимая к себе малюток, то звала мужа через
отворенную дверь. Мы не могли даже ее утешить. Не могли дать ей хоть маленький
луч надежды на спасение. Беспомощные, сидели мы в тесном вагоне, прислушиваясь
к усиливавшейся канонаде. То вставали, подходили к дверям, слушали, то снова
возвращались и старались в глазах один у другого прочитать отрадные мысли. Но
их не было. Тревога, беспокойство были у всех на лице. Мужчины
наши не имели даже оружия при себе, кроме револьвера князя. Да и нужно ли было
оружие в такой момент, когда горсть людей, имевшая около себя женщин
и детей, будет защищаться от вооруженных солдат.
Сидели и ждали развязки, отгоняя от себя
страшные мысли, рисовавшие в нашем воображении кошмарные картины. Я подошла к
дверям, мне казалось, что кто-то раненый стонал и хотел
войти в вагон. Но никого не было, только под вагонами
соседнего поезда польские солдаты, держа наготове винтовки и скрываясь за
темными колесами, стреляли. Пулемет с левой стороны нашего поезда работал
интенсивней. Кто-то крикнул, что большевики атакуют русский броневик
«Забияку».
«Значит, уже так близко», — подумала я,
припоминая, что броневик стоит через несколько путей от нас. Наша
хозяйка одела уже детей и теперь то и дело подходила к дверям, ожидая мужа и
расспрашивая поминутно проходивших мимо солдат. Затем она
взглянула в маленькое окошечко теплушки и, позвав меня, сказала: «Что там делается!
Посмотрите!»
Я вскочила на лавку, но долго смотреть не
могла, так как увидела через рассеявшийся дым целую кучу трупов и большевиков в
белых меховых шапках с красными лентами, бежавших навстречу
полякам.
«Скоро придут к нам», — мелькнуло в мыслях.
«Какая глупая и ужасная смерть нас ждет». И мною овладело
отупение, равнодушие, прерываемое иногда минутами нетерпения.
«Скорей бы, скорей смерть или жизнь». Страха нет, хотя положение
действительно становилось ужасным. Паровоза не было, а кольцо
большевиков становилось все уже и уже. Мы помощи ниоткуда
не ждали, а большевики подходили к Тайге с новыми силами.
А что делалось в русских эшелонах, где ехало
преимущественно офицерство! Кровь холодеет в жилах при
воспоминании о том, что мне, как невольному свидетелю, пришлось
увидеть. Перед нашими глазами разыгрывались драмы. Из русского поезда выходили
пассажиры, с безграничным страхом, озирались, осматривались
по сторонам. Выражение лица изменялось. Люди бледнели еще больше
при виде безвыходного положения.
Спасения нет! Это каждый чувствовал и метался
во все стороны, в скорой смене надежды и отчаяния. Прошло уже несколько лет,
как все это было пережито, но в памяти до сих пор горят, как
неугасимые огоньки пережитого, страшные воспоминания, яркие,
кровавые, озаренные холодным зимним солнцем и налитые кровью.
Помню открытые двери нашего вагона, а
напротив вагон второго класса колчаковского
поезда. Из него выскочил русский полковник. Лицо чисто русское,
небольшая, с проседью бородка. Одет в зеленый френч и синие брюки. За
ним выбежала дама лет 35. «Ну, что? Как?» — задавала она
вопросы, стоя на площадке вагона и держась за косяк двери. Она не
дождалась ответа, соскочила со ступенек на перрон и подбежала к
полковнику. Схватила его за плечо и впилась пытливыми глазами в лицо.
«Спасения нет? Ну, говори скорей!» Трясла она все сильней за плечо
мужа. А он что-то лепетал, беспомощно разводя руками, и
осматривался по сторонам.
Он схватился за револьвер и быстрыми шагами
направился в сторону канонады. Жена, схватив его за руку, что-то говорила со
слезами в голосе. Он остановился. Тихими шагами возвратился обратно, стал думать
о чем-то важном, нахмурив брови, стиснув зубы. Какая-то борьба происходила в
нем.
При этой сцене из вагона выскочила девочка лет
девяти-десяти, смуглая, худенькая, с выражением испуга в
красивых черных глазах. «Папа! Папа!» — крикнула она и с плачем бросилась к
родителям. Она не чувствовала холода, стоя на морозе в
коротеньком платьице, чулочках и серых ночных туфлях.
«Папа!» — повторил еще раз детский голос. При
этих знакомых детских словах полковник поднял голову, сделал несколько
шагов по направлению к ребенку. Снова остановился. На озабоченном
лице легла новая складка, решимостью дышали его черты. Скользнула тень жалости,
но он махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху. Еще раз взглянул
в сторону боя, потом на жену и дочь — беспомощных, стоявших
возле него с пытливым взглядом, ищущих в его лице ответа на все их
вопросы. Его рука, держа наган, несколько дрогнула. Но вот курок взведен.
Сердце холодеет, предчувствуя что-то ужасное. Хочется отвернуться,
чтобы не видеть, но глаза, как магнитом притянутые, не могут оторваться.
Хочется крикнуть, удержать его от страшного шага. Но я стою
как окаменелая. Поздно! Здесь ничто не поможет. Вижу его взгляд,
полный любви и мольбы о прощении, взгляд, направленный к жене. В этом взгляде
все: решимость, любовь, и тоска, и жажда запечатлеть в душе образ
жены, так дорогой ему и близкий. Она поняла его, кивнула, прижала к своей
груди ребенка и, страстно его поцеловав,
обернулась снова к мужу.
«Не отдам! Большевики не будут издеваться над
ними. Уйдем отсюда вместе!» — крикнул он каким-то хриплым,
странным голосом. Махнул рукой. Раз! и... труп жены полковника лежал на
земле, к нему бросилась девочка, рыдая и бросая вопросительные
взгляды на отца, как бы желая узнать, что случилось. Почему ее бедная мама
убита, зачем все это?
Едва успели промелькнуть эти вопросы в детской
головке, как ребенок увидел холодное дуло револьвера,
направленное на него. Девочка, как зверек, спасаясь от смерти, вскочила
и в одно мгновение была около отца, схватив его за руку, державшую
револьвер. Она заглянула ему в лицо светящимися от слез глазами и стала
просить: «Папочка! Оставь меня! Дай мне жить. Оставь. Мне ничего
не сделают большевики. Не лишай меня жизни!»
Детский голосок звучал как неясное щебетание
птички во время бури и ветра. Так нежны, так тихи были ее
слова в сравнении с пулеметной канонадой, с голосами бежавших солдат.
Рука отца давно свесилась бессильно, дрогнула,
а другая отмахивала назойливую слезу. Усы дрожат от скрытого плача. Этот родной детский
голос встрепенул неясную струну отцовского сердца и
пробудил в нем сознание, что не ему принадлежит жизнь ребенка. Этот
лепет, знакомый и близкий, разбудил в нем горячее безграничное чувство любви к
своему детищу. Он поверил ей, что от большевиков она не увидит
ничего злого. Поверил... и уступил, как уступал иногда, исполняя
ее капризы.
А он так боялся этой минуты. Боялся
встретиться с дочерью глазами. Это не те глаза, глаза жены, которая поняла, и
простила, и согласилась на этот шаг. Эти глаза говорят иное.
Они зовут и просят жизни. Она будет жить, ей ничего не сделают
большевики, она ребенок, а я? И видимо, ужасным представилось ему будущее, так
как рука с револьвером медленно поднялась. Не надо искать
всепрощающего взгляда в этих детских глазах. В дорогих глазенках он
прочтет или упрек, или просьбу сохранить жизнь, и это
удержит его от того шага, на который он уже решился.
Она не поймет его, так как не сознает всей опасности, какая угрожает ему. Он закрывает глаза, и
усмешка муки и боли
появляется на лице. Он не простился с ребенком, боялся оказаться малодушным. А девочка, стоя на коленях, обнимала
его ноги, плача и прося:
«Папочка, жить! Зачем все это. Бедная мама. Папочка, жить! Оставь меня. Жить! Жить!»
«Прощай! Я иду с тобой!» — вырвалось у него с
запекшихся губ, и взгляд упал на труп жены.
Под лепет ребенка, под свист летящих пуль он
простился с жизнью, и его тело легло недалеко от неостывшего
трупа жены. А ребенок, стоя на коленях, то бросался на труп матери,
то на труп отца. Девочка плакала, что-то шептала, то вдруг закрывала
посиневшими от холода ручонками заплаканное лицо и громко всхлипывала. Мы
выскочили из нашего вагона, взяли на руки девочку и принесли ее в вагон. Маленькая,
худенькая, посиневшая девочка дрожала всем телом и не отдавала себе отчета, что
с ней и где она. Пока несли ее на руках, она не отрывала
задумчивого взгляда от дорогих трупов. Ушли,
оставили ее одну, маленькую, ничтожную и жалкую.
Мы отупели, застыли. Казалось, что-то тяжелое
упало мне на голову, давит и не дает ни о чем подумать, дать
отчет в том, что делается. В ушах еще звучит хриплый голос полковника
и щебет ребенка, а глаза видят два еще теплых трупа.
Странным теперь кажется, что никто не мог
повлиять, удержать малодушных
людей от этого последнего шага. Но тогда, в те минуты, наоборот,
малодушием и слабоволием считалось это добровольное ожидание
издевательств, пыток и смерти от большевиков.
На наших глазах застрелился военный врач,
который, выйдя из вагона, увидел, что большевики кругом и что
спасения нет. Он выстрелил себе в висок из нагана. Это случилось в
один момент, револьвер выпал из руки, а из виска сочилась алая кровь. Смерть
была моментальна.
Сестра милосердия, боявшаяся большевистского самосуда, выпила
какую-то прозрачную жидкость из маленькой бутылочки, две-три конвульсии,
и все кончено. Навсегда она ушла от нас. Польский солдат,
к которому подходит офицер, кричит последнему, чтобы он отошел подальше,
бросает гранату.
Треск разбитых стекол, пулеметная стрельба,
взрыв гранаты, стоны, плач ребенка и голоса команды польской и русской — все
смешалось вместе. Солдата уже не было, а вместо него были видны
какие-то окровавленные куски мяса.
В вагоне тишина, каждый погружен в свои думы.
Все как прибитые. Я время от времени чувствую, как отнимаются ноги и зуб на зуб не попадает. Но проходит и
это. Деревенею вся и соглашаюсь со всеми вопросами, какие приходят в голову.
«Умереть? Хорошо! Поведут на расстрел. Здесь будут издеваться?» И
на все один ответ: «Только бы скорей конец».
Иногда даже кажется,
что жить незачем. Наши размышления были прерваны неожиданным приходом Нотовича, который влетел в вагон как
пуля. «Мы почти спасены! — кричал он. — Наши солдаты, под ужасным
огнем, вытащили паровоз из депо и сейчас его прицепят к нашему
поезду».
Мы не поняли его слов, они казались
удивительной фантазией. Тут умирают, убивают детей, себя, а мы вдруг
поедем. Куда? Зачем? Неправда все, что он сказал. «Мы должны будем
проехать чрез цепь большевиков. Поэтому берегитесь, поедем под
страшным огнем».
В подтверждение его слов наш вагон толкнуло.
Кровь бросилась в голову, радость необъятная, безудержная охватила
всем существом. Вера в недалекое спасение, жажда — неодолимая ничем,
жажда жизни поглотила нас. Паровоз прицеплен. С грустью смотрю
я на русский эшелон, обреченный на верную смерть. Девочка-сирота
едет теперь в нашем эшелоне, в классном вагоне. Мой муж и князь
искали ее родных или знакомых в русском поезде, нашли какую-то
даму, которая взяла девочку под свое покровительство и теперь
ехала с ней в нашем поезде.
Нотович
рассказал нам, что, выйдя из вагона, он пошел в депо, где работали польские
солдаты и спешили поправить два паровоза. Один удалось вытащить и прицепить к
нашему поезду, а другой еще в депо. Бой горячий, много убитых красноармейцев,
главным образом во время атаки броневика «Забияка». Сражаются
1-й Польский полк, III батальон 2-го полка и штурмовой батальон, а из русских
поистине по-богатырски сражается Пермский полк. Солдаты, как львы, послушно и
мужественно идут вперед. Если наш эшелон пройдет благополучно,
то будет послана поддержка полякам, так как мы дадим знать недалеко
отошедшим польским эшелонам. А может быть, они уже знают и
идут на помощь?
Последний взгляд на русский печальный поезд,
на застывшие трупы, и мы едем. Видно, что мы подъезжаем к цепи
большевиков, так как все слышнее русские голоса и чаще, чаще
выстрелы.
«Спрячьтесь!» — командует кто-то. Все
повинуются молча. Кто влез под перину, кто под мешок с мукой, а я и
муж лучше всего устроились. Он сел против двери на нашу кровать, а
я на пол и заставила себя стулом. И так проехали. Воображаю, какой
комический вид мы представляли в тот момент,
когда стреляли в наш вагон. При каждом стуке пули в стенку вагона я
прятала голову под стул. Теперь я еще больше верю в судьбу,
что «если кто должен быть повешен, не утонет». Ехали мы быстро. Все тише и тише дикие крики
и канонада. Мы облегченно вздохнули, когда увидели чистое поле. Сколько
разговору. Сколько мыслей
каждый из нас хотел высказать. Говорили наперерыв, стараясь
перекричать друг друга. Нам вторил стук колес и свист ветра. Зимний
вечер тихий, задумчивый. Наш эшелон стоит в степи совсем близко от станции Судженка.
То и дело открываются двери вагона и входят польские солдаты, прорвавшиеся через цепь большевиков.
Некоторые из них легко
ранены, они ищут, где бы отдохнуть от пережитых минут. Но долго не засиживаются в нашем
теплом вагоне. Идут на место сбора. Теперь поляки выдали оружие всем едущим, и
время от времени
дежурный по эшелону проходит вдоль поезда, стуча кулаком в
дверь и кричит: «na pogotowie»
(быть начеку). После такого сигнала из каждого вагона выходит один
дежурный по вагону и, прохаживаясь вдоль него, всматривается в
степную Даль, нет ли чего подозрительного. Можно было ожидать
нападения на поезд со стороны партизанских банд, бродивших во всех
направлениях и появлявшихся иногда там, где их совсем не ожидали.
В нашем вагоне дежурили князь, муж и офицер —
муж нашей спутницы из Ново-Николаевска.
Нотович отдыхал, ему были мы благодарны за
все и хотели хоть чем-нибудь отблагодарить.
Новый стук в двери. Вошел солдат с винтовкой.
Его лицо говорит о том, что он устал и голоден. Тяжело опустился
на стул, поданный нашим хозяином вагона, и попросил напиться. Из
разговора с ним выяснилось, что идет он из Тайги, принадлежит к
русскому Пермскому полку, который так храбро сражался. Он
рассказал то же самое, что и Нотович:
штурмовой батальон, 1-й Польский полк, Пермский полк и еще
незначительное количество Колчаковской армии прорвали
цепь неприятеля и ушли из Тайги. Большевиков погибло очень
много. Тайга навсегда оставила у них кровавое воспоминание, так как от
Омска до Тайги они не имели такого продолжительного боя. Пойманные в плен большевики
все время говорили: «Вот сегодня-то было жарко всем. Уж не помним, когда так было».
Наш гость сидел долго, греясь около железной
печки, и пил горячий чай. Рассказывал с большим воодушевлением,
как прорывались они через цепь, сколько было убитых, раненых. Мы
слушали затаив дыхание, и перед нашими глазами вставали кошмары
сегодняшнего дня.
Впереди нас ждали новые неожиданности. Станция
Судженка была уже занята местными
большевиками; об этом говорил красный флаг. Но, видимо, все слышали о жарком
бое в Тайге, и поэтому большевики встретили наш эшелон
очень любезно. Спросили, сколько нам нужно угля. «Берите сколько надо
и уезжайте скорей, мы пропускаем все польские эшелоны». Видимо, боялись, чтобы и здесь
не заварилась каша. Прислали нам две
платформы с углем.
Было как-то спокойнее, но все же не спалось
нам в эту ночь. Впечатления дня разгоняли у нас сон и заставляли
по нескольку раз вспоминать одно и то же. Вечером мы узнали, что
только два эшелона вырвались из Тайги, а остальные должны были
отступать пешком, так как большевики разобрали железнодорожный путь.
Наш поезд, не встречая задержки на своем пути, летит, как экспресс,
весело разрезая зимнюю мглу и унося с собой нас, счастливых.
25 декабря. Станция Ижморская.
Мы совсем акклиматизировались в этом гостеприимном эшелоне. Подружились с
поручиком К., который перевел нас и наших ново-николаевских
спутниц в вагон 3-го класса. Только муж Марии Васильевны (так
звали старшую дочь) остался в вагоне Нотовича.
Странная была эта семья. Старуха мать, полукосая на
один глаз, худая, говорливая, производила на всех неприятное впечатление.
Старшая дочь, миловидная блондинка лет 22, была кумиром и
деспотом семьи. Ей все подчинялись, угождали ей, слушались. Одна только
двенадцатилетняя ее сестренка Фроська не признавала
авторитета старшей сестры. Злостно и открыто высказывала свое возмущение не по
летам развитая девочка. А возмущаться действительно было чем. Мария
Васильевна, или Мурка, как называла ее мать, выдавала нам своего
мужа за брата. Прогоняла его все время из эшелона, постоянно говоря,
что он своим присутствием подвергает их, женщин, большой опасности
в случае прихода большевиков (так как он был колчаковский
офицер). Сама на его глазах немилосердно флиртовала с поручиком К., который
просиживал в нашем вагоне целые вечера. Но переживания офицера —
мужа Мурки — наводили нас на размышления, и в душу закрадывалось
сомнение, может ли брат так плакать ночью в углу вагона и горячо просить
Мурку: «Позволь мне остаться здесь... с тобой».
Во время ссоры Фроськи
с Муркой мы узнали секрет, и Мурке пришлось открыто признаться нам,
что Сергей Степанович действительно ее муж, но она боится ехать
вместе с ним, так как потом ей придется нести тяжелые последствия,
как жене офицера. Меня до глубины души возмущал ее поступок. Итак, любовь до
первого горя. В тяжелую минуту уйти, бросить как ненужную вещь, не
подумав о том, что именно теперь, может быть, больше, чем
когда-либо, ему нужны твоя ласка, твой
привет и поддержка.
Она ушла с нами в вагон 3-го класса, а он
остался в теплушке Нотовича.
Иногда он приходил к нам, грустный, задумчивый, бросая молящие,
укоризненные взгляды на свою жену. Тогда выходила из вагона старуха
мать или Мурка и убеждали его горячо, запальчиво. Он
не изменял своего решения и был хоть не вместе, но все-таки
недалеко от той, которая, может быть, одна только удерживала его тут,
на земле.
В вагоне 3-го класса мы устроились по-буржуйски. Там два купе были соединены в
одно. Направо от дверей первые полки занимали мы, то
есть я и муж, а верхнюю князь. «Папа» только и жил
надеждой, что удастся увидеться с семьей. Каждая верста, отделявшая
нас все больше и больше от большевиков, приводила его в
великолепное настроение. Вечером то и дело приносили чайник
с кипятком, и муж с князем, ярые любители чая, опоражнивали стакан
за стаканом, рассказывая без умолку
анекдоты и веселые эпизоды.
Немного нужно человеку, чтобы быть веселым.
Теплый угол, горячий чай с сибирскими лепешками, которые мы
жарили на железной печке, и увеличившееся расстояние между нами и
большевиками создавали веселое настроение.
Малиневские
как-то отдалились от нас. Были немного обижены на нас за
то, что мы достали лучшее место. Но все же отношения между нами не
изменились, они остались для нас такими же милыми и близкими. Муж и
князь почти каждый день навещали Малиневских, а Малиневский и Чесик
нас. Но мы, женщины, заняты были обедом, ужином, печением булок,
стиркой, починкой, и зимний короткий день проходил быстро.
26 декабря. В Боготоле стояли два
дня. Наш эшелон пришел первый на станцию, а теперь починяли паровозы всех
новоприбывших польских эшелонов, каждый день по нескольку эшелонов
уходило на восток.
На другой день стоянки отправились мы в
Боготол за покупками. Тут припомнились тяжелые минуты нашей дороги,
суета, беготня по улицам, повальное бегство из города, все
повторялось, но не производило на нас такого угнетающего
впечатления, как в начале дороги. «После Тайги привыкаешь ко
всему», — смеясь, говорит князь. Зашли было в продовольственную
лавку купить чаю, сахару, но там стояла громадная толпа. Продавались за
бесценок материи, колониальные товары, и до прилавка трудно
было добраться. Зашли к одной старушке выпить чаю. Она удивленно
смотрела на наши веселые лица, а потом (видимо, мое лицо внушило ей
большое доверие) спросила потихоньку: «Разве вы не боитесь
большевиков? Может быть, вы остаетесь нарочно ждать их?» Мне
хотелось смеяться. Именно ждать, мы всю дорогу их ждем.
29 декабря. Морозный
солнечный день. Мы стоим на разъезде, мысли мои далеки, далеки. В
сердце тупая боль. Припомнилось мне, что есть несчастнее нас близкие
нам люди. Пришел к нам в вагон офицер, знакомый, из первого
польского полка. Сказал нам, что на одной из станций видел моего
брата, исхудалого, грязного и голодного. Сверх шинели надет был короткий
полушубок, а глаза голодные, измученные. И припомнился мне солдат,
перенесший тиф, который приполз к нам просить хлеба. Брат искал
нас в польских эшелонах, узнав от офицера, что мы едем. Но как-то не
привела судьба встретиться. (Он ничего не знал о том, что мы уехали из Омска,
так как был на фронте, а мы не знали, что одновременно с нами он едет на
восток.)
Бедный мой мальчик! Увидимся ли мы с тобой, или ты погибнешь в
числе тех юных сил, что беспощадно брошены на произвол судьбы? За
что? За что эти дети-воины несут такую ужасную смерть?
А сколько у него было розовых надежд на
будущее. Гражданская война безжалостно вырвала его из последнего
класса художественного училища, надела на него красные гусарские брюки, длинную
саблю и послала убивать таких же молодых, как и он. Напрасны были
мои старания найти его потом. На каждой станции расклеивала я
надписи, обращаясь к нему, говоря, где я, и прося его прийти к нам,
если он едет этой же дорогой.
Он мог не заметить моих слов среди тысячи
других, выражавших страстное желание найти, увидеть своих
близких. «Мамочка! Мы едем, ждем в Красноярске тебя и Олю. Коля
Муромцев!» «Наташа! Оставайся в Ачинске, приеду. Твой Миша Зыбин». «Дорогие
любимые! Мы с папой едем, отступая, узнавайте о судьбе поезда морского
ведомства, встретимся, даст Бог, не станции Ачинск. Мама!» «Папочка!
Мы благополучно проехали эту станцию, о нас не беспокойся. Будь жив и здоров.
Ждем. Твой сын Алеша Терехов!» В каждой надписи, в каждом слове
звучало неодолимое желание дать знать, успокоить своих близких и
любимых.
Но брат, отступая с остатками полка, в
котором служил, погиб. Только где, неизвестно. Думали, что последняя
его остановка была ст. Ачинск, если ужасный тиф не скосил его
раньше где-нибудь в дороге. А мы ехали веселые и сытые.
Отодвинулась от нас нужда и горе. Видимо, судьба хотела немного
вознаградить нас за пережитые мучения.
уж очень она милостива к нам. Смеялись,
шутили, но в душе оставалась какая-то боль горючая, жестокая.
Боль за всех, за родных, близких и за чужих,
гибнувших на наших глазах.
29 декабря. Наступает морозный
вечер. Густая мгла поднимается к небу, откуда мерцают тусклые звезды,
вечно зовущие нас в иной мир дальше от зла, земной суеты, в далекое
царство правды и совершенства.
Уже недалеко станция Ачинск. Я стою у окна,
прижавшись к грязному холодному стеклу. Уже мелькают эшелоны, освещенные окна,
черные паровозы.
Я не могу понять, что лежит везде на снегу.
Кажется, человеческие фигуры. Но что они делают? Почему разбросаны там
и тут? Поезд мчится, и я не нахожу ответа и не могу рассмотреть
загадочные фигуры на белом снегу.
Поезд останавливается, я хочу выйти из
вагона, но мне загораживает дорогу поручик К. Он идет к нам известить
нас о том, что сегодня утром на станции Ачинск произошел
ужасный взрыв. Большевики местные взорвали два вагона с динамитом.
Уничтожена станция и все колчаковские
эшелоны, стоявшие на станции. Много человеческих жертв. Какой-то колчаковский поезд стоял далеко, и поэтому только
вагоны оказались поврежденными, а человеческих жертв не было.
Станция представляла ужасное зрелище —
полуразрушенное, почти без крыши здание, кругом куски человеческого
мяса. Здесь и ноги, и руки, и головы, и просто бесформенные кровавые
куски. Кое-где эти куски сложены в небольшие кучки, замерзшие,
исковерканные части тела — как они страшны, когда каждая из них
отделена от тела. Неприятная сцена разыгралась около вагона.
Какой-то солдат притащил дамскую, с затиснутыми в кулак пальцами руку.
На пальцах были драгоценные два кольца.
«Что ты будешь делать с этой рукой?» —
презрительно спросил другой солдат.
«Дурак я, что ли, оставить кольца
большевикам». С этими словами он отрубил пальцы и снял все кольца, а
отрубленную руку бросил на одну из мясных куч.
Никто не вышел из нашего вагона. Не хотелось
ходить среди человеческого мяса и видеть головы с вытекшим мозгом. Слава Богу,
что стоим тут недолго...
Дальше, дальше от этой открытой могилы. Мы
так сжились с князем, что временами не верится, что это совсем
посторонний человек. Привязался и он к нам, называя меня дочкой, не
зная, как благодарить меня за заботы о нем. На каждой станции
ходил выменивать свои и наши вещи на продукты, помогая в этом мужу.
Они вдвоем с мужем носили воду и воровали дрова, а иногда
уголь.
В длинные зимние вечера, начинавшиеся от 4
часов дня, наша тройка сидит в уголке и вполголоса разговаривает. Сумерки
нежные, грустные окутывают нас. Не хочется пошевелиться, чтобы зажечь
свечку, так как с этим светом исчезнет поэзия сумерек.
Князь много рассказывает о себе. Всегда
что-нибудь новое, интересное. Показал нам золотые часы,
массивные, с надписью: «За верную службу от Императора Николая Второго», а на другой стороне двуглавый
орел. Эти часы — его гордость. Что с сыном? Жив ли? Дочка тоже, наверное,
изменилась, выросла? Эти вопросы он повторяет каждый день. Живет этими мыслями,
мечтает, и даже все неудачи не сломили в нем скорую веру в новую встречу с
семьей.
Скоро уже Рождество (мы празднуем по старому
стилю). Всего несколько дней осталось. Где мы будем и что
нас ждет? Решили испечь свежих булок, баранью ногу и устроить под
праздник лукуллов пир. К нам присоединился корнет с женой,
ехавший в соседнем купе. Он офицер Колчаковской
армии, контужен два раза. Ехал в польском эшелоне, сев еще перед Тайгой. Влюблен
был в свою жену, но часто с ней ссорился, и они так далеко заходили в своих
семейных ссорах, что устраивали целые битвы. Мы в такие минуты
притихали, и слышно было, как летели вещи в соседнем купе, а потом
оба они плакали.
Красноярск перед нами, через полчаса уже
будем на станции. Целый день будет в нашем распоряжении, а может
быть, и больше, так как наш эшелон снова будет поправлять все
паровозы и уйдет последним из Красноярска.
На станции Красноярск стояли
два чешских эшелона, готовые к отъезду. Это были первые чешские эшелоны,
которые мы догнали. Жизнь, полная неожиданностей! Что значит красный флаг на
станции и эти молодцы, с гордым видом разгуливавшие по перрону.
Это те, от которых мы удирали. Важно выпятив грудь, бряцая шашкой, обвешанные
бомбами, гранатами и т. п. ужасными вещами, нагонявшие страх не
только на такое боязливое создание, как я. Ходили красноармейцы, присматриваясь
ко всему с любопытством. Спрашиваем какого-то мужичка в полушубке: «Кто теперь
в городе?» — «Большевики-товарищи, пришли без боя. Пришли и
заняли. Сказывают, что теперь бой будет», — говорит мужичок, с тревогой
посматривая на товарищей.
Красноярск действительно был занят
большевиками. Знаменитая партизанская банда Щетинкина,
которой мы так боялись, пришла в город и при помощи местных
большевиков заняла его, дожидаясь регулярной армии, шедшей за
нами.
Вот тебе и Красноярск. Какой сюрприз нам
приготовил, оставив всех нас в дураках. Уж очень подозрительной нам казалась любезность новых хозяев.
Нас задержали и спросили, кто, и откуда, и куда. Милостиво разрешили ехать в
город. Малиневские, мы, князь, спутницы новониколаевские, поручик К., все на извозчиках поехали в
город. На главной улице царило оживление. Люди шли, бежали с озабоченными лицами, спешили, оглядываясь на героев дня. По временам слышался резкий смех. Мы остановились перед
кафе. Это была замечательная кофейная, держал ее наш знакомый поляк, молодой, предприимчивый. Его в 1918 году большевики арестовали в Омске. Он бежал,
скрывался в Красноярске,
открыл кофейню, а при втором большевизме в 1920 году уехал из Сибири, как машинист добрался до польской границы и там проскочил через границу.
В кофейной было
полно. Столики везде заняты. Здесь и поляки, и красноармейцы.
Смешно? Не правда ли? Здесь пьют кофе вместе, а через две станции, не
доезжая Красноярска, проливают кровь. Почему? А потому, что поляков на
станции Красноярск много и большевикам еще памятна Тайга. Кроме
того, на восток от Красноярска стоят чешские эшелоны, а на запад
от города идут польские. Отряды Каппе-ля (белые) подходят к городу. Большевиков
же немного, только щетинковцы и
местные рабочие. Нельзя начинать опасную игру.
Мы встретили в кафе много знакомых. Все
наперерыв расспрашивали друг друга. Если бы в Красноярске был не отряд Щетинкина, а регулярная армия, то всех бы нас
голубчиков отправили в Чека. Наше собрание
«буржуев» было бы недопустимо, как «ярых контрреволюционеров».
Приехали мы домой в эшелоны, когда смеркалось.
Все нашли по-старому, только настроение было повышенное.
Каждый рассказывал, что видел в городе, какое впечатление произвели
большевики. Оказалось, что на станции еще дежурный за начальника
станции польский офицер. Станция в руках поляков, а город в руках
большевиков. Большевики прислали делегатов в польский штаб, прося
поляков соблюдать нейтралитет и выдать всех русских офицеров, ехавших
в польских поездах. Полковник Р. ответил, что если хоть один
волос спадет с головы польского солдата, то нейтралитет будет
нарушен. Русские же офицеры выданы не были и ехали дальше в
польских эшелонах. Позднее мы узнали, почему большевики требовали
от поляков нейтралитета. Это требование было вызвано наступлением
на Красноярск «каппелевцев» (Колчаковская
армия под предводительством генерала Каппеля).
Стрельба, начавшаяся на западе от города, подтвердила наше
предположение.
Поезд наш стоял на горке, а под горой далеко происходил бой. Видны
были (в бинокль) наступающие редкие цепи каппелевцев.
Их было немного, вероятно, это было только прикрытие, а
большая часть войска подходила с другой стороны, делая обход,
продвинулась на желанный восток. Удивительно как-то сложилось.
На одной станции бой большевиков с поляками, а тут один другого не
трогает. «Но не надо доверять большевикам, они коварны. Они
преследуют свои цели!» — говорил Малиневский.
«Надо быть как можно дальше от них!» И
действительно, семья Малиневских
попрощалась с нами, они пересели в поезд, в котором ехала
артиллерия. Там устроил их один знакомый офицер-артиллерист. И на
другой день Малиневских уже не было в Красноярске.
Паровозы починялись, отправлялись эшелоны, пришла и наша очередь двинуться в
путь. Русские эшелоны, стоявшие в Красноярске, дальше не шли, были задержаны
большевиками, да и пути все равно были заняты.
Остался за нами Красноярск. Проезжая мост,
через красивый широкий Енисей я смотрела на мигающие огоньки
города, от которого нас отделяло все большее и большее расстояние.
«Затишье перед грозой». Теперь еще тихо, спокойно, а что будет, как придет
регулярная армия. Опять кровь и кровь.
По старому стилю 6/1 — 25/XII. Уже Рождество (по старому
стилю). Думали ли мы встретить этот праздник в вагоне и
вдобавок где? За Красноярском, не где-нибудь во Владивостоке
а здесь, но грех нарекать на свою судьбу. Тысячи людей
несчастнее нас, а мы как буржуи едем. В сочельник я с Муркой
ходила к железнодорожникам; испекли там булки, маленьких пирожных, баранью
ногу, о которой полмесяца мечтали, и вернулись вечером в вагон. Там
было темно. Муж с князем сидели в углу на нашей скамейке. Фроська с матерью спали. Поезд тронулся.
В вагоне было тихо, какое-то спокойное молитвенное настроение
царило, хотелось как можно тише говорить. Эта тишина и тихие рассказы
полушепотом, равномерный стук колес убаюкивали, навевая далекие
воспоминания и тихую грусть.
Вспомнился родной дом... Далекое детство... братья,
один голодный и, может быть, больной, а другой где-то на востоке, еще
ребенок. Эта ужасная война, вырвавшая из нашей среды столько близких и
дорогих нашему сердцу, разбросала всех в разные стороны по
великой широкобезбрежной России, даря нам жизнь,
полную неожиданностей, сильных переживаний, оставляющих навсегда в
нашей памяти неизгладимый след и уничтожающих иные давно прошедшие,
полузабытые воспоминания. А где Россия могучая, цветущая, видавшая
дни величия, славы?..
Неужели из-за кровавых туч не проглянет
солнышко и не подарит измученному народу светлых, ясных дней ? Рождество и Новый год пролетели, ничего нового не принеся с собой.
Дни шли за днями. Ехали очень медленно, так
как на ст. Клюквенная (120 верст от Красноярска) находились
чешские эшелоны, мешавшие нашему продвижению.
Наш эшелон стоит в поле, в 3—4 верстах от
станции. Морозный день склоняется к вечеру, вдали погас
последний луч заходящего солнца. Я прогуливалась около эшелона.
Впереди перед моими глазами расстилалась равнина, а вдали, как синяя туча на
горизонте, виднелась гора, поросшая лесом. Перед
нашим эшелоном стоял единственный в Сибири латышский эшелон. Из польских наш поезд был первый,
за нами стоял броневик «Познань». Далее штаб Польской дивизии и другой броневик «Краков». Броневые поезда
были окрашены в защитный цвет. Я каждый раз останавливалась перед броневиком и издали смотрела в темные отверстия, загадочно пугавшие
своей темнотой. Небольшая группа
чехов прошла мимо меня, вызывая удивление на лицах польских часовых. Я вернулась в вагон и там
узнала, что явилась в штаб Польской дивизии делегация чехов просить об уступке им паровозов, так как они свои заморозили. Поляки ответили, что
свободных паровозов не имеют,
просят чехов скорей нагреть и поправить свои паровозы и освободить дорогу для
польских эшелонов, так как большевики идут, уже бой под Красноярском. Слова
поляков никакого успокаивающего действия не оказали, чехи ушли и пригрозили
занять путь, если не достанут паровозов. Через час-два пришли латыши в наш поезд и спрашивали, правда ли, что поляки хотят взорвать
латышский поезд. Им так сказали чехи. Поляки успокоили латышей, и те ушли. Зато во всех польских
эшелонах царило беспокойство. Отдан был приказ вооружиться. В нашем эшелоне все мужчины стояли около
вагонов вооруженные. Ждали
приказа о выступлении против дерзких чехов, которые не заставили себя долго ждать, явились вооруженные
и направились к штабу Польской
дивизии. Мы, женщины, сидели в вагоне, время от времени я выходила на площадку и
присматривалась к тому, что творилось около эшелонов. Вдали за ними виднелся зеленый броневик, около
него толпились польские
солдаты, окружив тесным кольцом чехов, чехи неистово кричали, размахивали руками.
Видимо, визит чехов не принес им желанных
результатов. С недовольными лицами они возвращались обратно. Кругом был
расставлен польский караул. Солдаты узнали, что чехи хотели взорвать
польский броневик, мотивируя это тем, что не хотят, чтобы все
досталось большевикам. Не знаю, какие переговоры в действительности велись; пишу
только то, что тогда мы узнали.
Я вернулась в вагон, было темно, в углу у окна сидели наши соседки и
тихо разговаривали, показали мне в окно, и я увидела, как из леса, вернее
кустарника, выскочил отряд конных. Увидев поляков с ружьями наготове, этот отряд
бросился в сторону и, отъехав на почтительное расстояние от наших
поездов, стал прислушиваться, чтобы узнать, к кому относятся крики,
призывающие его. Поляки спрашивали, кто они и откуда. Несколько
смельчаков подъехали ближе, любопытно осматриваясь, и сообщили, что
они принадлежат к отряду Каппеля. Большевики
идут по пятам.
«Почему ваши поезда не идут дальше? Те, что
остались в Красноярске, уже задержаны. Большевики не
вспоминают теперь о нейтралитете, чувствуя за собой силу
регулярной армии. Не теряйте времени, уезжайте».
Закончил свой рассказ молодой казак и, кивнув
в сторону Клюквенной, поехал к своим товарищам, стоявшим в
поле. Какое-то грустное впечатление производила на меня эта группа
солдат, едущих куда глаза глядят.
В вагоне совсем темно, на небе зажигаются
звезды, где-то за леском грохочет пулемет, идет стрельба. Там снова
бой большевиков с поляками и оставшимися колчаковцами. Здесь
тоже ходят с ног до головы вооруженные солдаты. Каппелевцы бегут, с запада идут большевики,
а с востока чехи пугают, вооружаются; мысли невеселые, серые наводят уныние...
Не все ли равно, будем ли мы живы или умрем.
Чехи или большевики? Все равно! Так сидела я, погруженная в
думы, не заметив прихода мужа и князя. Зажгли свечу, как-то
отраднее сделалось на душе, казалось, что с этим светом исчезли все
невзгоды, и черные мысли разлетелись, как одуванчики от ветра. Но
ненадолго! По выражению лица мужа поняла, что не все обстоит благополучно. Не
хотелось даже спрашивать. Предчувствовала, что что-то ужасное,
страшное приближается к нам. Положение действительно было
безвыходное. Большевики догнали и задержали два польских эшелона,
мы делали в сутки 15 — 20 верст, а большевики двигались со скоростью
30—40 верст. Идут дальше, постоянно воевать и бороться с регулярной армией и
неожиданно появляющимися партизанскими отрядами не хватит сил,
да и зачем эти ненужные невинные жертвы. В каждом эшелоне едут
женщины и дети. На востоке дорогу закрыли чехи, узнав, что
большевики идут, сформировали из двух эшелонов один и уехали,
оставив на пути поезда с замерзшими паровозами. Чтобы
расчистить дорогу, надо не мало времени, а полякам каждая минута
стоит человеческих жизней.
«Итак, все кончено, — сказал поручик К.,
входя к нам в вагон. — Поблагодарим за все чехов и поклонимся большевикам, — с
иронией и грустной улыбкой произнес он. Несколько пар любопытных
глаз впились в него. — Начались переговоры поляков с большевиками. Дивизия должна сдаться, она между
двух огней! Но заключим договор не позорный для нас. А может быть, я ничего не знаю... Исполнят ли большевики все условия ? Где гарантия ? Не могу сидеть, пойду узнаю, что
делается».
Он ушел, а нас охватило беспокойство. Поздний
вечер, никто не спит в нашем вагоне. То и дело открываются двери и
входят офицеры и солдаты. В нашем вагоне поставлен телефон и сидит
дежурный офицер.
Около поезда — штаба Польской дивизии — стоят
взволнованные солдаты, они ждут, когда им прочтут условия сдачи. В штабе
давно уже знали, что сдача дивизии неизбежна, а мы только поздно
вечером узнали условия. Дежурный офицер прочитал их нам. И мы все с
тяжелым сердцем слушали, мало веря в то, что действительно эти
условия будут выполнены. А так хотелось верить. Если бы они были
исполнены, то лучшего мы ничего не могли ждать.
Условия
были следующие: 1) оружие должно быть сложено в один вагон,
и таковой закрыт на замок, 2) караул при вагоне с оружием будет
польский, 3) все польские эшелоны будут направлены в Красноярск,
4) запасы — продукты — будут оставлены на две недели, 5) никаких
арестов и обысков производиться не будет, 6) в Красноярске будут
формироваться новые эшелоны для отправки на запад, на польскую
границу, одним словом, домой. Кто не захочет ехать, может остаться, где хочет.
И т. д. и т. д. Что может быть лучше? Неприкосновенность личности,
свобода действий, скорый отъезд домой. Все это красивые фразы. Никто
не верил, но поневоле соглашались.
Все приуныли. «Папаша» срывается с места,
тянет мужа за руку, усаживает его на лавку рядом со мной и говорит
скоро, захлебываясь, как бы боясь забыть то, что теснится в
мыслях. «Дети мои! За все вам сердечное русское спасибо. Бог
вознаградит вас за доброе сердце. Спасали вы меня, но теперь и вы бессильны, и
вы не знаете, что будет с вами завтра. Я хочу идти, идти
куда глаза глядят. Я здесь не могу остаться, начнутся аресты
офицеров, и я буду арестован в первую голову. Итак, я ухожу, не возьму
от вас слово, что исполните мою просьбу, так как знаю, что все, что
возможно будет, — сделаете. Я вам оставляю все, что дороже для меня
здесь. Это карточка детей и жены...»
Голос прервался. Старичок суетился, торопливо
шептал: «Оставлю еще свой дневник, который писал в одиночной
камере. Никто не читал эти записки. Здесь я описал всю свою
жизнь, свои переживания, начиная от светлого детства и ясной юности до
теперешних тяжелых дней, хотел для сына оставить. Пусть не судит
строго отца. Здесь он найдет все, что было или казалось ему
непонятным. Мысленно буду всегда с ним. Итак, последняя моя просьба
к вам: если можно, отдайте карточку детей жене или детям и дневник тоже. Не
хочу, чтобы большевики, если арестуют меня, нашли эту карточку и
дневник. Расскажите детям все, что знаете обо мне, и... и последнее
прости»...
Дрожащие руки держали фотографическую карточку, а глаза впились,
смотрели не отрываясь, говорили о наболевшем сердце, об отцовской
тоске.
«А это дневник, — сказал он, подавая мне
черновую тетрадь. — Здесь камера, в которой я сидел, — показал
князь рисунок на первой странице тетради. — Я сам рисовал. Здесь все полно моих
мыслей. Из каждого угла смотрели на меня любимые тени, жил
воспоминаниями и мечтами».
Рисунок представлял
небольшую комнату, высоко помещалось маленькое окошечко с
решеткой, направо кровать из досок, столик и табуретка.
«Итак, как только рассветет, я прощусь с вами.
Слов не найду благодарить. Поймете сами», — прошептал он,
берясь рукой за сердце.
«Не надо так волноваться! Надо обдумать, куда
вы пойдете? Что вас ждет?» — говорили мы, сами мало веря в спасение, если оставаться
здесь. Но куда идти? Мы могли остаться, так
как муж был не военный, а князь? Решено,
что он пойдет. Куда? Куда глаза глядят. На восток.
Этот одинокий бедный князь! С болью в сердце,
с тоской о семье, с неугасимой жаждой увидеть своих
близких и с маленьким, едва темнеющим огоньком надежды он
идет вперед в недалекую туманную даль. Сидели молча. Ночь окутала
темным саваном сонную землю.
«Ящик мой на вагоне, вещей там нет. Важные
бумаги. Уничтожьте все, чтобы потом не пришлось отвечать».
Нет! Ночь никогда не была такой короткой,
хотелось оттянуть рассвет. Князь уже успокоился. Не дрожал так
сильно голос. Сидел спокойно, как бы заснув. Но он не спал. «Что с
вами будет?» — задавал нам вопрос. Белье сложил в маленький ранец. Я
приготовила бутерброды и полушубок, который заменил муж на
шинель князя, и зашила часы в рукав. В этом полушубке князь не
походил на офицера.
5 часов утра. Мимо эшелона идут, идут. Дамы в
каракулевых шубах, с мешком, со свертками на плечах. Ноги одеты
в валенках. Офицеры, штатские, все бросили, идут пешком вдоль
железнодорожного пути так, как когда-то ехали мы. Князь спешит
взволнованный, печальный.
Сергей Степанович пришел проститься. Глаза
полные любви, с безмолвной грустью обнимает нежно Мурку, целует
ее горячо и долго, прощается с нами и выходит. Князь целует
мужа, подходит ко мне, крестит дрожащей рукой, целует в руку.
«За все спасибо! Благословите меня», — слышу
несвязный шепот. В дверях показывается корнет с женой, готовый к
дороге.
Выходим все вместе. Перед нашими глазами
тянется вереница беженцев, удивленно смотревших на нас, недоумевая:
почему мы остаемся.
Скрылись вдали князь и корнет с женой. Мы
возвращаемся в вагон. Шум на улице привлек наше внимание.
Выяснилось, что польские солдаты выгружались. Польская кавалерия
рвалась в бой с чехами, желая отомстить им за их коварство.
«Не большевикам мы помогаем, а отомстим за себя, пусть знают, что шутки плохи».
Позднее мы слышали, что чехи имели бой с
большевиками, принимали ли участие там польские солдаты, не знаю.
Время томительно тянется. Сидим и ждем, когда
очистят путь от замерзших эшелонов и продвинут наш «состав»
на станцию, где встретят нас наши победители. Но они явились
раньше, чем мы предполагали. Только что успели мы принести ящик с
бумагами в вагон, как наш поезд тронулся. С двух сторон эшелона
едет отряд красных. Что делать с бумагами, сжечь? Дым привлек бы
их внимание, и кто-нибудь из красноармейцев может войти. Я беру
пачку бумаг, иду в уборную и по одной, по две рву и бросаю под вагон.
Иду за новой партией бумаги, снова бросаю, предварительно
оглядываясь, далеко ли красноармеец, который едет все время
около нашего вагона.
Все следы пребывания князя с нами исчезли.
Ничто уже не говорит о том, что он был здесь.
Вот уже станция. Мы выходим купить молоко,
которое носят мальчишки и бабы. Вымениваем на белье, провизию,
так как колчаковских денег уже не
принимают. Нас никто не спрашивает, не задерживает.
Поезд наш поставлен на запасной путь. Мы уже
несколько дней сидим в эшелоне, оружие сложено в один вагон, и стоит польский
часовой. Запасы никто не отобрал, и никто не приходит, как будто забыли
о нашем поезде. Сведений из Красноярска никаких. Эшелон 1-го Польского
полка продвинули ближе к Красноярску.
Вечер. Мы сидим в вагоне. Горят две свечи,
тускло освещая наше купе. Слышим шорох за дверями. Муж вышел
узнать, что случилось, оказалось, что два красноармейца тащили наши
запасы масла и муки, сложенные в коридорчике. А через минуту вышли
трое солдат, вооруженных с ног до головы, и отобрали у нас
свечку, говоря, что буржуи должны делиться всем. Все это глупости в сравнении с
тем, что было ночью. Красноармейцы стащили все, что находилось на
крышах вагона, в том числе и наш ящик со всеми ценными вещами. Никто
не спал. Ждали обыска. По вагонам шныряли пьяные солдаты, пугали нас, грозили
револьверами и, неистово смеясь, уходили, довольные впечатлением,
какое производили их шутки.
Утром на горке напротив нашего эшелона были
расставлены пулеметы и
польский часовой был заменен красноармейцем. Потом приступили к
изъятию всего содержимого склада поезда, а польским рабочим «предложено»
было идти работать в депо. Вечером отделили всех офицеров и, посадив в
классный вагон, ночью отвезли в Красноярск. День прошел
довольно спокойно, а ночью начались обыски. Оставили по две пары белья,
забирали все, что попадалось на глаза, не брезгали ничем, даже иголки,
найденные у меня, поделили между собой по-христиански.
Одним словом, все условия были только на
бумаге. Чисто по-большевицки! Что
оставалось делать? Рабочие (солдаты-железнодорожники)
пошли в депо, а мы решили с мужем возвращаться домой, то есть туда,
откуда выезжали с такой надеждой на избавление от большевиков.
Пошли на станцию узнать, можно ли вернуться. Встретил нас комиссар
— мальчишка белобрысый, уверенный, надменный. Смотрел на
нас пренебрежительно и дерзко.
«А зачем ехали? Кто вас гнал? Только работай
теперь из-за вас. Придите завтра, я вам дам свидетельство на
выезд. А теперь, товарищ, — обратился он к моему мужу, — одолжите
бритву побриться». Через полчаса бритва уже была передана
представителю советской власти. А через час этот представитель
удрал с первым отходящим эшелоном на восток, забыв об обещании и о
бритве.
«Где-то папаша?» Часто вспоминали мы князя.
Так хотелось, чтобы он спасся. Может быть, поехал в чешском
поезде, если удалось догнать. Если бы мы могли дать ему крылья, чтобы
он мог скорее быть у желанной цели.
В одно прекрасное утро в наш вагон явился
корнет с женой. Оказалось, что большевики догнали их, обобрали и
пустили на все стороны. Корнет искал наш поезд и, наконец, набрел на наш след.
Князь в дороге был с ними. Его тоже задержали. Он сказал, что был военным
чиновником, фамилию назвал иную, отобрали у него пару
бриллиантовых колец, а платиновое возвратили, говоря, что
серебряных колец они не носят.
«Итак,
папаша жив! — радостно воскликнули мы. — Но где он?»
«Он пошел в Красноярск, хочет там
зарегистрироваться как чиновник, а потом будет искать службы.
Взволнован старик, боится, что узнают его, и тогда все
кончено».
Невесело на душе, когда человек не знает, что
с ним будет завтра. Положение наше становилось больше чем критическим.
Ехать нельзя, запасов никаких, а вещи отобраны. Муж пошел искать работы
и вернулся утомленный и разбитый. Удалось найти работу — пилку
дров. С непривычки к физическому труду болели руки и голова. А
кроме того, голод давал себя знать.
Сегодня попрощался с нами поручик К., скрывавшийся до сих пор в
соседней деревне. Теперь нельзя уже оставаться, могли обратить внимание
на него, и потому он ушел на восток.
Примечания.
178 Автору
этих воспоминаний после пребывания в плену у большевиков удалось выехать в
Латвию.
179 Впервые опубликовано: С. Витолъдова. На Восток. Рига, 1931.
180 Князь
Голицын Лев Львович, р. 23 марта
181 Князь Путятин Константин Владимирович, р. в