Р.Б. Хаджиев
Великий бояр.
Жизнь и смерть генерала Корнилова.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ (окончание)
НОВО-ДМИТРИЕВСКАЯ
СТАНИЦА
16—24
марта 1918 года.
Постепенно войска после боя начали собираться
у станичного управления, а Верховный, сидя в нем, следил за вскрытием ящиков с патронами, оставленных
большевиками. Он сам помогал распечатывать
их, радуясь, что армии досталось такое богатство. Здесь же он получал донесения
и посылал приказания. На рассвете генерал Марков донес, что им отняты орудия со снарядами, но вывезти он их не может, так как все завязло в грязи и
замерзло. Для снарядов просил прислать повозки. Получив такое известие,
Верховный был счастлив.
За работой в управлении прошла вся ночь. Часов в пять утра генерал
Романовский, обращаясь ко мне, сказал:
— Хан,
голубчик, пойдите в квартиру, отведенную Верховному, и попросите хозяйку приготовить для него что-нибудь поесть и затопить
печь. Он, бедняга, изнемогает от холода и голода.
С офицером-квартирьером я отправился в дом
дьякона Черных (кажется, так звали его), где была отведена для
Верховного квартира. Меня встретила очень интересная молодая дама,
оказавшаяся женой дьякона, пригласившая меня войти в
комнату. На мой вопрос, нет ли у них в сараях оставшихся большевиков,
она ответила незнанием и советовала для полного успокоения обыскать
их.
— Как будто бы кто-то стрелял из нашего двора в
момент прихода армии! — закончила хозяйка дома.
— Хан Ага, не входи в сеновал до восхода солнца, нам кажется, что там есть спрятавшиеся большевики. Только что
убили Ибрагима (азербайджанец из конвоя). Он, подойдя к окну соседнего
дома, постучал и спросил, свободна ли хата.
В ответ грянул выстрел и убил его наповал! — сказал мне туркмен.
В шесть часов утра Верховный, придя в квартиру, пожелал снять сапоги,
чтобы просушить их немного. Фока с трудом стянул их, так как
они и носки превратились в месиво. Верховный ничего не мог надеть взамен
снятого, ибо возчик-чех, как я уже говорил раньше, еще в Рязанской станице
бежал со всеми нашими вещами.
— Да, Хан, в эту ночь была обстановочка! Не окажись
большевики такими уступчивыми, вся армия замерзла бы! — говорил Верховный,
отогревшись немного за чашкой чая.
Часов в десять утра начался обстрел станицы
большевиками. Снаряды сперва начали ложиться во дворе дьякона, а потом
стали падать перед домом, перед самыми воротами и дверьми
его. В продолжение четырех дней весь двор и вся площадь перед
домом покрывалась глубокими ямами. При каждом разрыве снаряда
дьякон бросался под стол и, забывая свой священнический сан,
в присутствии жены, ругал площадной бранью ученых всего мира
за то, что они придумали такое зло, как пушка. «Боже, Боже, вот-вот
разрушат мой дом, и я останусь без него! Господи, зачем
ты послал этот проклятый большевизм!» — причитал он, то бросаясь
под стол, то пряча свою голову, как страус, среди горы подушек.
— Я, Мура (Марьей Ивановной звали его жену), пойду
лучше в церковь, Господу Богу помолюсь. Он меня успокоит. Здесь все нервы
себе истрепал! — говорил он жене, уходя в церковь.
Не прошло и полчаса, как он стремглав прибежал домой, так как снаряды рвались в ограде церкви и еще больше
нервировали его, чем дома.
— Господи, Господи, ведь эта сволочь может
убить человека ни за что, ни про что, да еще невинного! — говорил дьякон, ныряя
в подушки
при каждом новом разрыве.
Баткин, видевший все это, шутя посоветовал ему спрятаться под кровать, так как снаряд не пробьет никогда кровать
с толстой периной — застрянет в его пуху. Обезумевший дьякон принял это за чистую
монету и стал прятаться туда, следуя советам своего доброжелателя.
Перед обедом я рассказал о дьяконе Верховному, чтобы успокоить
его. Верховный, еле удерживая себя от смеха, сказал:
— Ведь на вашем доме крыша железная, и я думаю, что
снаряд ее не пробьет.
— Ой, нет,
господин генерал! Она у меня старая и давно не крашенная! — ответил диакон,
настороживший уши, как заяц, при словах
Верховного.
Верховный, не выдержав серьезного тона,
громко расхохотавшись и махнув рукой, ушел в свою комнату,
куда скоро Фока подал обед, и Верховный, Долинский и я начали с удовольствием
его уничтожать.
После обеда пришел какой-то мужик от священника, который сказал
дьякону, что его просят прийти на погребение.
— Что, хоронить в такое время?! Какой черт,
прости душу мою, заставил их умирать в этакое время! Не пойду я! Пусть батюшка сам
хоронит! —
кричал он жене, когда она начала уговаривать его идти хоронить убитых.
— Но ведь это же убитые добровольцы, и ты должен
идти, раз батюшка тебя зовет! — убеждала мужа Мария Ивановна.
— А меня не могут убить сейчас? Пусть батюшка сам
хоронит — работа невелика, а я на смерть не пойду! — отвечал дьякон
жене, не двигаясь с места, и только после
приказания Верховного он, проклиная всех мертвецов на свете, все армии
и командующих, отправился в церковь.
17 марта, часов в одиннадцать утра, к Верховному
прибыли с визитом представители Кубанской области. В три часа дня Верховный ответил
им также визитом. Вечером того же дня состоялось совещание с Кубанской радой,
присоединившейся к Добровольческой армии вместе с отрядом капитана Покровского.
На этом совещании было решено о совместном
действии кубанцев с Добровольческой армией
против общего врага — большевиков, под командой Верховного. Во время
этого совещания, около 8 часов вечера, вдруг неожиданно в станице поднялась беспорядочная стрельба из винтовок и пулеметов. Члены совещания, один за другим,
начали поспешно выбегать из комнаты
Верховного. Первым, со словами: «Где моя лошадь?», выскочил капитан
Покровский и куда-то исчез. За Покровским
бросился кубанский атаман полковник Филимонов, сказав, что надо спешить защищать одинокую, оставшуюся в обозе
женщину. Кто была эта одинокая
женщина, никто не знал! «К-хэ, к-хэ» — слегка покашливая, спокойно вышел генерал Алексеев, а вслед за ним вышел хмурый и недовольный генерал Деникин. Как
только Верховный остался один, он,
обращаясь к генералу Романовскому и к нам, сказал:
— Иван Павлович, будьте в штабе. Хан и Долинский со
мной, — и, застегнув бекешу, вышел на
улицу.
— Стойте!
Кто вы такие? — спросил Верховный, заметив нескольких
человек, стоявших посреди улицы и стрелявших неизвестно куда. Все, в том числе и Верховный, стояли по
колена в липкой грязи.
— Мы — корниловцы, корниловцы! — отвечали те,
продолжая стрелять, не узнав
Верховного.
— Стойте, наконец! Я командующий! Куда вы
стреляете? Эта сторона станицы
принадлежит нам, значит, вы стреляете по своим! Идите сейчас же в штаб! Я приказал собраться там всем! — кричал Верховный, отсылая их в штаб.
Около штаба был кто-то ранен, его подняли и
унесли в лазарет, а в штабе была страшнейшая паника. Люди метались
и твердили, что мы окружены и нас уничтожат большевики.
Штабные так разволновались, что некоториё из них просили
священника, в доме которого стоял штаб, достать им на всякий
случай штатское платье. Один только генерал Романовский был спокоен.
Вообще, я должен сказать, что я никогда в жизни не видел такого спокойного
человека, как генерал Романовский. В тяжелые критические минуты
он бывал желтый, как лимон, но всегда спокоен, как Верховный.
Паника в штабе продолжалась до прихода туда Верховного. Как
только пришел туда он, все успокоились и каждый ловил каждое слово,
сказанное им.
— Ничего страшного нет! Это простая демонстрация со
стороны товарищей с целью попугать
нас. Через полчаса все это окончится, так
как мною заранее были приняты меры на такой случай! — успокаивал людей Верховный.
Действительно, не прошло и часа, как все
успокоилось, и Верховный возвратился в дом дьякона.
Около десяти часов я попросил у Марии
Ивановны для Верховного ужин.
— Какой
ужин? — удивилась она. — Ведь я отослала его вам в штаб по вашей же просьбе с человеком, который держал лошадь Покровского.
Оказалось, что после нашего ухода пришел
черкес и унес весь ужин, сказав, что Верховный приказал ужин
доставить в штаб. Когда я об этом доложил Верховному, то он хохотал от души над
находчивостью черкеса.
— Пусть
ест! Наверно, был очень голоден! — говорил он, смеясь.
18 марта Верховный принял явившегося к нему
бывшего председателя Государственной думы Родзянко. Когда я доложил
Верховному о приходе Родзянки, он сказал:
— Пусть
войдет, я очень раз встретить его в такой обстановке!
— Ваше Превосходительство! Прикажете приготовить для
него намыленную веревку?! — спросил
генерал Романовский полушутя-полусерьезно.
— Пожалуй, Иван Павлович, не найти вам такую
крепкую веревку, которая могла бы
выдержать его! — смеясь, ответил Верховный.
— Лавр Георгиевич, простите меня, старика! Вот где
суждено было встретиться с вами, —
говорил Родзянко, протягивая Верховному
обе руки.
Верховный встал и подойдя с улыбкой к
Родзянко, взял его за руку и хотел усадить, но, заметив отсутствие
стула, обратился ко мне и сказал:
— Хан,
пожалуйста, дайте нам стул!
Когда
я принес стул, то услышал заданный Верховным вопрос:
— Надеюсь,
вы теперь знаете, что представляет из себя русский народ?
— Как же, как же, знаю! Чтобы черт его взял! Ходил
на них в атаку! Они нас так прижали, что на старости лет пришлось драть
от них, как зайцу. Ну, слава Богу, Лавр
Георгиевич, добрался до вас. Ради Бога, еще раз прошу простить старика, да
забыть о прошлых промахах и ошибках,
тем более что теперь мы с вами идем по пути исправления их.
Во время этого разговора участились разрывы
снарядов около дома дьякона. Их громкие разрывы очень
нервировали Родзянко, который советовал Верховному перейти в другое
место, менее обстреливаемое.
— Я привык к этому. Вот уже третий день они рвутся
над этим домом. Вот Хан знаток дела, а и он говорит, что ничего не случится! — говорил Верховный, указывая на меня и глядя
ласковыми глазами, когда я поставил на стол три стакана чаю.
Генерал Романовский задал
мне вопрос:
—
Ну, что, Хан, все будет хорошо?
— Я спокоен,
Ваше Превосходительство! — ответил я, собираясь выйти, когда Родзянко, поглаживая свою щеку, успевшую покрытьсягустой белой растительностью, еще раз сказал:
—
Все же, Лавр Георгиевич, советую вам перейти
в более спокойное место.
Не успел я выйти, как раздался выстрел в
кухне, вход в которую охранялся конвойцами.
— В чем дело? —
спокойно спросил Верховный у начальника конвоя, ротмистра Арона, выйдя
на кухню.
—
Нечаянно выстрелил часовой! — ответил бледный
ротмистр Арон.
— Значит, он
до сих пор не умеет обращаться с оружием! — резко заметил Верховный Арону и, круто повернувшись, возвращаясь к себе в комнату, хлопнул дверью.
Вся кухня от выстрела наполнилась газом, а с
потолка от сотрясения воздуха упало много извести, смешанной с пылью.
Скоро Родзянко ушел. Верховный попросил еще
чаю, но я доложил, что сахару у нас нет, ибо господин
Родзянко уничтожил весь наш запас.
— Последний
кусок, который я дал ему, был взят у конвойца и очищен мною от грязи
ножом! — закончил я.
— Неужели,
Хан, он шесть стаканов чаю выдул за такой короткий срок? — смеялся Верховный. — Да, жаль старика! Не
повезло ему. Он освободил русский
народ и сам же первый поднял против него оружие! — говорил Верховный,
глубоко вздыхая.
Глядя в окно, Верховный глубоко задумался... Увидев во дворе конвойных лошадей, он, как бы вспомнив что-то,
резко изменив тон, проговорил:
— Хан,
почему лошади в таком плачевном состоянии? Я нахожу отношение начальника конвоя
и конвойцев к своим лошадям отвратительным. Вы посмотрите, какие они грязные и
худые.
Я начал было возражать ему, говоря, что они
были и куплены в Ольгинской станице худыми, да их еще больше изнурил тяжелый
поход. Верховный, выйдя из себя, начал на меня кричать:
— Вы, пожалуйста, Хан, их не защищайте! Они
отвратительно относятся к своей
обязанности! Вот вам пример. Вчера ночью, в 3 часа, ко мне ворвался
казак с донесением. Зажегши свечу и приняв
донесение, я проводил его сам и сам же закрыл за ним дверь. Ни офицеров конвоя,
ни часовых в передней не было. На кой мне черт конвой, если люди так относятся к своим обязанностям?! Такую простую службу, как конвой, они и то не хотят
добросовестно исполнять. Представьте себе, что вчера ко мне ворвался бы
не казак с донесением, а большевик, который
мог бы запросто ухлопать меня и об этом никто бы и не знал! Нет, это
черт знает что за люди! Если ротмистр Арон не
желает служить и в конвое ему трудно, то пусть заявит об этом мне, и я на его место назначу другого, который будет относиться к своему делу лучше, чем он. Еще раз
прошу вас, Хан, не защищать этих
господ, когда я говорю об их недостатках! — закончил Верховный.
Находившийся здесь Долинский тянул меня сзади за полушубок, чтобы
я молчал.
— Хан,
дорогой, я прошу тебя никогда больше не защищать своих офицеров, так как
Верховный не раз говорил мне об их недобросовестном
отношении к делу. Я не хотел передавать тебе об этом, не желая портить наши дружеские отношения. Ты сам
теперь сидишь, стоит ли их защищать
после этого? Слава Богу, что случай с казаком прошел благополучно. А если бы
Верховного убили? — говорил мне Долинский,
жалея, что мне достается от Верховного за людей конвоя.
Оказалось, что во время дежурства ротмистр
Арон крепко заснул после выпитой «грешной» рюмки, к которой он питал слабость. Часовые, видя, что их во время не сменяют, подождав
немного, решили идти сами в конвойную команду, находившуюся рядом с
домом, где жил Верховный. Придя туда, они
также крепко уснули, оставив Верховного
без охраны. После этого ротмистр Арон был смещен и на его место назначен
полковник Григорьев, — которое из двух зол было хуже, трудно сказать.
22
МАРТА
В этот день Верховный решил сделать обход по
лазаретам и хатам, где были размещены больные и раненые.
Первый свой визит он сделал в школу, где лежало большинство
раненых. Медленно обходя комнаты, Верховный очень внимательно
осматривал раненых, обращал внимание на каждого из них. Если попадались раненые,
чем-либо недовольные, то таковых Верховный сразу узнавал по выражению лица,
инстинктом, и, подойдя к таковым, начинал расспрашивать, как и что.
Если раненый или больной жаловался на отсутствие чего-либо и
это можно было достать за деньги, то Верховный тут же
приказывал мне или Долинскому довести об этом до сведения генерала
Эльснера или сам говорил с ним по телефону. В этот день, к счастью, все
было на своем месте, и Верховный, не услышав ни одной жалобы, вышел
к докторам, чтобы выразить им свою благодарность за только что
виденное в лазарете.
Не успели мы спуститься по лестнице лазарета вниз,
как к Верховному
подошел офицер с какой-то бумагой. Быстро пробежав ее глазами, Верховный
произнес:
—
Идемте!
Придя домой, Верховный, с суровым, жестоким,
почти побледневшим лицом, взяв карандаш, сделал какую-то надпись на полученной бумаге и дал мне
для передачи ее ожидавшему в передней офицеру.
Бегло взглянув на бумагу, я успел прочесть только два слова: «Повесить.
Корнилов». Только тогда мне стала понятна перемена лица Верховного.
Эти два слова произвели на меня потрясающее
впечатление. Дрожащей рукой я передал эту тягостную бумагу офицеру и тот, бегло
взглянув и удостоверившись о наличии подписи Верховного на резолюции, произнеся: «М-м!..», моментально вышел.
Мне было крайне тяжело передать
смертный приговор. «Почему именно мне пришлось передать эту бумагу? Почему именно я, а не Долинский или дежурный офицер конвоя? Зачем, Аллах, Ты сделал
меня невольным передатчиком людям
смерти? Зачем, зачем?!» — говорил я, ропща на Аллаха и мучаясь. С таким чувством я вошел к Верховному, надеясь
застать его в таком же состоянии, но, взглянув на суровое спокойное лицо
его, я убедился, что в данный момент наши самочувствия различны.
Верховный сидел невозмутимый, как всегда, над картой и, казалось, всецело был поглощен ею. Взглянув на меня,
он опять опустил голову над картой. Заметив, что Верховный не испытывает того,
что испытываю я, я, выскочив на
улицу, остановил офицера, уже входившего
в штаб. Взяв у него бумагу со страшным словом «Повесить!», я принес ее обратно в комнату Верховного и,
положив на стол, за которым сидел он, вышел. Верховный, увидя это,
приказал Фоке взять принесенную мною бумагу и передать офицеру. Получив ее и
снова пробежав глазами написанное страшное слово, офицер взглянул на меня и, не понимая, в чем дело, спросил:
— А что, Хан, Верховный хотел
заменить это слово чем-нибудь другим, попроще, что вы меня вернули?
— А чем? — невольно задал я
вопрос офицеру.
— Таким! — показал он, взяв
на изготовку винтовку.
— Нет, нет! — сказал я и вышел
в соседнюю комнату, немного успокоенный тем, что все же не я передал этот приговор, а
другой.
Солнце медленно склонялось к западу. Чем ближе
оно приближалось к месту заката, тем ярче и ярче разгоралось. Тени
домов, деревьев и церкви удлинялись все больше и больше. Площадь с
пятью или шестью фигурами копошившихся на ней людей была вся
залита пурпурным светом. Подойдя к этим людям, я увидел, что
они нервно-торопливо рыли ямы для столбов виселицы, которые
лежали тут же. Через несколько минут виселица была готова.
Не успел один из строивших ее произнести «Готово!», как из ворот
ближайшего дома показалась группа людей со связанными назад
руками и опущенными головами. Этих людей сопровождали
вооруженные солдаты Корниловского полка. Площадь моментально
наполнилась народом, сошедшимся со всех сторон поглазеть
на зрелище. Одну плачущую старушку вели под руки. В это мгновение заиграл
оркестр Корниловского полка, расположенного недалеко от площади,
какой-то красивый вальс. Чарующие звуки вальса, вылетавшие из серебряных труб
оркестра, казались чем-то диким в сочетании с бабьим плачем, с
унылыми лицами осужденных, галдежом толпы и черным силуэтом виселицы на пурпурном
фоне неба.
Одиннадцать смертников
выстроились в ряд.
— Веди четырех! — скомандовал палач-солдат.
Осужденных толкнули сзади, и они подошли к
виселице. Бледные, хмурые лица сосредоточены. Угрюмые глаза их оглядывались вокруг, как бы желая запечатлеть перед смертью все
окружавшее. Справившись с веревками, палач обратился к четырем осужденным и спросил:
— Хотите сказать что-нибудь или передать?
— Чего тут говорить? Все сказано! Поскорее вздерни,
да и конец! — произнес средних лет мужчина, глядя исподлобья на палача (по рассказу разведчика, взятого в плен
большевиками и освобожденного нами,
— этот самый мужик советовал товарищам поскорее зарубить разведчика-кадета).
— Не теряй времени! Валяй! — крикнул кто-то из
толпы.
Смертники влезли на табуретки и палач
набросил на их шеи петли. Во мгновение веревки были вздернуты,
табуретки выпали из-под ног и четыре тела повисли в воздухе.
Глаза вылезли из орбит, моментально вспухшие языки высунулись, как бы дразня
кого-то. Тела вздрогнули два-три раза и, вытянувшись, повисли неподвижно. Остальные осужденные,
глядя на своих повешенных товарищей, стараются
что-то сказать, но за галдежом толпы их не слышно, да и никто не обращает внимания на их слова. Все это
поразило меня своей простотой и примитивностью, но что меня действительно
возмутило, это лица смеющихся людей, скаливших зубы при виде повешенных и
глядевших на эту картину как на большой веселый праздник.
— Кажется,
довольно! Прошла одна минута? — спросил палач.
— Есть! —
раздались голоса.
Палач воткнул в тела повешенных длинную шпильку от дамской шляпы.
— Не шелохнутся, значит, готово! Опускай! Снимай
петлю! Клади на повозку! Следующие! — раздается команда.
Подошли к виселице следующие четыре смертника. В это время какая-то баба и мужик упали в обморок. Среди
осужденных были их родные.
— Валяй, пока не очухались! — крикнул кто-то из
толпы.
— Хотите
что-нибудь передать? — опять спрашивает палач.
Взглянув в сторону упавших в
обморок женщины и мужчины, молодой белобрысый парень произнес:
— Жаль, что
я не увижу, как наши будут вешать Корнилова!
— Скорей! —
крикнул кто-то.
Вмиг петли наброшены, и эти четверо так же
повисли, как и их товарищи, а звуки вальса безостановочно неслись, и к ним со странным вниманием прислушивались три последних
смертника. Их лица ярко озарял свет
заходившего солнца. Среди оставшихся трех был молодой матрос-коммунист. Их уже не спрашивали о последнем желании. Разозленный палач дернул так сильно, что
веревка матроса оборвалась, и он с налившимися кровью глазами, ворочая
стянутой шеей, еле произнося слова, сказал:
— Сволочь!
Даже вешать не умеют!
Второй раз на шею матроса накинули петлю и
медленно втянули его до перекладины. Через две минуты и он был
положен с остальными в телегу, которая, скрипя и медленно
покачиваясь, скрылась в темноте, увозя их к месту последнего
упокоения.
На душе было тяжело и горько. Ну — пусть,
если повешенные были виновны, а если нет, что было так возможно в обстановке похода?!
А если тут был донос контрразведки, фатальная ошибка или просто жертва обмана?
Бедный ты народ! Во всех случаях молчишь ты, как повешенный! Тебя и любят, и
вещают. Кто виновник тому? Темнота! А разве
можно темноту рассеять веревкой или оружием? Есть средство только одно — свет!
Но при нем не бывает темноты! А
этого-то света нет кругом!
Домой я возвращался, еле передвигая ноги.
Было уже совсем темно. Сладкий напев вальса не может заставить
меня забыть только что виденное и перенесенное.
— Света дайте, света! — бормотал я, идя.
Войдя в комнату, я застал Верховного
спокойно шагавшим из угла в угол, с опущенной на грудь головой.
Остановившись и глядя при свете лампы на меня горящими, как уголь, глазами, он
спросил:
— Где
вы были, Хан?
Я сказал.
— А,
повесили? Всех?
Он тряхнул головой, как бы жалея и стряхивая
что-то тяжелое, и, приподняв указательный палец, твердо
произнес:
— Без
этого, Хан, с ними не обойдешься!
ГРИГОРЬЕВСКАЯ И СМОЛЕНСКАЯ
22—23
марта 1918 года.
После того как было достигнуто соглашение с
кубанцами, 17 марта, их отряд прибыл в Ново-Дмитриевскую станицу,
был расформирован
и влит в состав Добровольческой армии. Тут же был
выработан и общий план действий под командованием Верховного, который должен был вести армию на Екатеринодар
и занять его. Зная, что в
Георгие-Афинской станице, через которую должна была идти армия к Екатеринодару,
скопилось много большевицких сил,
Верховный решил обмануть их, устроив демонстрацию. Для того чтобы отвлечь их внимание и разбить силы, им
были посланы в Григорьевскую —
Корниловский полк, а в Смоленскую — генерал Богаевский с партизанами. Обоим
было приказано захватить эти станицы
и по мере возможности без лишних потерь. Была дана задача, взяв эти станицы, постепенно двигаться в тыл
Георгие-Афинской станицы. А тогда,
когда большевики разделят свои силы для защиты Григорьевской и Смоленской, — с оставшимися войсками в Ново-Дмитриевской станице Верховный должен был ударить
на Георгие-Афинскую.
— Митрофан Осипович, ударьте на
Григорьевскую ночью, часов в 12, когда товарищи будут спать. Поставьте свои
часы по моим! — сказал Верховный, вызвав к себе 22 марта, после обеда,
полковника Неженцева.
Как только полковник Неженцев получил боевую
задачу и ушел, Верховный опять погрузился в карты и весь
ушел в них.
— Ваше
Высокопревосходительство, почему Вы, да и генерал Романовский во время
чтения донесений всегда смотрите в карту и
почему вообще вы очень много сидите над ней? — спросил я Верховного в этот вечер.
— Вот почему, Хан, я всегда у
карты. Когда мне докладывают о противнике в том или ином месте, то я,
глядя на карту, вижу в этом месте живых людей. Расспросив
докладывающего о местности, я приблизительно могу сказать, какова
сила противника и серьезна ли занимаемая им позиция, — объяснил мне
Верховный.
Не желая больше ему мешать, я вышел в
соседнюю комнату, т.е кухню, где Баткин горячо доказывал Долинскому несходство
французской революции с русской — бескровной. Спор был
интересный. Я подсел к ним и увлекся разбором и доказательством
прекрасного оратора Баткина. Орудийный обстрел был обычным для нас
явлением, и разрывы снарядов ничуть не мешали нашей интересной
беседе. Даже сам дьякон в этот день был бодрее, чем когда-либо.
Очевидно, он тоже привык к этой «музыке», думая, что не так страшны пушки, снаряды
и их изобретатели, как ему казалось в первый день.
— Что же, вот уже скоро
неделя, как «они» долбят в одно и то же место, а с нами хоть бы
что! Дом стоит на месте, как всегда, и мы живем в безопасности. Сам
Спаситель охраняет нас! — говорил дьякон.
— Это отчасти верно, но можно
еще приписать и тому, что большевики не умеют стрелять из орудий! — заметил
опытный артиллерист Великой войны Фока. — И еще...
Тут дьякон не выдержал и, не дав Фоке закончить фразы,
набросился на него, говоря:
— Ты что, хочешь, чтобы «они» угодили в наш дом?
Слава Богу, что эти прохвосты не
умеют стрелять... — и, заметив присутствие в спальне Марии Ивановны, дьякон, понизив голос, шепотом «крыл» большевиков и читал нотации Фоке.
В это мгновение раздался оглушительный разрыв.
Дом затрясся, точно его кто-то толкнул, зазвенели разбитые стекла и
посуда. Все взглянули в недоумении друг на друга. Распахнулась
дверь, и на пороге комнаты показался Верховный, позвавший меня и Долинского.
Мы бросились к нему.
— Вы посмотрите, что творится в комнате! — сказал
Верховный, покрытый грязью в буквальном смысле слова, с ног до головы.
Войдя в комнату, мы увидели, что вся она была залита липкой грязью. Стекла были разбиты вдребезги. Стол
Верховного с бумагами и картами тоже был залит грязью. Долинский и я принялись
очищать Верховного, а Фока и Мария Ивановна начали убирать комнату и
постель его. Оказалось, снаряд ударил в лужу под самый фундамент дома. И после
этого Верховный все-таки оставался жить в
этом же доме, несмотря на то, что я и Долинский просили его переселиться
в другой дом.
— Иван Павлович, рада не сердится на меня, что я
держу ее так близко возле себя?
Недолеты оставляю себе, а перелеты отдаю им?! — шутливо спрашивал Верховный генерала Романовского, явившегося
в это время.
—
Немного
нервничает, Ваше Превосходительство, — ответил тот.
— Ничего,
ничего, Иван Павлович, я пойду их сейчас успокаивать! — говорил Верховный, уходя.
Пробыв у Кубанской рады не больше двадцати
минут, Верховный отправился в лазарет. Обходя каждого раненого,
он спрашивал, в каком бою ранен и получает ли он все необходимое.
— Господа, о всех ваших нуждах сообщайте моим
адъютантам, которые будут приходить
к вам, если я буду занят. Они — мои близкие люди, и вы им говорите все,
как если бы говорили мне! — говорил Верховный, обходя их.
Кстати сказать, я был официально зачислен по
приказу адъютантом и оставлен при Верховном после прибытия армии в Ново-Дмитриевскую станицу.
По дороге из госпиталя домой нас встретила
группа офицеров, обратившихся ко мне с просьбой доложить Верховному об их желании
поговорить с ним. Я доложил.
— Ваше Высокопревосходительство, мы без сапог.
Только что были у начальника штаба, он послал нас к генералу Эльснеру, говоря, что это не его дело, а генерал Эльснер заявил
нам, что у него сапог нет. Поэтому
мы принуждены были обратиться к вам! — говорили офицеры.
— Хан, позовите ко мне начальника штаба. А вы,
господа, пойдемте ко мне! — обратился Верховный к офицерам.
— Иван Павлович, эти офицеры без сапог. Они
обращались к вам и вы им заявили, что
это не ваше дело, а генерал Эльснер — что у него нет сапог. Скажите же, ради Бога, чье же в конце концов дело заботиться о нуждах армии? Неужели же теперь я сам
должен проверять каждого бойца, есть ли у него обувь или нет? Прошу вас
сию же минуту пойти вместе с этими офицерами
к генералу Эльснеру и передать ему,
чтобы он из земли вырастил, но снабдил их обувью! И вообще, Иван
Павлович, я не хочу больше слышать подобных жалоб. Это передайте, пожалуйста, и генералу Эльснеру! — закончил Верховный,
отпуская генерала Романовского, а, выйдя к офицерам, ожидавшим в
передней, сказал: — Господа, я сейчас приказал генералу Романовскому идти с вами к Эльснеру за обувью. Вы ее должны получить.
По получении явитесь ко мне. Идите с Богом!
Войдя в комнату,
Верховный, обращаясь ко мне, произнес:
— Тяжело
мне работать, Хан, когда нет людей. Я отлично понимаю, что не все эти господа
на своем месте, но скажите же, Хан, кем я могу их заменить сейчас? Боже, Боже!
— закончил он, качая головой, сосредоточенно глядя в окно.
Вечером, перед ужином, когда я пошел в штаб,
генерал Романовский встретил меня с такими словами:
— Хан, голубчик, вы напрасно пускаете к Верховному
всех, кто желает с ним говорить. Вот,
например, сегодняшние офицеры! Вы их пустили к Верховному, и они отняли у него
время, вместо того чтобы их послать
ко мне. Не может же Верховный выслушивать просьбу каждого офицера, да
еще о сапогах, в то время когда он занят решением
более важных вопросов. Приходя к нему со своими нуждами, они заставляют его волноваться, что дурно
отражается на нас. Прошу вас,
голубчик, впредь в подобных случаях всех посылать ко мне, и я, узнав о важности их просьб, сам буду действовать
так или иначе.
— Ваше Превосходительство, еще в Ростове Верховный приказал мне,
что все лица, состоящие в Добровольческой армии и явившиеся с желанием видеть его и изложить ему свои нужды
лично, должны быть допускаемы мною к
нему в любой час дня и ночи. Как офицер и честный человек, я не могу идти против его приказания. Если вы желаете, то я доложу об этом Верховному, и если
он переменит свое приказание, то я всех прибывающих к нему буду посылать к вам!
— ответил я ему.
— Хорошо,
хорошо, Хан! Пойдемте лучше ужинать. Я сам поговорю с Верховным! — сказал генерал Романовский, идя со мной на ужин, ибо всегда Верховный, он, Долинский и я
ужинали, обедали и завтракали вместе.
23 марта, после приезда Верховного с фронта (ездил он под Григорьевскую и Смоленскую), генерал Романовский
сообщил ему о намечающемся в армии
расколе на две партии: монархистов и демократов. Это известие сильно взволновало и огорчило Верховного, и
после этого мне казалось, он с каждым днем все больше и больше охладевал к
своей работе.
— При таких обстоятельствах я не в состоянии
работать! Придется мне или просто
уйти от командования армией, или заявить: «Господа монархисты в одну
сторону, а демократы в другую» — и уйти с
последними, оставив господ монархистов их вождю, генералу Алексееву. Ведь это мальчишество, думать в такое
время о какой бы то ни было партии! И
это взрослые люди?! Не понимают, что Родина сейчас горит от партийности.
Прежде чем мечтать о какой бы то ни было власти, необходимо сперва
восстановить порядок в России. Если русский
народ после восстановления порядка придет к заключению, что ему
необходим монарх и этот монарх будет выбран всей Россией, то я первый буду служить ему. Если же монарх будет «штампованный» немцами — я эмигрирую из России. Ах,
этот Алексеев со своими монархистами! Дойдут до того, что развалят
армию, вырвав веру в начатое нами дело у лучших сынов ее. Я думаю, после взятия
Екатеринодара армию придется основательно
почистить! — говорил Верховный генералу Романовскому, ходя по комнате из угла в
угол.
ОТ ГЕОРГИЕ-АФИНСКОЙ ДО ЕЛИЗАВЕТИНСКОЙ
24 марта 1918 года.
23 марта вечером Верховный вызвал к себе
генерала Маркова. После часового совещания вдвоем генерал Марков, получив боевую
задачу на завтрашний день, ушел. Задача эта заключалась в том, что генерал
Марков со своим полком, выйдя из Ново-Дмитриевской ночью, подойдет к Георгие-Афинской станице на рассвете, как раз в то время,
когда товарищи будут еще спать, и стремительно ударит на большевиков.
— Хан, разбудите меня в три часа, чтобы мы уже к
началу операции были там! — приказал мне Верховный, ложась спать в 10
часов вечера.
Ровно в три часа он был разбужен и после
легкого завтрака и стакана чаю, отнявшего полчаса, мы тронулись в путь. По
станице ехали очень медленно, с трудом выбираясь из моря грязи. Выехав
в открытое поле, где дорога была немного лучше, Верховный поехал
крупной рысью, и генерал Романовский, Долинский и я на наших «англо-арабах» еле
поспевали за ним. За нами следовал конвой под высоко развевавшимся
национальным флагом. Было еще темно. Навстречу нам дул резкий
холодный ветер, разгонявший туман. Заметив справа каких-то всадников
и видя, что мы отстали, Верховный остановился, чтобы подождать
нас. Из конвоя было выделено несколько человек и послано вправо,
чтобы выяснить, к какой из сторон принадлежат всадники. Возвратившиеся
конвойцы доложили, что это боковые дозоры генерала Маркова. Проехав
еще немного и не слыша стрельбы, Верховный начал волноваться. Было почти
светло, когда он увидел впереди себя двигавшуюся пехотную
колонну. Узнав, что генерал Марков со своим полком находится только
здесь, в то время как он должен был уже атаковать Георгие-Афинскую
станицу, Верховный разозлился.
— Упустил
самое дорогое время! — произнес он и пришпорив булана, поскакал к
генералу Маркову.
Подъехав
к генералу Маркову, Верховный раздраженно указал:
— Момент упущен! Сергей Леонидович, ведь вчера я
ясно и определенно показал вам по
карте, какова местность возле Георгие-Афинской.
Чтобы не понести излишних потерь, я приказал вам атаковать ее во время
темноты. Вы же не изволили исполнить свою задачу
и ведете сейчас людей на расстрел. Меня удивляет, что на сей раз вы, Сергей
Леонидович, изменили себе!
— Ваше Превосходительство, усталых людей очень
трудно было поднять! — начал было
говорить генерал Марков, но Верховный резко его перебил:
— Ведите скорее, а то совсем будет поздно! — и сам
поскакал вперед.
Колонна пехоты с артиллерией двигалась по совершенно чистому полю
и находилась в полуверсте от железнодорожного полотна, идущего впереди станицы.
Не успел Верховный отъехать от головы колонны
и ста шагов, как показавшийся на полотне железной дороги бронепоезд товарищей
открыл такой убийственный огонь, что даже Верховный, быстро соскочив с лошади, нагнулся под неприятельским
огнем и направился к насыпи.
— Убрать лошадей! — крикнул, уходя, Верховный.
— Разомкнись!
Ложись! — слышалась сзади команда нервничавшего генерала Маркова.
— Вот
видите, что вы наделали, Сергей Леонидович! Теперь нас всех перебьют, как куропаток! — сурово заметил Верховный генералу Маркову, когда тот подошел к нему.
— Ваше
Превосходительство! Ошибка будет исправлена! — быстро ответил он и крикнул: —
Перебежками вперед!
Не отвечая ничего генералу Маркову, Верховный
продолжал быстро идти вперед и, подойдя к старой железнодорожной насыпи без
рельс, приказал мне и Долинскому лечь, сам же с генералом Романовским,
стоя под градом пуль, начал осматривать в бинокль позицию большевиков. Ни
Верховный, ни генерал Романовский, ни Долинский, ни я в этот день,
по милости Аллаха, не были ранены. Правда,
одежда наша была прострелена в нескольких местах. Да и у кого она не была прострелена в этот день?
Генерал Романовский не был ранен в
ногу навылет, как об этом пишет в своей книге генерал Деникин.
Поле, по которому войска делали перебежку,
от растаявшего снега превратилось в болото. Перебегавшие, не
обращая внимания на тысячи беспрерывно жужжавших пуль, при
каждой очереди из пулемета бултыхались со своей винтовкой прямо в воду, которая вокруг них кипела от пуль, как в котле. Улучив момент, они
поднимались и бежали вперед, бросаясь опять в воду при новой очереди.
Товарищи не жалели ни патронов, ни снарядов
и по одиночным фигурам выпускались в
одно мгновение тысячи пуль. Чтобы притащить пулемет на позицию, находившуюся
от Верховного в трехстах шагах, понадобилось больше получаса времени. Я не
берусь описывать обстановку этого дня, а скажу лишь, что от пуль было
очень жарко и это помнит каждый участник
этого боя. Наконец, все войска, добежав до железнодорожной насыпи, где
находился Верховный, залегли и не могли
двигаться дальше, так как бронепоезд, стоявший впереди нас, работал беспрерывно, посылая бесчисленное
количество снарядов и пуль.
— Хан, прикажите полковнику Миончинскому, чтобы он
отогнал этот бронепоезд! Он нам
сейчас мешает! — приказал мне Верховный.
Поминутно ныряя и бросаясь при каждой очереди
пулеметов в липкую холодную грязь, я побежал назад и передал
приказание Верховного командиру батареи.
— Понимаю! Вижу! Сейчас! — говорил полковник Миончин-ский,
быстро занимая позицию.
В этот момент около самого орудия было ранено два человека
прислуги и лошадь.
—Мы товарищей в два счета! — говорил Миончинский, направляя сам орудие.
Я поспешил к Верховному. «Ба-бах!» :—
раздался выстрел нашей батареи, когда я лежал в воде, недалеко от
нее, так что от выстрела меня обдало сильно воздухом. После трех выстрелов бронепоезд
снялся с места.
— Молодец, полковник Миончинский! Хорошо
угадал по бронепоезду! — говорил Верховный, увидя, как бронепоезд начал
удирать. — Сергей Леонидович, быстро займите впереди стоящую
железнодорожную будку! — приказал Верховный генералу Маркову.
Генерал Марков поспешил исполнить приказание.
В это же время прибыл казак с донесением от генерала Богаевского. Прочитав его,
Верховный произнес:
— Слава Богу! Африкан Петрович покончил со
Смоленской и идет в обход
Георгие-Афинской. Надо спешить к нему! Пока не подойдет сюда Неженцев и
Богаевский, товарищи будут сидеть здесь! — произнес Верховный, направляясь к конвою, который находился в это время
в «глубокому тылу».
Войска, лежа на ребре насыпи в разнообразных
позах, весело разговаривали между собой, когда мы с Верховным проходили
мимо них.
— Лежите,
лежите, господа! — говорил Верховный поднимавшимся при его приближении.
— Хан, поезжайте в
Ново-Дмитриевскую и передайте полковнику Трухачеву, чтобы штаб
пока оставался там, так как выступать еще рано. Обстановка сегодня изменилась!
— приказал Верховный около одиннадцати часов дня, когда мы
вчетвером подошли к конвою. — Посмотрите, Иван Павлович, что делается
вокруг! Огонь очень сильный! — говорил он, глядя в поле, которое кипело
от падавших пуль.
Сев на лошадь, я в сопровождении неизменного
Фоки поспешил в Ново-Дмитриевскую. При въезде в станицу я встретил
генерала Деникина,
в сопровождении своего адъютанта штабс-капитана Малинина ехавшего на фронт.
— Ну, как дела, Хан? Все обстоит благополучно?
Станица еще не занята? — спрашивал он меня.
— Никак нет, Ваше Превосходительство! Ждем подхода
полковника Неженцева и генерала Богаевского
в обход засевшим большевикам! — доложил я и направился в штаб.
Не успел я выйти из штаба, как увидел
въехавшего в станицу Верховного.
Быстро пообедав, Верховный в сопровождении
генерала Романовского, Долинского и меня поехал по направлению к
Смоленской. Было 4 часа дня. По дороге мы встретили казака с
донесением от полковника
Неженцева, доносившего о взятии Георгие-Афинской. Подъезжая к этой станице, мы увидели дым горящих вагонов. Верховного
встретили выстроившиеся войска.
— Низкий поклон вам, бессмертные! — крикнул
Верховный, подъехав к правому флангу
их, где стоял загорелый и весь в грязи генерал Казанович.
После приветствия Верховный задал сейчас же
вопрос, сколько досталось патронов, есть ли снаряды и какие
потери. Получив ответ, он направился к горящим вагонам.
— Ваше Превосходительство! Вы забыли
поздороваться с корниловцами, они ждут вас в строю! — заметил
полковник Неженцев, подойдя к Верховному.
— Ах да, где они? Простите
меня, Бога ради, Митрофан Осипович! Совсем забыл! —
говорил Верховный, подходя к корниловцам.
Поздоровавшись, он поблагодарил корниловцев за
их усилия и
жертвы и также назвал бессмертными.
Осмотрев взятые у большевиков вагоны со
снарядами и патронами, разместив раненых в станичном управлении, Верховный отправился в отведенную ему
квартиру в доме священника, которого большевики
за кадетские убеждения повесили до прихода нашей армии. Было уже темно, когда по небольшой лестнице,
ведшей к парадной двери, подымался
Верховный. Оставалась еще одна ступенька. В это время откуда-то раздался выстрел и пуля, прожужжав, впилась в
дверь, на вершок вправо от головы Верховного:
— Хан, сохраните и эту пулю! — приказал мне Верховный,
когда я, выковыряв ее, показал ему.
Пуля эта была круглая, очевидно, выпущенная из охотничьего ружья.
На другой день, часов в 5
утра, Верховный стоял уже за станицей и пропускал мимо себя обоз, направлявшийся вместе
с армией в аул Панахес. Шел мелкий дождь,
превративший и без того плохую дорогу
в сплошное море грязи. Войска по пояс тонули в ней, но все они были
бодры и глаза их сияли при виде своего любимого командующего, который всегда так заботился о них, не
давая никому в обиду. Все с восторгом приветствовали его и махали руками нам
вслед, когда Верховный с нами проезжал мимо них.
— Хан,
Хан! Как поживает «батька»? — громким шепотом спрашивали меня шедшие по пояс в грязи офицеры, когда мы быстро проносились мимо них.
В ответ на это я махал им рукой, что служило
знаком: «Хорошо!» В пять часов вечера, 26 марта, Верховный
подъехал к переправе через реку Кубань. Переправа происходила
при помощи одного очень старого и маленького парома, на котором
помещалось не больше 2—3 повозок. Поэтому-то, как мы увидим дальше, эта переправа явилась одной из самых главных причин в судьбе
армии под Екатеринодаром, которого не могли взять вследствие долгой и
затяжной переправы войск и обоза, занявшей около четырех дней.
В тихий ясный вечер Верховный переправился через Кубань, за которой была расположена большая богатая станица
Елизаветинская, находившаяся в 18
верстах от столицы Кубани. Не успел Верховный переправиться, как ему доложили, что жители Елизаветинской во главе
с духовенством ожидают его для встречи у въезда в станицу. Быстро сев на булана, Верховный то рысью, то шагом
поспешил в станицу. Его маленькая фигура в скромном сером полушубке то появлялась, то исчезала в ночной темноте, уносимая
вперед могучим буланом, который,
почуяв близость деревни, неудержимо рвался вперед.
Еще издали мы увидели море мерцающих свечей,
которые держал в руках встречавший народ. Духовенство в праздничном
облачении и с иконами ожидало Верховного. Головы у всех были обнажены и
глаза устремлены в сторону приближавшегося Верховного. Быстро и легко соскочив с коня и
приняв благословение священника, Верховный
среди народа, заполнявшего все улицы, двинулся по направлению к церкви.
Генерал Романовский, Долинский и я шли недалеко от него.
— А где сам Корнилов-то,
Митрич? — услышал я чей-то вполголоса заданный вопрос.
— Видишь? Вон идет он рядом с батюшкой! Маленький
человек с китайским лицом-то! — ответил такой же негромкий голос.
— Где, где он, сам-то? — слышались кругом вопросы.
— Вон тот, который сейчас
смотрит сюда. Видишь, рядом с батюшкой. Взгляни на глаза-то, Митрич, какие
суровые!
— Хо! Да! Суров на вид! Гляди
какой маленький, а целую армию с ранеными да больными с Дона сумел провести сюда!
— Разве, Митрич, людей судят
по росту? Ты что, забыл нашу поговорку-то? «Мал золотник, да дорог».
Что толку, когда человек велик ростом?
Обернувшись, я увидел говорившего. Это был
старый казак-кубанец.
«Слава Аллаху, что наконец его поняли. Дай
Аллах побольше верующих!» — читал я молитву про себя, глядя на
Верховного. Он шел довольно далеко от меня, шел, осматривая толпу, и тяжело
вздыхал. Я видел его глаза, освещенные светом свечей.
После краткого молебна в церкви, переполненной
народом, Верховный направился в дом батюшки по приглашению последнего. Ему
была отведена лучшая комната в доме — зубоврачебный кабинет дочери
батюшки. Долинский и я поместились рядом, в комнате сына батюшки. За
неимением кроватей нам положили на пол матрасы, на которых мы
и спали, укрывшись шинелями. Гостеприимный священник со своей симпатичной
семьей очень радушно встретил нас, и Верховный с удовольствием
отдохнул в этот вечер в этой милой семье. Никто из нас, видевших
такой теплый прием этой семьи, не смог даже пожать им руки и
поблагодарить, — время и обстоятельства не позволили это сделать ни одному
из нас, евших хлеб-соль со стола этой семьи. Если эти строки
когда-нибудь дойдут до нее, то пусть она примет мою сердечную благодарность!
Быстро поужинав, в 12
часов ночи Верховный лег отдыхать.
В пять часов утра, 27 марта, Верховный отправился осматривать
позицию, занимаемую корниловским сторожевым охранением, находившуюся за Елизаветинской, в сторону
Екатеринодара. Эта позиция на несколько тысяч шагов тянулась от крутого
берега Кубани до плавня.
— Митрофан Осипович, сколько
у вас здесь человек? — спросил Верховный у полковника Неженцева.
— Шестьдесят
штыков! За ночь из строя выбыло пять человек! — доложил полковник Неженцев.
— Хорошо! Это немного, но вы держитесь до последней
возможности. Как только переправят артиллерию, я пришлю к вам два орудия. Одно из них поставьте на левом фланге на
берегу Кубани, на случай, если
товарищи вздумают сделать вам визит на пароходе из Екатеринодара! —
говорил Верховный, уезжая.
По возвращении Верховного в Елизаветинскую
ему представились казаки, которые желали бороться в армии против красных.
— Я очень рад, Хан, что прибыло к нам целых
шестьдесят человек здоровых молодых
казаков. Слава Богу, ум русского человека, кажется, начинает
проясняться. Дай Бог, чтобы дальше шло так!
Здесь, Хан, совсем другое настроение, чем на
Дону! — в веселом настроении говорил Верховный.
Опять явилась надежда, что русский народ понял, где его друзья и
где враги и, объединившись вокруг Добровольческой армии, сметет с лица России
всю насевшую нечисть.
ОТ ЕЛИЗАВЕТИНСКОЙ ДО ФЕРМЫ
27, 28, 29, 30 и 31 марта
1918 года.
После того как Верховный отпустил казаков, пожелавших драться в рядах армии, он в сопровождении Долинского и
меня выехал на переправу.
— Надо
повидаться с генералом Марковым! — сказал он мне, отдав приказание подать
булана.
На правом берегу Кубани, в то время когда мы
приехали туда, была конница генерала Эрдели и вторая
бригада генерала Богаевско-го. А бригада генерала Маркова была прикована к обозу.
Вид переправлявшегося обоза, растянувшегося
на несколько верст, привел Верховного в ужас.
— Господи, сколько времени
отнимает этот несчастный обоз, когда мне необходимы бойцы и
главным образом генерал Марков! — говорил он мне, глубоко
вздыхая.
— Ваше
Высокопревосходительство, почему Вы изволили назначить генерала Маркова для
прикрытия обоза? Я думаю, что на его место можно было бы назначить кого-нибудь
другого, а присутствие его на фронте было бы
кстати, в особенности во время операций
под таким крупным пунктом, как Екатеринодар. — спросил я Верховного.
— Вы, Хан, не уясняете себе
обстановку. Я с вами согласен, что генерал Марков необходим
сейчас на фронте. Об этом и я думаю. Но поставь я на место него другого, то в обозе
поднимется кавардак и переправа его
затянется еще на большее время. Сейчас же раненые, зная, что они
находятся под прикрытием генерала Маркова, спокойно лежат в своих повозках, и появление его среди них очень бодрит их. Нет, я нахожу, Хан, что генерал Марков сейчас
на месте! — объяснил мне Верховный.
Часов в 10 к Верховному подскакал казак с
донесением от полковника Неженцева, который доносил, что большевики при поддержке сильного артиллерийского огня перешли в
наступление и теснят его. Тотчас Верховный, отдав некоторые приказания генералу
Маркову, поскакал к полковнику
Неженцеву. Проезжая через Елизаветинскую, мы видели, как товарищи засыпают ее
снарядами. При нашем выезде из
станицы один из снарядов попал в купол церкви, которая находилась на окраине станицы (было две церкви).
— Митрофан Осипович, товарищи вас беспокоят своим
огнем? Я обещал вам подкрепление и оно придет, но переправа его займет немного
времени. Я знаю, Митрофан Осипович, что вас очень мало, но принимая во внимание, что вы корниловцы, я спокоен. Ничего, потерпите
немного! — говорил Верховный полковнику Неженцеву, успевшему под давлением
большевиков отойти назад.
В полдень, когда все войсковые части,
успевшие переправиться на правый берег, постепенно подошли к станице, Верховный немедля
дал следующую боевую задачу.
Генерал Богаевский со своим партизанским полком должен был идти прямо в направлении города Екатеринодара,
генерал Казанович со своим
партизанским батальоном должен был двигаться вдоль большой дороги,
ведущей из Елизаветинской в Екатеринодар.
Войска развернулись, как на параде, и приятно было смотреть на
«бессмертного» старика генерала Казановича, бросавшегося в атаку со своими
орлами, не сгибая спины.
— Да, красиво! Молодец! Он незаменим! — говорил
Верховный, следя за генералом
Казановичем, как он, гнал перед собой громадную толпу большевиков,
которые, не ожидая такого стремительного удара
со стороны нашей армии, бежали в панике назад.
Большевики, отхлынувши назад, закрепили за
собою третью линию окопов перед самым городом. Их левый
фланг входил на ферму, которая стояла на берегу Кубани. Генерал
Казанович, увлеченный военным успехом, двинулся дальше и занял кирпичный завод
недалеко от Екатеринодара. Верховный, зная хорошо
неустойчивость товарищей и избалованный своим боевым счастьем
до Екатеринодара, решил атаковать город раньше, чем опомнятся
большевики и перебросят сюда большие силы. Особенно это решение
окрепло, когда донесли ему, что в городе стоит паника и товарищи
эвакуируются. С этой целью 28 марта на рассвете Верховный
приказал генералу Богаевскому двинуться прямо на Екатеринодар. Партизанский полк
получил задачу атаковать западную окраину Екатеринодара. Корниловскому
полку было приказано идти на Черноморский вокзал, согласуя свое
движение с генералом Казановичем. На левом фланге Корниловского полка
должна была идти конница генерала Эрдели, на которую была возложена задача:
обойдя правый фланг большевиков, отрезать железнодорожные линии,
соединяющие Екатеринодар с Владикавказом и Черным морем. По мере успеха она
должна была выйти в тыл большевикам и поднять казаков Пашковской
станицы.
Операция началась в назначенное Верховным
время. Генерал
Казанович после горячей схватки занял ферму. Большевики ввели свежие части и под прикрытием тяжелой и легкой артиллерии,
перейдя в контрнаступление, отняли ферму. С подходом Корниловского полка слева и помощи пластунов под
командой полковника Улагая, линия
фронта была исправлена, ферма вновь занята
и закреплена окончательно за нами. В этот день выбыли из строя убитыми и ранеными много храбрецов. В
числе раненых был и сам гененерал Казанович, полковник Улагай, партизанский
герой есаул Лазарев и др. Вся дорога до фермы была устлана трупами большейиков.
— Хан и Долинский, собирайте патроны,
втыкайте винтовки штыками вниз, — приказал нам Верховный, когда
мы тронулись в направлении фермы, как только она была очищена от
большевиков.
Здесь с Верховным были генерал Богаевский,
генерал Романовский, Долинский и я. Наш штаб из Елизаветинской перешел тоже сюда.
Вмиг роща, окружавшая ферму, превратилась в
боевой лагерь. Сюда приводили раненых с позиции, которые
сидели и лежали в ожидании отправки их в Елизаветинскую.
Заходили сюда и группы людей, идущих из Елизаветинской на позицию.
Можно было здесь видеть и бегунов с фронта, которые, лежа и
сидя под каждым кустом, весело разговаривали, радуясь, что
ускользнули от зорких глаз Верховного и Маркова.
Некоторые из находившихся здесь, разложив костры, кипятили чай и варили пищу.
Повозки, прибывшие за ранеными или с провиантом, костры, группы людей, снующих
взад и вперед, — все это придавало роще вид Запорожской Сечи.
В здании фермы Верховный занял угловую комнату,
находившуюся в конце коридора справа, одно окно которой выходило на Кубань,
а другое по направлению позиции. Это окно я завесил старым мешком, найденным
мною в сарае. Напротив комнаты Верховного поместилась команда связи,
рядом с командой связи — штаб, а рядом со штабом — перевязочная
комната. Операционная комната с большим столом поместилась
рядом с комнатой Верховного, а за ней — комната для тяжелораненых. Между комнатой
Верховного и командой связи, в маленькой комнатке в три аршина
в длину и три в ширину, с одним окном, выходившим по направлению
позиции, поместились Долинский и я. Собственно говоря, в этой
комнате нам ни разу не пришлось отдохнуть, так как отдыха не было вообще. Наша
комната предоставлялась в распоряжение офицеров конвоя и всех тех,
кто хотел отдохнуть. В этой маленькой комнатке стояла кровать, прижатая к
стене, выходившей в сторону позиции, и на ней три доски. Больше в
ней ничего не было. В комнате Верховного у печки стоял стол (привезенный
из Елизаветинской станицы), на котором лежали: карта, браунинг,
часы, свечка, спички и еще некоторые бумаги, один старый
стул и точно такая же кровать с голыми досками, как и у нас. Как только вошел
Верховный в эту комнату, так сейчас же, сбросив с себя полушубок (было тепло), он
начал принимать донесения, отсылать
распоряжения и выходить в комнаты штаба, и связи. Он то и дело вздыхал
и, нервничая, говорил:
—
Когда развяжется генерал Марков с несчастным обозом?!
С каждым часом число орудий у большевиков
увеличивалось, и они били из них очередями. Горсточка людей
нашей армии под Екатеринодаром начала таять под ожесточенным огнем неприятеля.
Наша батарея почти молчала, отвечая на сотни снарядов товарищей одиночными
выстрелами, а иногда и совсем отмалчивалась. Стоны все
вновь и вновь прибывающих раненых тоже немало терзали всех. Верховный
еще больше нервничал и злился.
1-Й ШТУРМ И СОВЕЩАНИЕ
29 марта 1918 года.
Начиная с 29 марта большевики развили по
всему фронту страшный огонь. Против нас было: 3 бронепоезда, 4 гаубицы и 12
легких орудий. Их снаряды в этот день иногда долетали до рощи, где помещался
штаб.
После обеда наконец на ферме появился генерал
Марков, успевший развязаться с обозом. Его появление несколько
подбодрило людей. В этот же день, в пять часов вечера, Верховным был
назначен штурм Екатеринодара. После условленных семи артиллерийских
выстрелов нашего орудия должен был начаться штурм. После поданного
сигнала генерал Марков со своими двумя ротами бросился
в атаку. Большевики упорно сопротивлялись. Дело дошло, как
говорили, до штыковой схватки, результатом которой было то, что
товарищи были выбиты из занимаемых ими артиллерийских казарм, а генерал Марков,
взяв казармы с боя, закрепил их за собой. К ночи было получено донесение,
определившее войсковые перегруппировки под городом. Генерал Марков
со своей бригадой успел закрепить весь взятый им район. С
генералом Казановичем он потерял всякую -связь. Корниловский полк
по-прежнему занимал занятую позицию. При взятии генералом Марковым артиллерийских
казарм Корниловский полк не поддержал его вовремя, так
как в составе его было теперь очень много новичков кубанцев, которые,
попав с места в карьер в такой переплет, терялись и даже «пачками»
бежали с фронта. Много труда стоило Верховному выделить
особый отряд для задержки их и отправки снова на фронт. С
этой целью дороги из Екатеринодара на Елизаветинскую охранялись
вооруженными людьми.
30 марта Верховным было созвано совещание. Он хотел выслушать мнение старших чинов армии и высказать им
свой взгляд на создавшуюся
обстановку. Когда все старшие чины армии были налицо в комнате Верховного, то он начал им излагать
обстоятельно положение дел на
фронте. Указав на численное превосходство большевиков и их неисчислимые запасы
бойцов, патронов и снарядов, Верховный остановился
на нашей армии. Он говорил, что части добровольцев, благодаря
четырехдневным беспрерывным боям, сильно потрепаны и перемешаны, численный
состав частей сильно уменьшился. В некоторых
полках, например партизанском, нет и 300 штыков, а в Корниловском и того
меньше.
— К сожалению, я замечаю утечку в глубь тыла
совершенно здоровых бойцов из рядов
армии, не говоря о казаках, которые не хотят
воевать и расходятся по станицам. Наша конница, посланная в тыл большевикам, ничего серьезного не сделала
и, пожалуй, не сделает. Число
раненых с каждой минутой увеличивается, а медицинского персонала и медикаментов
у нас нет! — закончил Верховный.
Кстати сказать, 30 марта, перед самим
совещанием, я передал Верховному записку от генерала Эльснера, где
тот сообщал, что у него всего-навсего осталось 12 000
патронов.
Во время этого совещания было решено повторить штурм Екатеринодара
первого апреля.
После совещания, в пять часов вечера, Верховный глухим басом сказал мне:
— Хан,
пойдемте осмотрим позицию. Возьмите бинокль.
Выйдя из фермы, Верховный и я пошли по направлению Черноморского вокзала. Не успели мы показаться в поле,
как товарищи, заметив нас, открыли
пулеметную и винтовочную стрельбу. Верховный, не обращая внимания, как
всегда, все шел вперед. Я, идя сзади его, читал молитву. Влево от нас
находилась наша батарея.
— Господин
корнет, попросите Верховного от имени офицеров батареи вернуться, так как впереди обстрел еще сильнее! — просил один из офицеров батареи, подбежав ко мне.
— А? Что? Сильный обстрел?.. Где Миончинский?
Спасибо вам, господа! Я сейчас! — сказал Верховный, продолжая идти дальше.
«Д-ж, ж-ж ж!» — пролетали мимо ушей и над
головой пули от выпущенных очередей из пулеметов. Верховный, нагнувшись, перепрыгнул лужу. Во время прыжка его папаха упала по
эту сторону лужи. В лужу же падали пули, брызгая во все стороны грязью. Не желая спускаться вниз и не выпуская бинокль из
рук, он, внимательно осматривая
позицию, произнес:
— Хан, подайте мне,
пожалуйста, папаху!
В это время я лежал как раз возле папахи, ожидая, когда прекратится
стрельба, чтобы, перепрыгнув через лужу на сторону Верховного, подать ее.
— Ну что,
Хан, жарковато? Не бойтесь, пули нас не тронут! — сказал Верховный,
обернувшись ко мне.
Улучив минуту, т.е. пропустив очередь из пулемета, я, схватив папаху, перепрыгнул к Верховному. Одев ее, он
двинулся опять вперед.
— Ваше
Высокопревосходительство, я прошу вас дальше не идти! — сорвалось
невольно с моего языка.
— Хан, вы сами говорили
когда-то, что если человеку суждено умереть, то его убьет
собственная тень. Кисмэт (судьба)! — произнес Верховный, продолжая идти опять вперед.
— Береженого и Бог бережет!
— ответил я ему.
— Хан, прилягте здесь, а я
пройду до наблюдательного пункта. Предлагаю вам я это не
потому, что вы боитесь, а просто чтобы уменьшить цель. А то действительно
эти негодяи нас заметили! — сказал Верховный, пройдя некоторое расстояние.
— Ваше Высокопревосходительство! Я дал слово
Таисии Владимировне, что буду всюду с Вами. Хотя я и увеличиваю цель,
но все же
разрешите идти с Вами! — ответил я ему.
— Хорошо, идемте! —
произнес басом Верховный.
На лице Верховного я уловил в это время мелькнувшую тень недовольства.
Она явилась, очевидно, потому, что он в это время, может быть, старался не думать о семье.
— Ваше Высокопревосходительство, обстрел сильный,
вы изволите рисковать! — говорил полковник
Миончинский, спускаясь с бугра, где
был его наблюдательный пункт, навстречу Верховному.
— Ложитесь
все, господа! — приказал Верховный, сам стоя во весь рост и глядя в бинокль.
— О-о! — послышалось сзади меня, и один из
офицеров покатился вниз с холма, на котором мы находились.
— Уже?! — сказал Миончинский, крестясь.
Верховный, не заметив упавшего офицера, ответил:
— Нет, это не отступление, а просто демонстрация. Они
хотят сесть на наш левый фланг! — и, окончив
осматривать позицию большевиков, повернулся
назад. — Как?! Уже этот поручик убит? — спросил он удивленный, подойдя к трупу.
— Полковник, при первой же возможности тело
его доставьте в рощу! — приказал Верховный полковнику Миончинскому очень тихим
голосом, возвращаясь обратно.
Назад мы шли молча. Верховный о чем-то сильно
задумался. Наступила темнота. Я нарушил молчание, задав Верховному вопрос:
есть ли хоть капля надежды на взятие этого несчастного города?
— А что — сомнение? Хан! Мы должны его взять!
Отступление поведет к агонии и
немедленной гибели армии. Если уж суждено погибнуть, то погибнем с
честью в открытом бою! — ответил Верховный.
Лицо Верховного в это время было
бледно-желтого цвета, зрачки расширены. Говоря: «Мы должны взять его!» и о «немедленной гибели армии», он жестикулировал биноклем в руке.
После этого опять наступило молчание.
— Ваше
Высокопревосходительство, хорошо было бы, если бы Вы
приказали штаб перевести в другое место. Ведь противник бьет по роще уже второй день.
Не дай Бог несчастья.
— Да, да, Хан, об этом и я думал. Это правда.
Завтра утром прикажу, чтобы штаб перевели
вон в те хаты, что стоят от нас вправо. Они вне обстрела! — говорил Верховный, соглашаясь со мной.
Проходя мимо батареи, он подошел к офицерам,
разговаривал с
ними и пробовал принесенную пищу. Офицеры опять начали просить Верховного беречь себя.
— Спасибо, спасибо! Хорошо, хорошо, господа! —
говорил он, смеясь.
Было уже совсем темно, когда мы возвратились
на ферму. По прибытии туда Верховный сейчас же подошел к телефону, сообщил начальникам участков о демонстрации большевиков и
приказал быть бдительными. Было
приказано также не разводить никаких огней и ничего не варить.
Уже снаряды начали рваться перед домом
Верховного и в центре рощи. Но чаще всего рвались они перед домом Верховного.
Их оглушительные разрывы действовали на нервы людей и животных.
Еще с вечера я сам закрывал окна в комнате
Верховного старыми мешками и сеном, чтобы извне не было
видно света свечей, горящих на столе. Ежеминутно прибывавшие раненые своими стонами
еще больше нервировали людей, нервы которых и без того были
натянуты до крайности. Верховный то и дело подходил к телефону, спрашивая о
состоянии то одной, то другой части. Меня он несколько раз посылал
прислушиваться к стрельбе большевиков. Взобравшись ночью на крышу дома фермы, я
увидел со стороны Екатеринодара три длинных линии беспрестанно
мигавших огней. Я доложил об этом Верховному, который также влез на
крышу дома.
— Да,
много их скопилось там. Вот где кончаются их фланги! — говорил Верховный,
спустившись с крыши, войдя в комнату и делая отметки на своей карте.
— Что,
Хан, товарищи крепко держатся еще? Не собираются бежать? — спросил меня
сидевший на голой земле недалеко от крыльца
и мявший в руках сено генерал Деникин, когда я вышел из комнаты Верховного.
Между прочим, он был назначен на пост
генерал-губернатора Екатеринодара, в случае его взятия.
— Нет
еще, Ваше Превосходительство! — ответил я.
Генерал Деникин был мрачен, а тут же сидевший возле него его
адъютант, штабс-капитан Малинин, шутил, говоря:
— А я, Хан, совсем было собрался поужинать в
Екатеринодаре!
В штабе всю ночь кипела лихорадочная работа.
Вести с фронта
приходили одна хуже другой. Лучшие начальники выбывают из строя. Верховный неразговорчив, мрачен и мечется,
как раненый лев в клетке. Он то подходит к телефону, то выходит на двор
и прислушивается к стрельбе, то, качая
головой, снова возвращается в евою комнату
и, опершись левым коленом на стул, схватившись руками за голову, застывает на некоторое время над картой.
Потом бросается на кровать и укрывается полой бурки. Через пять минут
вскакивает и быстро опять идет к телефону.
— Как
дела? Что? Без перемен? Что? Говорите — огонь все усиливается?!
— Пока сижу! Двигаться нет сил! — отвечает
генерал Марков.
— Иван Павлович, от генерала Эрдели есть какое-нибудь
известие? — спрашивает Верховный, заглянув в штабную комнату.
— Никак нет,
Ваше Превосходительство! — отвечает желтый, как лимон, генерал
Романовский.
— Этакий неудачник Эрдели! Куда его ни пошли, всюду
неудача! — говорил Верховный, возвращаясь к себе.
Генерал Эрдели, посланный в тыл большевикам,
не давал Верховному
о себе никаких сведений до 31 марта, когда присутствие конницы было необходимо теперь же Верховному. Вообще, в этот раз я видел перед собой другого человека, а тот
Верховный, которого я знал много времени, куда-то исчез.
Верховному доложили о смерти полковника
Неженцева. Известие это, казалось, не произвело на него никакого
впечатления. Спокойно выслушав по телефону доклад о смерти
полковника Неженцева и придя в свою комнату, он застыл над картой, но через несколько
минут он резко поднял голову и сказал Долинскому и мне:
— Вы
знаете, господа, что полковник Неженцев убит? Только недавно я говорил
с ним по телефону.
В голосе его в эту минуту было столько тоски
и отчаяния, что мы сразу поняли, как тяжела была для него эта
потеря. Глаза его были неестественно открыты и блестели на желтом от
усталости лице. Мне показалось, что я вижу на лице Верховного
ту предсмертную пыль, о которой когда-то говорил мне Курбан
Кулы. Я постарался отогнать эту мысль, так как сила веры в
Верховного у меня была все так же сильна, как и в первые дни встречи
с ним в Каменец-Подольске.
Всю эту ночь Верховный провел без сна.
ПОСЛЕДНИЕ МИНУТЫ ВЕЛИКОГО БОЯРА
31
марта 1918 года.
В шесть часов утра Верховный вышел, чтобы попрощаться с телом полковника Неженцева, привезенным ночью.
Верховный и я прошли в рощу, где под молодой елкой на зеленой траве,
покрытый полковым знаменем, лежал полковник Неженцев. Его длинное тело не все
было покрыто знаменем, а только часть — с головы до колен. Ноги в мягких
высоких сапогах, правый простреленный еще в боях под Кореновской, оставались снаружи. У тела стоял часовой корниловец. Верховный, крупными шагами подойдя к
Неженцеву и небрежно откинув угол знамени, закрывавший лицо, взглянул на него и произнес:
— Царствие небесное тебе, без страха и упрека
честный патриот, Митрофан Осипович!
Глаза Верховного в это время заблестели, впившись в лицо
Неженцева. Лицо его было сперва бледное, а потом сразу приняло бронзовый цвет. После этой фразы Верховный, круто
повернувшись, приказал часовому:
— Прикройте лицо! — и опять крупными шагами, опустив
голову вниз и заложив обе руки назад, с суровым выражением лица, отправился
в штаб.
В это время обстрел рощи участился. Снаряды беспрерывно рвались над ней. Линия их разрывов стала подходить к
дому Верховного все ближе и ближе. Вот один из них, разорвавшись, убил
трех казаков, чистивших пулемет у самого дома.
— Ваше
Высокопревосходительство! Надо поторопиться с переводом штаба, так как большевики хорошо пристрелялись к роще. Вы видите
их работу?, — указал
я Верховному на умиравших в конвульсиях
казаков.
— А?! — произнес
Верховный и вошел в дом.
Мне показалось, что он хотел отдать приказание о переводе штаба,
но мгновенно забыл о нем. Войдя в свою комнату, опершись левым коленом на стул
и схватившись руками за голову, Верховный застыл над картой. Потом глубоко
вздохнул. Вздох его был такой сильный и продолжительный, что мне казалось,
воздух всей вселенной для него недостаточен.
Зайдя в свою комнату, я застал в ней корнета
Силяба Сердарова и генерала Деникина. Сердаров сидел и ел
откуда-то добытый белый хлеб, половину которого он уступил мне.
Разговаривали мы с ним полушепотом и старались не мешать генералу
Деникину, который в это время лежал на кровати, положив под
голову свою серую барашковую шапку. Он хмуро и сосредоточенно глядел в потолок и о чем-то думал.
— Ну что, Хан, обстрел
ослабевает? — спросил он меня, не отрываясь от той точки потолка,
куда он глядел.
— Куда там, Ваше
Превосходительство! У меня предчувствие, что сейчас снаряд ударит в наш дом! — ответил я
спокойно.
— Фу, типун вам на язык! —
проговорил он, быстро вскочил с кровати и направился к выходу.
— Вот спасибо тебе, Хан, за
услугу! Теперь я отдохну, а то вот четвертую ночь не сплю! —
сказал Селяб Сердаров, удобно расположившись на оставленной
генералом Деникиным кровати.
При виде торопливо уходившего генерала
Деникина я вспомнил о его заботах о Верховном под Кореневской и
Усть-Лабинской. Друг Верховного, помощник его, он не подумал войти в комнату и вытащить Верховного на двор, а лишь счел нужным уйти,
оставив его одного в этой несчастной
комнате, с его печальной думой! Это меня сильно тогда удивило.
Я вошел к Верховному. Он, приподняв голову,
взглянул на меня и сказал:
— Хан, дорогой, дайте мне, пожалуйста, чаю! У
меня что-то в горле сохнет.
Я пошел за чаем, который,
кстати сказать, Верховный не пил еще в это утро. Обождав, пока Фока вскипятит
чай, и взяв кружку с чаем, я пошел к Верховному. Он сидел за столом
одетый в полушубок и папаху, собираясь, очевидно, после чая на
позицию. На столе лежала какая-то бумага, на которой Верховный что-то
писал. Как я узнал после, он писал резолюцию на донесении генерала
Эрдели, который наконец откликнулся 31 марта. Между колен
Верховного стояла его неизменная палка.
Держа в одной руке чай, а в другой кусок
белого хлеба, я собирался было перешагнуть порог, как вдруг,
раздался сильный шум и треск. Верховного швырнуло к печке, и он,
очевидно, ударившись об нее, грохнулся на пол. На него обрушился
потолок. Я пришел в себя перед дверью комнаты команды связи.
Открыв глаза, я увидел бегущих и прыгающих через меня людей. Вспомнив только
что происшедшее, я вскочил и бросился в комнату Верховного,
которая была наполнена
газом и черным едким дымом, смешанным с пылью, что не давало мне возможности
различить лиц, находившихся там в это время,
но все же я хорошо запомнил полковника Ратманова, Селяба Сердарова и одного
поручика команды связи, которые помогали мне вытащить Верховного за ноги
из-под обломков.
Вбежал в комнату генерал Романовский и, увидя
меня, удивленно спросил:
— Вы живы, Хан? — Очевидно, ему успели доложить о
моей смерти.
Верховного вынесли на берег Кубани.
Находившиеся в роще люди, не зная о том, что снаряд попал в дом, беспечно разговаривали,
но увидя, что несут Верховного, бросились к нему. Первый подбежал начальник конвоя полковник Григорьев.
Послышались чьи-то рыданья. Генерал
Деникин с влажными глазами сидел на земле недалеко от берега реки. На
лице Верховного были видны мелкие ссадины
и ранено было левое ухо. Врач Марковского полка, прибежав, принялся
останавливать кровь, сочившуюся из левой руки, пробитой осколком снаряда, но
уже было поздно!
— Доктор,
есть ли надежда? — спросил, не двигаясь со своего места, генерал Деникин.
Доктор, приоткрыв глаза Верховному, в ответ
отрицательно махнул головой. Прошла минута, — раздавалось только тяжелое хрипение Верховного
и...Великого бояра не стало!
— Кто
же будет командовать армией? — раздались кругом голоса.
— Я! Я приму командование! —
сквозь слезы произнес генерал Деникин, подходя к Верховному. — Хан и Долинский,
везите тело в Елизаветинскую! — приказал он нам.
Положив тело Верховного на дроги и прикрыв
сверху буркой, пробитой снарядом (она лежала на кровати во время взрыва), мы
пошли в Елизаветинскую. За дрогами Дронов (конюх Верховного) вел
мрачного булана, который, как бы почуяв потерю великого своего седока, опустив
голову вниз, шагал печально и медленно. Каждый из встреченных
офицеров или солдат, увидя булана, не спрашивая у нас ни слова,
подходил к дрогам и рыдал. На полпути к Елизаветинской мы встретили генерала
Алексеева, по вызову генерала Деникина ехавшего на ферму.
Он, поравнявшись с нами, слез с лошади и, подойдя к дрогам, приоткрыл лицо
Верховного, снял шапку, перекрестился, поклонился телу и, обратившись к находившемуся
здесь же полковнику Григорьеву, тихим
голосом приказал:
— Возьмите на себя,
полковник, заботу о теле!
— Слушаюсь! Слушаюсь! — поспешно ответил полковник
Григорьев, поглядывая на Долинского и меня, как на людей,
очутившихся
теперь не у дел.
Наконец тело Верховного привезли в Елизаветинскую. Внеся его в
первую попавшуюся на окраине станицы хату, мы принялись приготовлять все необходимое для погребения. Через
полчаса была приготовлена теплая вода, и мы, раздев Верховного,
положили в цинковую ванну и начали мыть.
Мыли его жена ротмистра Натанзона, которая была в армии сестрой
милосердия, хозяйка дома и я. Мыли Верховного
три раза, так как нельзя было остановить сочившуюся кровь. Помыв, мы одели Верховного и положили на
стол в углу хаты, поставив часовыми туркмен. Пришел батюшка, в доме
которого мы остановились в день приезда в
Елизаветинскую, и отслужил панихиду.
Весть о смерти Верховного мгновенно разнеслась
по станице, и
раненые, кто только мог двигаться, приходили поклониться телу любимого вождя. Офицеры рыдали, точно дети. А как
сильна была их вера и любовь к Верховному, показывает тот факт, что,
пока мы мыли Верховного, его бурка, брюки, полушубок и папаха, оставленные нами на солнце для просушки, были разрезаны
пришедшими на куски и разобраны на память. На фронте известие о смерти
Верховного произвело потрясающее
впечатление. Люди пачками начали прибывать в Елизаветинскую. Многие теперь не верили
в успех дела и в нового командующего. Даже генерал Эльснер, увидев меня,
не выдержал и, рыдая, говорил:
— Все
теперь пропало! Хан, голубчик, на кого он нас оставил?!
Наступила темнота. Была
объявлена эвакуация раненых. Тело Верховного положили в гроб и,
забив гвоздями, поставили на дроги впереди обоза. На мою просьбу посадить на
всякий случай на дроги туркмена, который мог бы бдительно следить за возчиком,
полковник Григорьев сказал:
— Корнет, вы тут ни при чем (он меня усиленно
называл корнетом, не желая принять во внимание представление Верховным
меня и еще нескольких туркмен-офицеров в
следующие чины). Тело генерала Корнилова поручено мне, и оно всецело
находится в моем распоряжении. Поступлю я так, как захочу! Ваше указание
старому полковнику, прожившему на свете пятьдесят с лишком лет, нахожу неуместным, и вообще, вы со своими указаниями...
тем более, что вы теперь не адъютант!
— Виктор Иванович, я не понимаю генерала Алексеева,
поручившего тело Верховного такому
ненадежному человеку, как полковник Григорьев. Ведь ты знаешь, как
Верховный презирал этого господина. Я
боюсь за тело Верховного. Оно не уцелеет в руках этого легкомысленного
человека! — сказал я, подойдя к Долинскому.
— Хан, дорогой, мы с тобой верой и правдой служили
Верховному и общему делу. Верховный убит и сейчас же забыт этими господами.
Мы ничего с тобой не сможем сделать, раз руководитель армии поручил тело Григорьеву. Я и ты теперь в
стороне. Если что случится с телом
Верховного, это ляжет на их совесть. Тебе или мне идти к командующему и
говорить по этому поводу — неудобно, так как
генерал Деникин знал отлично отношение Верховного к Григорьеву, и если он не принимает никаких мер против
распоряжения генерала Алексеева,, то, очевидно, у него на это имеются
свои соображения! — ответил мне Долинский.
— Ты как
хочешь, а я тело Верховного не оставлю. У меня такое на душе, что я прямо боюсь
за него! — сказал я и направился к дрогам,
за которыми решил ехать лично сам, в сопровождении моего денщика Фоки.
Часов в 8 вечера мы выступили в неизвестном
для нас направлении. При выходе обоза с ранеными в станице стоял душераздирающий
крик оставленных тяжелораненых. Их было оставлено приблизительно
человек 70. Имя нового командующего было так незначительно и непопулярно в армии, что такое
маленькое лицо, как начальник обоза, не
спрашивая разрешения командующего, оставил по своему усмотрению на растерзание
большевикам раненых. Об этом факте
генерал Деникин сам пишет в своей книге «Борьба Корнилова» (стр. 305). По этому поводу в армии и среди раненых я
слышал разговоры:
— Корнилов скорее сам остался бы на растерзание
большевикам, но раненых вывез бы в первую очередь! — говорили одни.
— Да, нет
больше у нас отца, имеем теперь отчима! — вторили другие.
О каком бы то ни было порядке среди
отступавших войск, не говоря уже об обозе, нечего было и думать. Все
шли, где хотели и как попало. Кто-то сострил, видя
проезжавшего мимо генерала Деникина.
— Какая
разница между Лавром Георгиевичем и Антоном Ивановичем? — послышался чей-то голос.
— Разница небольшая, — был ответ, — Лавр
Георгиевич вел армию, а Антона Ивановича ведет армия!
Надо заметить, что с момента смерти Верховного в армии исчезла та вера, которая давала ей силу совершать
чудеса. Если она сейчас шла, то единственно потому, что с ней шел
генерал Марков. А куда он ее вел, никто не
хотел спрашивать, зная заранее, что последует тот же ответ, что и в
Ольгинской, т.е. «К черту!».
Глухой и недовольный ропот на генерала Романовского, исчезнувший при Верховном, с момента его смерти всплыл
среди войск опять с новой силой.
Чуткая армия сразу почувствовала на себе волю не командующего, которой у
нее не оказалось, а генерала Романовского,
который, вырвавшись из железных рук Верховного, теперь начал заслонять
собою нового командующего. Подозрительный ко всем окружавшим его, кроме своих
друзей, генералов Романовского и Маркова, командующий дал им полную свободу
действий.
Итак, мы шли целую ночь и день и только в 8
часов вечерка 1 апреля армия остановилась для починки моста перед немецкой колошей Гнач-Бау.
Была темная ночь, когда я, подойдя к
полковнику Григорьеву, попросил его напомнить генералу Деникину о
похоронах Верховного, и именно здесь, если он хочет сохранить останки вождя от
врагов.
— Господин полковник, мне кажется, что тело Верховного
начало разлагаться и имеет
неприятный запах. Хорошо бы было похоронить его здесь сегодня ночью, если бы обстоятельства оказались благоприятными,
а завтра Аллах знает, что ожидает нас, — сказал я.
— Я вас, корнет, еще раз прошу
не вмешиваться в мои дела. Я, полковник Григорьев, знаю, что делаю, и не вам меня
учить...
— Ну, ладно, Хан,
больше не говори ни слова! — посоветовал Арон, услышав наш разговор.
Починка моста продолжалась около трех часов, и мы только после одиннадцати часов ночи вошли в Гнач-Бау.
Никто не заботился о помещении и о пище для
раненых. Раненые, за неимением достаточно помещений в этой
колонии, не были сняты с повозок. Весь обоз в два ряда набился в одну-единственную улицу Гнач-Бау. Было тесно. Штаб сразу переменил свою
физиономию. Пошло рукопожатие. В
армии началась новая жизнь. Я со своим Фокой поместился около сарая, где стояла
повозка с телом Верховного. Казалось,
новый командующий совершенно забыл о теле.
Настало утро. Большевики, узнав о нашей
стоянке в Гнач-Бау, начали обстрел. Что творилось в это время,
трудно описать. Снаряды начали рваться среди обоза. Поднялась
невообразимая паника. Люди метались из стороны в сторону. Брошенные на произвол
судьбы, раненые стонали, кричали, ругали, проклинали все
начальство. Многие из возчиков, захватив лошадей, бежали неизвестно куда. Артиллеристы
портили орудия и, бросая их, убегали. Музыканты разбивали свои инструменты.
Сестры метались среди раненых, не зная, чем помочь
им. Штаб растерялся и ничего не предпринимал. Я заглянул в штаб. В
комнате, где сидел генерал Деникин, на столе стоял самовар, и все
присутствовавшие пили чай.
Увидя меня, стоявшего в другой комнате,
генерал Марков позвал к столу. Когда я подошел, генерал Романовский стал, шутя,
укорять меня за то, что я забыл штаб, а генерал Деникин, подозвав
к себе, приказал:
— Хан, передайте полковнику Григорьеву приказание
предать тела Верховного и Неженцева
земле, предварительно сняв кроки местности,
чтобы впоследствии мы могли отыскать их, а потом приходите пить чай!
Удивительно то, что такую серьезную работу,
как начертить план местности, где будет могила, командующий поручил такому совершенно
не умеющему чертить и по натуре человеку столь легкомысленному, как полковник Григорьев, а не человеку более серьезному и знающему это дело, офицеру Генерального штаба. Странная небрежность командующего к телу Верховного меня очень
поразила.
Я передал приказание полковнику, который,
сделав большие глаза, спросил:
— Мне снять план с местности?
Батенька мой, я не инженер! Ротмистр Арон, ты умеешь снимать
план с местности? Если же да, то, пожалуйста, помоги, — просил
он здесь стоявшего ротмистра.
— Я не так силен, но давай
попробую, — ответил Арон, достав бумагу и карандаш, но оказалось, что и Арон не
умел чертить.
Очень жаль, что этот план Арона не
опубликован в книге генерала Деникина как документ. Если бы читатель увидел
этот чертеж, он ужаснулся бы!
Пошли выбирать место.
— Ладно, справа 66 шагов от этого дерева. Тут
должен быть край могилы. Копай тут
яму! — приказал неуверенно Арон, проводя на бумаге какие-то линии.
Душа
болела видеть всю эту небрежность!
Наконец, по мнению Арона, план был готов и приступили к рытью могилы. Я подошел первый, взял лопату и,
сбросив несколько первых лопат
земли, передал ее Селяб Сердарову, а он Мистулову, который передал джигитам. Когда последний джигит
взялся за рытье, я не вытерпел и ушел, чтобы глаза мои не видели и уши не слышали, как тело Верховного будет предано
большевикам. О чае я забыл. У меня в
голове сверлила одна лишь мысль: «Что это, предательство со стороны высших чинов армии или трусость?
Неужели пала вера в начатое дело и в самих себя или это простое
издевательство? Почему такое отношение к телу Верховного — любимого вождя армии? Почему не взял лопату первым сам высший
руководитель армии, а потом
"помощник" Верховного? Если здесь нельзя исполнить честно долг
в отношении Верховного, то почему так торопятся с похоронами? Почему не везут тело дальше? Ведь старый чемодан генерала
Алексеева не хотят бросать! Почему? Почему?» — терзался я, задавая себе
вопросы.
Через некоторое время я зашел опять в штаб и увидел там ту же
компанию мирно беседовавших генералов. Увидя меня, генерал Деникин опять подозвал к себе и спросил:
— Ну, что, Хан, передали мое приказание?
Ответив утвердительно, я просил его разрешить мне при первой возможности оставить армию. Генерал Деникин, не
говоря ни слова, повернул свое лицо от меня в другую сторону. Я ушел.
Придя в сарай, где помещались туркмены —
конвой Верховного, — я вызвал на
улицу джигитов и, когда они выстроились, обратился к ним со следующими
словами:
— Джигиты, вам не суждено было слышать от Верховного
спасибо за вашу честную и преданную
службу общему делу и ему. Это скажу за
него я, так как я его близкий человек и ваш начальник, за которым вы пошли. Тело бояра мы сегодня
предадим земле и тем окажем ему нашу
последнюю службу. Наша миссия окончена. В дальнейшем я служить в этой армии не намерен, так как у меня нет той веры в нового командующего, какая была в
бояра. Вы дали мне слово идти туда, куда я пойду с вами. Теперь мы дошли
до того пункта, где должны расстаться. Я
решил при первой возможности оставить
армию и пробраться в Азию. Кто еще верит в армию, пусть остается, а кто эту
веру потерял, иди за мной. Я, как честный человек и ваш начальник, должен был предупредить вас о
своем намерении оставить армию.
После того как-я закончил, со всех сторон
послышались голоса джигитов:
— Ай, правда, Хан Ага, теперь и нам нет смысла
оставаться здесь... Жаль, что с телом
бояра так поступают. Мы уверены, Ага, что
завтра сюда придут большевики и, откопав его, бросят зверям на поругание...
Нехорошо, нехорошо! Весь позор и несмываемое пятно этого деяния ляжет на
совесть нового командующего!..
Итак, великое преступление совершилось.
Могилу сровняли с землей, и «я стороной незаметно прошел мимо
(?), чтобы бросить прощальный взгляд на могилу», — так написал о себе генерал
Деникин («Борьба Корнилова», стр. 300). Только интересно задать
вопрос: от кого так бережно скрывал себя генерал, когда шел
на могилу вождя? От чинов армии? От присутствовавших в
ней большевиков? Или же от своей совести? Если от армии, то он
ошибался: о похоронах Верховного и где именно он будет похоронен,
знали все, а если от большевиков, то почему он не вез тело дальше, а отдал приказ о похоронах здесь, и так небрежно, «кое-как»! Ведь хоронили прямо на
глазах у большевиков, под градом болыпевицких снарядов! Если бы генерал Деникин
в этот день, собрав армию, поставил перед ней гроб и сказал: «Лавр Георгиевич, ведите нас!» и скомандовал:
«Армия, за гробом!», то поверьте,
что гроб этот довел бы нас туда, куда не довел помощник и преемник Верховного!
В этот день я ушел в Первый Кубанский конный полк, в составе
которого принимал участие в боях во время встречи с бронепоездом у
Медведовской. Со мной в полк ушли и четыре туркмена. В конвое осталось только два, и то лишь потому, что не
успели получить жалованья, нарочно задержанного полковником
Григорьевым.
По прибытии армии в Дядьковскую станицу меня и Долинского вызвал
генерал Романовский.
— Хан,
вы поступили нечестно. Если вы решили уйти из конвоя, не спросив об этом своих
начальников, то это полбеды, но зачем вы уводите
туркмен из конвоя? Только принимая во внимание любовь к вам Лавра Георгиевича и
вашу заслугу перед армией, я оставляю этот
поступок без внимания! — сказал мне генерал Романовский.
Очевидно, полковник Григорьев по-своему истолковал мой уход из
конвоя как какой-то бунт и настроил против меня генерала.
— Ваше Превосходительство, я
ничего нечестного не сделал, а поступил так, как подсказала мне моя
совесть! — ответил я.
— Почему же вы не пришли хотя
бы попрощаться с нами? — спросил генерал Романовский.
На это я ничего не ответил, хотя мне очень хотелось сказать несколько откровенных слов.
— Ну,
Бог с вами! Вас, Виктор Иванович, если хотите, я оставлю в прежней должности у себя, а Хана в штабе, —
предложил Долинскому и мне генерал.
Поблагодарив генерала Романовского, мы оба
наотрез отказались, попросив разрешение пока быть в армии и при первой возможности оставить ее.
Генерал Романовский, в свою очередь
поблагодарив нас за нашу службу и пожав нам руки, сказал:
— С Богом!
ПОСЛЕ СМЕРТИ ВЕЛИКОГО БОЯРА
Смерть Верховного подействовала на меня так,
как будто бы солнце исчезло с небосклона, оставив на своем месте слабо мерцающую
свечу, которая вот-вот при малейшем дуновении ветерка потухнет. После «тайных похорон» Верховного брожение среди
офицеров, начавшееся еще при известии о смерти его, стало выражаться
все ярче и ярче. Офицеры собирались группами
и советовались, как быть и что делать. Недоверие и полнейшее равнодушие
к новому командующему выражалось совершенно
откровенно. Люди, не стеснявшиеся говорить о своих чувствах к нему и
недоверии, были лучшие элементы армии, и их правилом было говорить правду, не
боясь последствий. Делали они это потому,
что инстинктом чувствовали, что роль, взятая на себя генералом
Деникиным, ему не по силам, и дело, начатое Верховным, в слабых руках его
преемника рухнет.
— Нет Корнилова, нет и веры в дела армии!
Она похоронена вместе с ним! — слышалось со всех сторон.
Почти в каждой группе беседовавших офицеров находился член контрразведки, которая после смерти Верховного
росла необыкновенно быстро и заняла главное место в армии. Эти-то
сыщики, присутствуя на беседах-, хорошо
запоминали фамилии «неверующих» и
докладывали обо всем, куда нужно. За это они тепло устраивались, получали повышение по службе и, заручившись
доверием начальства, впоследствии пускались в спекуляции, шантажи и делали вообще
какие хотели преступления под защитой охраняемых ими начальников. И несмотря на все эти преступления, эти люди продолжали
пользоваться прочным положением на службе и репутацией хороших людей.
Попавшие в число «неверующих» всячески
выживались из армии или же попадали под строгий надзор, и
каждый сучок в их поведении принимался за бревно.
Однажды я подошел к одной из беседовавших
групп, в которой находился и начальник контрразведки, капитан генерального штаба Ряснянский. Тема разговора была обычная, хорошо
мне известная и интересующая меня:
как быть и что делать дальше? Группа эта состояла приблизительно из
семи-восьми человек. Среди них были: Корниловского полка полковник
Ратманов, бывший адъютант Верховного в японскую войну полковник Силица, уже
известный читателю полковник, которого я встретил в Киеве у донских представителей
в 1918 году, еще один пожилой полковник артиллерист и др. Подойдя к ним, я
услышал следующее:
— Я решил уйти из армии! Нет
Корнилова, нет и веры в дело и надежды на хороший исход! — говорил киевский полковник.
— А
вот и Хан! Скажите, вы остаетесь в армии? — встретил меня полковник Ратманов.
— Я решил отстать от армии при первой возможности,
— ответил я, хорошо зная, что через очень короткое время слова мои будут переданы теперь всесильному начальнику штаба и что
я попаду в немилость, но последствия
меня интересовали мало.
— И вы
решили отстать от армии, Хан? — спросил начальник контрразведки, избегая
смотреть мне в глаза.
— Да! — ответил я
утвердительно.
Все сидели на стоге сена. Кругом ежесекундно рвались шрапнели. Погода была чудная. Было даже жарко. Пахло
весной. Везде вокруг была весна, кроме наших душ, — там были темь,
холод, зима! Казалось — солнце не греет!
Наступило молчание... Я ушел, видя
собирающийся на окраине Гнач-Бау Первый Кубанский полк, который
приютил меня и Долинского. Полк получил боевую задачу и готовился к выступлению.
Где бы я ни был в этот день, всюду слышалась
одна и та же фраза: «Умер Корнилов, умерло дело!» Это состояние
армии генерал Деникин называет паникой. Хорошо, пусть это была паника, но ведь паника в армии наступает тогда, когда исчезает вера
и люди перестают верить в Сердара. Корниловская армия паники не знала
потому, что Корнилов верил в правоту своего
дела, верил в свою силу и верил в
веру веривших ему. Этой верой он заражал свою армию. Обоюдная вера делала и
Сердара, и его армию сильными, и она творила чудеса. Армия Корнилова с голыми
руками, несмотря на колоссальные потери и превосходство сил противника,
спокойно готовилась к штурму Екатеринодара 1 апреля. Со смертью же Корнилова
эту армию охватила такая паника, подобную которой сам командующий генерал Деникин за три года войны не видел. Почему это
случилось? Да потому, что армия
увидела нового командующего, занявшего место, которое ему было не по
силам.
Итак, командование генерала Деникина
началось недоверием армии к нему, недоверием же ее и окончилось.
Помощником командира приютившего нас полка
оказался штаб-ротмистр
Корнилов, бывший адъютант Верховного в Могилеве. Он нас очень мило принял и указал место в хвосте полка. Долинский, я и Фока заняли указанное место. Увидев впереди
себя женскую фигуру, я подошел к ней и узнал жену штаб-ротмистра Корнилова. Поздоровавшись с ней, мы с Долинским возвратились на
свои места. С наступлением темноты
полк тронулся в неизвестном направлении.
Ночь была тихая и ясная. Звезды испещряли
бархатную высь и весело играли, перемигиваясь, как бы
дразня путников. Вокруг нас необозримая степь. Мертвая тишина, нарушаемая
иногда храпением лошадей или редкими ленивыми фразами сонных
казаков.
Ехали мы всю ночь до наступления рассвета. Перед самой зарей полк
змеей начал виться по железнодорожной насыпи и прошло немного времени, как мы
подошли к железнодорожному мосту у станции Медведской. Голова полка начала
переходить мост по двум настланным доскам.
Под нами внизу, глубоко в пропасти, журча, течет река. Дошла очередь до жены штаб-ротмистра. Она тронула коня и поехала вперед, за ней поручик Ч-в (он был тоже
во время Корниловского похода в конвое), за ним Долинский, я и Фока. За нами стояла длинная лента казаков, ожидая перехода. Не
успели мы перейти на другую сторону моста, как в средину моста ударил снаряд.
За первым последовал второй, третий...
— Помогите! — кричали казаки, падая в реку
вместе с лошадьми со страшной вышины моста.
Я, Фока и еще несколько казаков помчались за
прикрытие одного бугорка, где и спешились.
— Слава Богу, ваше благородие, что живы
выбрались! А сколько людей попадало в реку! — говорил Фока, гладя
свою вспотевшую лошадь.
Вскоре мы увидали бегущего поручика Ч-а,
взывавшего о помощи. Подбежав к нам, поручик объяснил, что
снарядом оторвало голову его лошади и что он не успел
захватить переметную сумму с деньгами,
принадлежавшими ему. Вскоре к нам подошла и супруга штаб-ротмистра, сброшенная лошадью, перепуганной разрывом снаряда. Она была вне себя и искала носившегося
где-то мужа. Муж быстро вернулся,
обрадовался, увидев ее невредимой, и приказал ловить испугавшегося коня. Скоро
мы сели на коней и тронулись дальше. Один только поручик Ч-в шел пешком.
Кто-то из казаков, сжалившись над ними,
предложил ему круп своего коня. Он с радостью ухватился за это предложение и,
сидя на крупе, оживленно рассказывал окружающим о том, как оторвало
снарядом голову его лошади. Так мы ехали до Дядьковской станицы. Не доезжая до
нее, Ч-в был поражен, увидев казака,
приведшего его лошадь, приставшую к
чужой сотне. Кто-то указал ему хозяина лошади, и ее привели к Ч-у. Деньги и бурка оказались в целости.
Ч-в смутился и уж ничего больше не
говорил о лошади без головы. Все мы весело смеялись тогда фантазией лицеиста поручика Ч-а и незаметно приехали в Дядьковскую станицу. На окраине ее мы увидели
группу людей, с хлебом и солью ожидавших приезда командующего
Добровольческой армией.
Постояв в Дядьковской станице один день, наш
полк получил приказание двинуться в направлении Ново-Волокинской
станицы для
заслона армии. В этой станице мы простояли ночь спокойно. На другой день, во
время обеда, в нашу хату вбежал казак и доложил штаб-ротмистру Корнилову о
приближении к станице большевиков. Мы
поспешно вскочили на коней. Местные большевики, извещенные о приближении своих
товарищей, начали стрелять из окон хат. Мы бешено мчались по узким
улицам, станицы стараясь как, можно скорее
выбраться. Здесь мы имели потери убитыми и ранеными. За станицей нас встретили залпами засевшие за бугром
большевики. Мы все рассыпались и дали
«деру» в полном смысле этого слова. Вечером того же дня у меня поднялась
температура, а ночью я уже не мог сидеть в седле. Доложив командиру, я
поехал с Фокой искать обоз.
В обозе от порядка, который я привык видеть
при Верховном, не было и следа. Теперь здесь все были хозяева. Все ехали где и
как хотели. Несмотря на то, что значительное
число раненых было сокращаемо
оставлением на произвол судьбы почти в каждой станице, якобы для
уменьшения обоза, тем не менее этот обоз увеличился в несколько раз. Верховный всегда говорил: «Обоз только для раненых»! При нем это действительно так и было, так
как Верховный сам проверял обоз и
беспощадно чистил его от излишних ртов. Теперь же раненых бросали, а обоз был для здоровых и спекулянтов. Теперь в обозе везли все, начиная от красного товара до
живого включительно. Чтобы устроиться в нем, стоило только поговорить
об этом с начальником обоза, тем самым начальником, который по собственному своему усмотрению, не уведомляя даже командующего,
оставил в Елизаветинской около 70
человек беззащитных раненых на растерзание большевикам, — поговорить через его
адъютанта, который уж знал, как доложить своему начальнику.
Отыскав одного спекулянта-возчика, я объяснил
ему, что болен, и просил его устроить меня на повозку. «Мне только до Дона», сказал я ему (армия шла на Дон). За 25 рублей
спекулянт согласился довести меня. Поместился я на повозке, нагруженной
красным товаром и мешками с ячменем.
На повозке я был один и расположился даже с некоторым удобством, но повышенная температура и неимоверная слабость и головная боль мучили меня. Фоку я
отправил в конвой. Генерал
Романовский, как я узнал после, разрешил принять Фоку в конвой и даже приказал ему разыскать меня и
привезти в штаб.
— Здесь твоему барину будет все же удобнее,
чем в обозе! — сказал генерал Романовский Фоке.
Лежа в повозке, я невольно переносился в
недалекое прошлое. Мне вспомнился обоз, двигавшийся в строгом
порядке, встречаемый и заботливо провожаемый Верховным ежедневно в
5 часов утра. И как эта заботливость трогала раненых! При виде своего
обожаемого
«батьки» они на мгновение забывали свои тяжелые раны и готовы были опять рваться в бой, чтобы умереть за
него. Теперь же мы двигались, где и как хотели и могли, заброшенные и забытые.
Никто нас не встречал, не провожал, не заботился о нас. Казалось, никому
до нас не было дела.
Беспомощный, лежал я на своей повозке и,
глядя в темное небо, то уносился в прошлое, то забывался на время. Мысли, как
черные тучи, ползли в моей голове, сменяя одна другую и утомляя
и без того усталый мозг. Думал я о будущем России
и содрогался от ужаса. Я
был убежден, что большевизм силой оружия никто, кроме Верховного, не сможет
уничтожить. Пройдут годы, и он изживет сам себя.
Мы вернемся в Россию, но как она нас встретит? Новое поколение, выросшее среди
крови, цинизма, разврата, с принципом «все можно!»,
встретит нас как нежелательные странные и непонятные обломки прошлого.
«Мы любили родину, — думал я, — и мы правы в
наших действиях
и верованиях».— «А разве это новое поколение не будет любить ее по-своему?» —
спрашивал меня другой голос. Я терялся и тяжелое забытье опять охватывало
меня, а повозка все двигалась и двигалась.
— Эй, ты! Живой ты или мертвый? Вставай, довольно
дрыхать! — услышал я голос возчика,
возвративший меня к действительности.
Я открыл глаза. Было приблизительно часов 5
утра. Мою повозку окружала толпа людей с торбами. Я слез, но сейчас же лег на
землю, так
как не мог стоять.
— Что он у тебя, черкес? —
спросил кто-то из казаков, глядя на мое обросшее лицо.
— Наверное! — ответил хозяин
повозки, отпуская на 10 копеек 5 кусков сахара.
Оказывается, мы приехали в П-ю станицу.
Вследствие высокой температуры меня мучила жажда, но где достать воды, я не
знал. Люди были заняты каждый своим делом, и на меня никто не обращал внимания. Недалеко от
меня начали выгружать раненых, перенося их с повозок в одну из хат. Мимо меня
пробежала сестра. Мне показалось знакомым ее лицо. Я старался вспомнить, где я
ее видел, но память отказывалась служить мне.
Несмотря на это, я окликнул ее. Она подошла, посмотрела, видимо, не узнала и,
приняв меня за черкеса, не умеющего
говорить по-русски, повернулась, чтобы уйти. В эту минуту я вспомнил, что под
Филипповской я помогал ей перевязывать раненого.
— Сестрица, помогите! Ведь я вам помогал! —
остановил я ее. Она повернулась и,
пристально взглянув на меня, ахнула и бросилась ко мне, узнав адъютанта
Верховного.
— Обождите! Я сейчас! —
сказала она и куда-то исчезла.
Через несколько минут я был окружен ранеными офицерами Корниловского и Марковского полков. Они перенесли
меня в хату и сейчас приступили к расспросу, что и как. Меня устроили на
кровати, а сами разместились на полу, на сене. Первую чашку горячего чая я получил первым. Каждый из них старался
услужить мне чем-нибудь, заботливо
спрашивая, чего я хочу.
Я почти не мог говорить, так как после тряски на повозке я чувствовал,
что сон сковывает мне веки, и я начал дремать.
— Не мешайте, господа, пусть
отдохнет! Как бы бедняга не заболел тифом! — слышал я, засыпая,
заботливый голос сестры.
— Будет
очень жаль! — произнес кто-то, втягивая в себя горячий чай.
— Да, все мы теперь так
брошены, как он. Если на любимого Верховным человека не
обращают внимания, то и мы с тобой нужны им как собаке пятая нога!
— слышался чей-то взволнованный голос.
Я лежал в полусне. Через некоторое время
меня пробудил чей-то голос, очевидно, продолжавший начатый разговор.
— Говорят, что генерал Деникин сам хороший человек,
а вот начальник штаба ворочает им как хочет.
— А ну-ка, сестричка, надавите
клавиши на яичницу! — переменил кто-то тему разговора.
— Ребята, кто может ходить, отправляйтесь поскорее
на розыски яиц или вообще чего-нибудь
съестного, пока рты не успели расползтись по станице. Потом уж поздно
будет!
Я открыл глаза и попросил пить. Сестра ушла с выздоравливающими ранеными на поиски еды. В хате остались
капитан, раненный в бедро, и прапорщик, раненный в грудь.
Капитан, корчась от боли, с трудом добрался до самовара, всполоснул стакан и налил мне чаю. Почти ползком он
принес его мне.
— Извольте, поручик! —
сказал он подавая чай.
— А что, поручик, мы не
беспокоим вас своими разговорами и табачным дымом? — спросил
прапорщик.
— Нет, нет! — поспешил
успокоить я.
Беря стакан, капитан,
глядя на меня, качал головой.
— Вы что,
давно больны? — спросил он.
— Нет, только всего три дня, — ответил я,
сбрасывая с себя бурку, ибо мне было после чая нестерпимо жарко.
— Да, жаль! А наше
начальство-то знает о том, что вы больны? Кого, кого, а адъютанта и
близкого человека генерала Корнилова должно было приютить у
себя, а не так! Хотя, что уж говорить! Я знаю их! Нет Лавра, нет и
порядка! Не командование, а лавочка! Теперь главное в армии —
купля-продажа! Посмотрите, как перед дверью нашей хаты казак
бойко торгует! Вот так и армию продадут! Жаль только нашего брата,
обманутого и искалеченного, а сколько их-то будет впереди,
искалеченных, обманутых, разочарованных, — Бог ведает! Поручик, разве
вы меня не помните? — спросил он вдруг меня. — Ведь я при вашей помощи получил
разрешение еще в Ростове на сформирование пулеметной команды.
Потом, разве вы не помните меня перед Георгие-Афинской станицей на
железнодорожной насыпи во время боя? Верховный, увидав меня там, приказал сойти
с пулеметом вниз. «Я знаю мою армию! В ней все храбры! Я не хочу, чтобы вы рисковали!» —
сказал он, стягивая меня с насыпи!
Я вспомнил этот случай и лицо капитана. Живо
воскрес в моей памяти Верховный, сурово приказывающий заартачившемуся капитану сойти вниз. Я вижу его, как он глядит вперед
и что-то бормочет себе под нос... Резко обернувшись ко мне, отведя бинокль от
глаз, он приказывает:
— Хан,
прикажите полковнику Миончинскому, чтобы немедленно открыл огонь по
броневику!..
В это время в хату шумно вошли раненые с сестрой, неся съестные
припасы. Яиц не нашли, зато есть мясо, картошка и капуста для щей. Сестра хлопотливо искала в хате, брошенной
хозяевами, все необходимое для
приготовления пищи.
У меня невольно закрылись глаза, и приснился
мне следующий сон.
Увидел я большую группу людей, вооруженных винтовками, топорами, палками. Вся эта гогочущая и кричащая
толпа тащила какого-то человека, одетого в белье. Подойдя ближе к толпе,
я узнал в этом человеке Верховного. Он был
без шапки, в нижнем белье, через
дыры которого виднелось тело. Лицо желтое, усталое, измученное, но
спокойное. Увидя меня в толпе, он сказал:
— Хан, а ведь нас
предали! Я им этого не прощу!
Тон голоса был точно тот же, как 26 ноября 1918 года, во время похода на Дон. Я бросился к нему и — проснулся.
Открыв глаза, я увидел на стене хаты изображение Кузьмы Крючкова,
который, врезавшись в гущу шестнадцати конных
немцев, рубил их направо и налево. Я проспал спокойно и удобно всю ночь.
Рано утром выступали дальше.
Опять бесконечно тянущийся обоз, мучительные
толчки, ужасные
мысли, не дающие покоя. Показался штаб. Впереди шагом ехал верхом генерал Деникин в черном пальто и в серой
барашковой шапке, сосредоточенно глядя на уши своей лошади. Рядом с ним ехал
генерал Романовский, а за ним конвой. Не было никакой красоты в этой группе, и появление ее не волновало
радостью душу. Не видно было булана, который всегда галопом нес
небольшую фигуру великого человека, к
которому с любовью и верой тянулись сердца
его названых сыновей. Какой восторг загорался у каждого из них при виде обожаемого «батьки» и гордо
развевавшегося за ним трехцветного
национального русского знамени, эмблемы когда-то великой Руси!..
Проехали, и никакого впечатления не
произвело появление нового командующего… Егo проводили безразличными взглядами, и никто не
спросил адъютанта Деникина: «Ну что, как батька?»
Увидев среди конвоя Фоку, я позвал его, и он, услышав мой голос, подъехал к генералу Романовскому, указав
рукой в мою сторону. Генерал Романовский в сопровождении Фоки подъехал к
моей повозке.
— Здравствуйте, Хан! Бедняга, вы совсем
изменились! Больны? А? Так, пожалуйста, не стесняйтесь — приходите в штаб на
следующей остановке. Там вам будет удобнее. Фока, приведи
барина в Егорлыцкой в штаб! — приказал генерал и поехал догонять штаб.
По дороге в Егорлыцкую я случайно увидел ехавших
в тачанке полковников
Голицына и Страдецкого. Я крикнул, и тачанка остановилась. Тотчас же полковник
Голицын, подойдя ко мне, крепко, по-отцовски,
обнял и поцеловал. Затем взял меня к себе в тачанку. Несмотря на болезненное состояние, я чувствовал себя
бодрее, глядя на человека,
работавшего с Верховным в тяжелые дни его жизни.
В Егорлыцкой остановились в доме одного казака. Приготовили мне
постель и заботливо уложили. Опять повысилась температура. Узнав о приезде
Голицына, пришел Долинский. Часов в 11 ночи до моего слуха долетел звон колокола. Узнав, что звонят на пасхальную заутреню, я захотел идти в церковь. Все
уговоры не делать этого остались
тщетными. Вчетвером мы отправились в церковь, битком набитую
добровольцами и небольшим количеством местных жителей.
Стоя в церкви, я невольно вспоминал ряд
пасхальных заутрень: в корпусе, в училище, в Петрограде, на фронте
и, наконец, здесь, под грохот орудий. Хотя я и мусульманин, но очень люблю русские праздники. В них много красивых обычаев и обрядов,
волнующих, ласкающих и обновляющих
душу. В это время в беспросветной темной
ночи всей Руси, залитой морем братской крови, в маленькой, ярко освещенной
церкви измученные, усталые добровольцы всей душой возносили молитвы о
Воскресении. Они просили света, могущего
прогнать темную ночь их родины. Я молился тоже об этом свете, об
упокоении души Верховного и шедших за ним и павших смертью храбрых и отдавших родине самое дорогое — свою жизнь. Я
молился за врагов Верховного, прося у Аллаха простить их грех.
В час ночи разговелись вчетвером. Пили красное вино. Чувствовал я себя немного бодрее. В 5 часов утра другого
дня мы вчетвером на одной линейке выехали в Новочеркасск, который, по
слухам, был взят казаками. Фока ехал верхом
сзади линейки. Я решил по приезде в Новороссийск
при первой же возможности пробраться оттуда
в Хиву для получения благословения от моего старинка-отца, а затем
отправиться за границу для продолжения образования. Трое же моих спутников поставили себе целью пробраться в
Сибирь к Колчаку.
Подъезжая ближе к Новочеркасску, мы яснее и
яснее слышали грохот орудий. Близ города на полях мы видели много
трупов как большевиков, так и казаков. Среди убитых много
было в одежде рабочих и очень мало в военной форме. Въехали
в город, который мы недавно оставили в цветущем состоянии. Город
исторический — колыбель Добровольческой армии, остров спасения в дни великой
русской смуты. Теперь он был пуст, грязен, забрызган кровью. Высокие
пирамидальные тополя на Платовской и
Московской улицах, казалось, не так весело и приветливо, как прежде,
шумели, встречая гостей. Они хмуро смотрели вниз на людскую пошлость и
зверства. Бог знает, сколько им, этим немым свидетелям, придется еще видеть
впереди зверств, беспорядка и вообще
всяких перемен!
Ах, Новочеркасск! Сколько красивых
воспоминаний связано с тобой! Сколько надежд ты сулил нам и как мы верили в твоих
сынов! Сколько волнующих и часто тревожных, но вместе с тем приятных минут пережито в стенах твоих! Эти чарующие,
чистые, прозрачные, слегка свежие ночи, залитые серебристым светом
волшебной луны, казалось, чутко
притаившиеся, внимательно прислушивающиеся к каждому шороху! От их напряженного слуха не ускользало ничто: даже
и еле слышный шепот влюбленных пар из-под ароматных кустов сирени! Столица Дона нравилась мне больше ночью, была ли ночь
темная или лунная.
Мы подъехали к мрачному, погруженному во
мрак Атаманскому дворцу. Вошли в него никем не встреченные. Прошли целый ряд пустых
темных комнат и попали наконец в освещенную слабым мерцанием свечи комнату. В
ней находились два человека. За простым столом
сидел сам походный атаман генерал Попов и что-то писал. Он был одет по-походному в фуражке, при шашке
сверх шинели и револьвере. Другой,
тоже одетый по-походному, полковник Сидорин — начальник штаба генерала Попова,
один из узников, вырвавшихся из стен «Метрополя» в дни сидения в нем
Верховного.
При виде нас он улыбнулся, встал, подошел к
нам, поздоровался, пожимая нам руки, и удивленно спросил о
причине нашего визита в такое тревожное время. Полковник Голицын объяснил, что он, полковник Страдецкий и Долинский здесь проездом,
едут в Сибирь к адмиралу Колчаку и,
указывая на меня, сказал, что я болен и что он просит приютить нас. Полковник
Сидорин на клочке бумаги написал записку хозяину гостиницы «Центральная»
и предупредил нас быть начеку.
— Время неустойчиво, каждую минуту мы можем покинуть Новочеркасск!
— сказал он нам.
Попросив полковника Сидорина предупредить
нас в случае опасности, мы поблагодарили его и, распрощавшись
с ним и атаманом, вышли.
По дороге из дворца в гостиницу мы шли по улицам совершенно мертвого города. Не было, казалось, в нем ни одной
живой души. Дома, погруженные в мрак, улицы с разбросанными по ним трупами, с разрушенными снарядами мостовыми производили
жуткое и тяжелое впечатление.
В грязной, почти полуразрушенной Центральной
гостинице мы отыскали одну более приличную комнату и устроились в ней
на ночлег.
Около четырех часов утра наш сладкий сон после утомительной
тяжелой дороги был нарушен первым разрывом снаряда над гостиницей. Мои спутники, торопливо одевшись и пожелав
мне всего лучшего, куда-то исчезли.
Фока и я остались вдвоем. Чувство одиночества, беспомощности угнетало меня. Шрапнели рвались все чаще и
чаще. Где-то слышалось «таканье» пулемета и ружейная стрельба. Ночной сторож гостиницы куда-то спрятался. В
большой гостинице остались мы вдвоем. В это время на улице послышалось гиканье
и дикие крики мчавшихся куда-то
человек тридцати казаков. Все они держали в руках винтовки.
— Что ты делаешь, Фока? — спросил я, видя что он загораживает
двери всяким хламом.
— Делаю баррикаду, Ваше благородие. В случае, если
придут большевики, не сдаться им живым!
— Брось! Пойдем отсюда. Бери карабин! — сказал я,
одевая полушубок.
Выйдя на улицу, мы увидели каких-то вооруженных людей, идущих по направлению Хатунки. Мы присоединились к
ним. Никто не спрашивал, кто мы, куда идем. Мы тоже молчали. Долго шли
по длинной неровной улице. Разрыв снарядов все чаще и чаще, ружейная стрельба
тоже.
Показались первые лучи солнца, залившие
розовым светом все кругом. Воздух чист и прозрачен. Аромат
цветов и фруктовых деревьев, доносимый легким ветром, однако, не воспринимался
обонянием.
Вместо того чтобы наслаждаться прелестью раннего, весеннего, ароматного утра, душа тревожно ожидала
предательского выстрела в спину, рука судорожно сжимала карабин и глаза
напряженно, до боли, смотрели в одном направлении — туда, в сторону красных.
Дойдя до одного холма, мы прилегли за его
гребнем. Перед глазами открылась широкая панорама. Противник был
виден как на ладони. Большевики, конные и пешие, как саранча, напирали на слабые силы казаков. Однако вера в своих начальников у
казаков в это время была так сильна,
что они, удвоив энергию, все-таки удержали этот напор большевиков.
Лежа на холме, пригретый лучами солнца, я чувствовал себя неважно: голова была тяжела, тело болело, мысли,
преследовавшие меня в обозе, не
давали покоя и здесь. И жизнь без будущего была безрадостна и тускла. Я
вздрогнул от выстрела, раздавшегося рядом со
мной, и взглянул на соседа, решившегося выстрелом снять с лошади скакавшего
комиссара. За первым выстрелом послышались другие.
— Ваше благородие, посмотрите, большевиков-то сколько! Как они прут на казаков! Жаль, что здесь нет генерала
Корнилова. Он бы их разогнал в два
счета! — говорил Фока, поспешно заряжая карабин.
В полдень казаки дрогнули. Начали отступать:
одна часть в город, другая — в степь. Но в это мгновение произошла странная для
нас вещь: товарищи почему-то затоптались на месте, начали митинговать, и их
артиллерия свой огонь перенесла на вокзал.
К часу большевики отступили, и нам стали
понятны их действия, так как мы узнали, что вблизи находится отряд полковника
Дроздов-ского.
Оставаться больше на позиции не было смысла, и я, опираясь на Фоку, возвратился
в гостиницу. Там мы встретили нового жильца,
есаула В.Н. Шапкина, комиссара Донского казачьего войска при Ставке во
время сидения Верховного в Быхове.
Обнявшись, мы стали расспрашивать друг друга о политическом положении Дона, о походе. Фока в это время
вскипятил чай и раздобыл откуда-то
хлеб. Попивая чай, мы вспоминали прошедшие дни в Могилеве.
Моя мечта поехать в Хиву отдалялась, так как
я не знал, в чьих руках находится Закаспийская область, через которую я должен был проехать в
Хиву. К тому же Кавказ был занят немецко-турецкими войсками, и я, не желая пользоваться их услугами в моем передвижении,
решил выждать в Новочеркасске благоприятный момент для осуществления моего
желания.
Только через неделю после описанного утра я впервые вышел из гостиницы. Город успел измениться до неузнаваемости.
Магазины и лавки были открыты и бойко
торговали. По улицам, очищенным от трупов
и мусора, толпилась праздничная публика, громко и весело шумевшая. Среди нее в
большом количестве виднелись легкораненые добровольцы. В этот день я
случайно встретил семью богатого казака Ивана Андреевича Абрамова в церкви на
панихиде по убиенным казакам, которая,
узнав, что я болен и живу в полуразрушенной гостинице, любезно пригласила меня поселиться у них. Мне был отведен
кабинет в нижнем этаже, где некогда жил генерал Алексеев. Благодаря
вниманию и заботам этой симпатичной семьи, я через неделю пришел в себя и мог подниматься наверх к завтраку, обеду и ужину.
В Новочеркасск постепенно стекались
добровольцы, заполняя улицы и кафе. Везде встречались знакомые лица
соратников генерала Корнилова, участников Ледяного похода. Глядя на них,
невольно вспоминался Верховный и его командование. Вместе с
ранеными явился
и Мистул бояр. Был он невесел, говорил, что очень тоскливо служить теперь в конвое. Он предпочел перейти в
полк. Вскоре за Мистул бояром ко мне в Новочеркасск приехали из конвоя
четыре туркмена и один киргиз.
— Аи, Хан Ага, вместе с бояром умерла душа
армии, а после твоего ухода скучно служить в конвое. Помоги нам
пробраться к себе в Ахал! — просили они меня.
Я
снабдил их документами и отправил в Азию.
В начале мая 1918 года в Новочеркасск
приехал генерал Марков. Его сопровождало пять вооруженных
казаков-кубанцев. По городу он ходил с нагайкой в руках. Его
появление в большой белой папахе, серой, знакомой первопоходникам, куртке, в
высоких сапогах сначала приятно действовало на всех офицеров, живших тогда в
Новочеркасске. Он выступил в театре с призывом к офицерам идти на фронт. Но, несмотря на его
популярность в армии, мало кто откликнулся на его
призыв. Уставшие после похода офицеры, попав на отдых, не так легко
готовы были расстаться с ним, да к тому же в армии не было магнита, который бы
притягивал их сердца. Видя слабый результат своего выступления, генерал Марков
стал прямо арестовывать и отправлять
офицеров на фронт. Узнав об этой новой мере, офицеры стали разбегаться из Новочеркасска кто куда. Одни
бежали в Ростов, занятый тогда немцами, другие к Колчаку, третьи
поступали в Донскую армию, четвертые —
просто скрывались. Были даже такие офицеры — и довольно изрядное
количество, — которые просили меня взять их
с собой в Туркестан для борьбы с большевиками. Офицеров возмущали
действия генерала Маркова.
— Армия
генерала Корнилова добровольческая! Мы все пришли в нее добровольно. Зачем же генерал Марков применяет полицейскую
меру? — рассуждали некоторые.
Я лично встретился с генералом Марковым в
Новочеркасске случайно: шедший со мной рядом офицер
Марковского полка мичман Г. моментально исчез в магазине, бросив
мне:
— Хан, спасайтесь, — Марков!
Я, подняв глаза, встретился с генералом
Марковым, шедшим в сопровождении кубанских казаков.
— Ну, Хан, что поделываем? — спросил он,
поздоровавшись со мной.
— Ничего, Ваше Превосходительство! Живу здесь и жду момента, чтобы
выехать домой! — ответил я.
Кивнув
головой, он пошел дальше.
Немцы, заняв Ростов, придали его быту
дореволюционную внешность. Всюду был порядок, чистота и даже
появились полицейские и жандармы. В Ростов в это время со всех
концов съезжались офицеры, спешившие в армию генерала Корнилова.
Эти приехавшие с жадностью расспрашивали об армии и о
генерале Корнилове и, получая ответ, что он убит, терялись при этом известии.
— Что же теперь делать?
Снова ехать к графу Келлеру в Киев? — говорили прибывшие.
— Если хотите драться с
большевиками, поезжайте в Добровольческую армию. Ею командует теперь генерал
Деникин, и она сейчас дерется под
Тихорецкой.
Офицеры, разбившись на группы, расспрашивали
добровольцев о
численности армии, ее лозунге и о новом командующем. Получив довольно туманные разъяснения о численности армии
и ее лозунгах, они, недоумевая, опустив головы, нерешительно отправлялись с вокзала в город. Эту картину я наблюдал при немцах,
при союзниках она была другая.
— Ну
что?! Союзники помогают нам? Говорят, их эскадра, пробив Дарданеллы, везет
корпуса генералу Деникину на помощь! Это правда? Значит, конец
большевикам! Отсюда прямо в Москву тогда? — спрашивали новоприбывавшие у встреченных
добровольцев.
— Пока
никаких корпусов мы не видели, кроме нескольких тощих мулов, выгруженных в
Новороссийске!
— Как же так? У большевиков
только и говорят о том, что союзники
начали помогать Деникину.
— Не знаю. Думаю, это была утка, пущенная из
Освага. По правде сказать, ни на чью помощь, кроме Божией, нечего рассчитывать! —
отвечал обычно доброволец.
В июне месяце я, случайно узнав о присутствии шестидесяти текинцев в Ростове, поехал туда. Текинцы эти были
26 ноября 1918 года вместе с тремя
офицерами взяты в плен большевиками и посажены в минскую тюрьму. Когда в Минск пришли немцы, текинцы были освобождены и теперь в Ростов были привезены
неким полковником Икоевым. Отыскав их, я пожелал увидеть этого полковника, и
предо мной предстал прапорщик Икоев, просивший меня во время сидения Верховного
в Быхове дать ему какое угодно поручение по делу Верховного. Я
категорически отказал, и он тогда исчез неизвестно куда. Теперь же я увидел Икоева в форме полковника
Текинскоф полка, да еще с офицерским Георгиевским крестом. По просьбе джигитов
я предложил ему освободить текинцев. qh отказался, ссылаясь на
ростовского градоначальника, который-де по приказанию атамана Краснова
хочет дать ему, Икоеву, охрану города и к этой роли он теперь подготовляет
текинцев.
Возвратившись в Новочеркасск, я отправился к
генералу Алексееву и доложил ему о просьбе текинцев и добавил, что Икоев не полковник, а прапорщик и
что он никогда не был офицером Текинского
полка.
— С удовольствием, Хан, сделаю все, что в моих
силах, — сказал генерал Алексеев, беря лист бумаги и карандаш.
Написав
что-то, он тихим голосом произнес:
— Зайдите, Хан, завтра ко мне, и я сообщу вам
результат переговоров с атаманом. Я надеюсь, что туркмены будут отпущены! — сказал
этот милый старик, отпуская меня.
На другой день действительно туркмены были отпущены и я их привез
в Новочеркасск.
По прибытии текинцев в Новочеркасск по
приказанию генерала Алексеева генерал Эльснер, военный
представитель Добровольческой армии, устроил их в общежитии
вместе со всеми добровольцами, подлежавшими отправке на фронт.
Текинцы были оборваны, обношены, измучены и усталы. Оказалось, их
подобрал «текинец полковник» Икоев где-то под Минском. Сначала
он повел их против поляков на стороне большевиков. Потом, когда пришли немцы, он пошел с ними против
большевиков и чехов. В одном бою с большевиками
(во время атаки текинцев на поезд) Икоеву досталось в этом поезде 2 миллиона «керенок». Он эти деньги,
как военный приз, присвоил себе —
немцы разрешили. По указанию немцев Икоев
с текинцами был доставлен в Ростов для несения охранной службы города.
В Ростове Икоев жил довольно широко, разъезжал
по городу в своем щегольском автомобиле, разбрасывая деньги направо
и налево, держа джигитов, что называется, в черном теле. Текинцы терпели молча
до тех пор, пока не встретились со мной.
Не прошло и года, как Икоев был выслан
атаманом Красновым из Донской области за убийства и ночные налеты на мирных жителей. Набрав человек сто каторжан, Икоев ночью «охранял»
город, грабя и убивая население. Наконец Бог избавил Ростов от
«услужливого» Икоева и его охраны.
С джигитами у меня вышла возня. Как я уже
говорил, они были оборваны, нуждались в одежде и особенно в белье. С помощью госпож Абрамовой,
Безобразовой и др. отзывчивых дам (которым как джигиты, так и я очень
признательны за помощь) мне удалось одеть их
и даже посылать поочередно в баню. С питанием джигитов вышло затруднение.
Джигиты не ели свинины и поэтому не могли питаться из общего
котла добровольцев, так как пища последним готовилась исключительно на свином
сале. Туркмены голодали. Случалось, что они ели мясо один раз в неделю.
Положение было тяжелое. На мою просьбу улучшить питание джигитов генерал
Эльснер, ссылаясь на циркуляр генерала
Деникина, отказался помочь, говоря, что в циркуляре издан приказ о
содержании и о продовольствии только добровольцев, поступающих в
Добровольческую армию, туркмены же наотрез
отказались поступить без меня в армию. Ехать к себе в Ахал у них не было средств, а генерал Деникин не
позаботился хотя бы в память сидения
в Быхове снабдить туркмен необходимыми средствами.
В это критическое время из Екатеринодара
приехал полковник Григорьев приглашать джигитов в конвой генерала Деникина. Он
поступил бестактно: как «старый полковник, создавший Текинский полк», полковник Григорьев, не сообщив мне ни
слова, отправился в общежитие, где жили джигиты, и, собрав их в одну
комнату, предложил им поступить в конвой
генерала Деникина, где их ждут малиновые халаты и такие же чакчары.
— Генерал
Деникин, — говорил полковник Григорьев, — приказал генералу
Эрдели собрать полк из текинцев, а вас, корниловцев, хочет назначить в свой
почетный конвой!..
— Мы
не хотим идти к генералу Деникину, так как не ждем от
него ничего хорошего для себя, видя, как он относится к бояру Хану
— адъютанту Великого бояра. Вместо того чтобы предлагать нам
чакчары и халаты, он лучше бы послал нам барана на плов и дал бы возможность
выехать в Ахал. Вместо этого он прислал тебя. Нет, полковник-aга, поезжай обратно и передай генералу Деникину спасибо за
его гостеприимство. Мы видим, что он любит память Великого
бояра так же, как любил его при жизни: хотя бы из уважения к его
могиле, если уж он забыл Быховское сидение, он мог бы собрать нас и сказать нам
слово — «здравствуй!»
Этот разговор мне передал мой
помощник-турмен и мичман Трегубов Марковского полка.
После отъезда полковника Григорьева из
Екатеринодара приехал корнет Силяб Сердаров. Он также просил
джигитов ехать в конвой генерала Деникина. На его просьбу джигиты не
обратили никакого внимания. Я тем временем всячески старался
достать средства для отправки джигитов в Ахал.
Оставались не отправленными человек 25—30
джигитов, когда я заболел испанкой. В это время ко мне приехал из Киева корнет Абду-Захидов, молодой офицер Текинского полка,
родом из Самарканда. В начале войны он попал во время атаки в плен к
немцам. Во время революции, вернувшись в
Россию, остался в Киеве, где впоследствии попал телохранителем к
гетману Скоропадскому и с ним вместе ездил к Вильгельму. Портрет его можно
видеть в книге генерала Деникина на странице 34 тома третьего, где изображен
гетман Скоропадский в германской главной квартире.
Я принял Абду-Захидова в постели. Он заявил
мне, что ротмистр Натензон сейчас находится на службе у гетмана в
качестве начальника конвоя. У него есть несколько человек джигитов, и он
просит, чтобы я ему прислал всех находившихся в то время у меня джигитов
для устройства их у гетмана. Выслушав Абду-Захидова, я
ответил:
— Вот
что, корнет! Передайте, пожалуйста, ротмистру Натензону следующее: если он,
ротмистр Натензон, все тот же, каким я знал его
в Могилеве, то пусть бросит службу гетману, немецкому ставленнику, и перейдет сюда, в ряды Добровольческой
армии. Это будет лучше и честнее, чем
работа с немцами, — разрушителями нашей родины. Текинцы служили одному
Великому бояру, он умер и умер конвой. Ни
я, ни текинцы ни к кому больше служить в конвой не пойдем. Я сейчас занят отправлением джигитов домой! —
закончил я.
Перед взятием Тихорецкой Добровольческой армией генерал Алексеев был приглашен к Абрамовым обедать, где в
этот день присутствовал и я. После обеда генерал Алексеев любезно
расспрашивал меня о туркменах и об их
жизни. Я доложил ему, что они по два, по три человека едут в Ахал.
После обеда я проводил генерала домой. Прошло
несколько дней. Ко мне пришел сын генерала Алексеева, Николай
Михайлович, с просьбой дать ему несколько джигитов для сопровождения отца
в Торговую, а потом в Тихорецкую.
— Время сейчас неспокойное — Бог знает, Хан, что
может случиться. Вы же свой человек и знаете людей! — просил он меня.
Я на другой же день выделил 12 человек
джигитов, и Николай Михайлович вооружил их. Джигиты просили меня, чтобы я тоже поехал с ними.
— Мы, Хан Ага, не хотим ехать с чужими. Они не
понимают наш язык, а мы их! — говорили они.
Я передал просьбу джигитов Николаю
Михайловичу. Он очень обрадовался, что я поеду с ними, и тотчас же предложил разместить джигитов на грузовике. Генерал Алексеев (я сейчас и
не помню) с какими-то лицами поехал
на автомобиле впереди, а я с Наколаем Михайловичем и джигитами на грузовике
сзади.
Вокзал Тихорецкой мы нашли переполненным. В
ожидании прибытия генерала Алексеева на вокзале стояли генералы
Деникин и
Романовский. Генерал Деникин не только не ответил мне на приветствие, но даже не потрудился поздороваться с
парными часовыми туркменами. Генерал Романовский поздоровался, улыбаясь. С
вокзала мы отправились в большой каменный двухэтажный дом, отведенный для
генерала Алексеева недалеко от вокзала. Я поселился с джигитами тоже в этом
доме. В маленькой комнатке, рядом со столовой генерала Алексеева
поместились я и Николай Михайлович. Обедали и
ужинали почти всегда втроем: генерал Алексеев с сыном и я, за исключением
тех дней, когда бывали гости.
Однажды генерал Алексеев, позвав меня в
столовую, спросил о причине моего ухода из армии. Я объяснил ему.
— Хорошо, Хан! В вас поколеблена вера, это я
понимаю, но почему текинцы не хотят поступать в ряды Добровольческой армии?
— Ваше
Высокопревосходительство, мне неудобно говорить за туркмен.
Это слишком длинная история. Я прошу вас поручить это дело
кому-нибудь другому. Пусть это лицо расспросит туркмен и ответ передаст вам.
Генерал Алексеев призадумался, вытирая платком очки. Он что-то
хотел сказать мне, слегка покашливая, но вошел кто-то в комнату и я вышел.
Через некоторое время Николай Михайлович спросил джигитов, почему
они не хотят служить в армии.
— Там, где не хочет служить Хан, не хотим служить и
мы... Если мы нужны армии, то пусть
нам укажут такого начальника, который бы
заменил Хана. Служить с полковником Григорьевым в конвое мы не хотим! —
отвечали джигиты.
Спустя два или три дня (сейчас не помню) генерал Алексеев пожелал обойти лазарет, который находился недалеко
от его квартиры. После обеда Николай Михайлович куда-то ушел, и генерал
Алексеев пригласил меня пойти с ним. У
дверей госпиталя нас встретил Н.М.
Родзянко, бывший начальник санитарной части. Обойдя госпиталь, генерал Алексеев вошел в последнюю палату с
окном в сад. Здесь лежал тяжело раненный в боях под Тихорецкой гвардии
полковник Хованский.
— Узнаете?
— произнес генерал Алексеев, называя раненого по имени и отчеству.
Тот утвердительно качнул подбородком, и слезы
брызнули у него из глаз.
Постояв
с минуту молча, генерал Алексеев тихо произнес:
— Ничего, Господь Бог поможет, поправитесь!
Раненый отрицательно покачал головой, и
слезы текли по его щекам.
— Идемте, Хан! Он начинает волноваться! — произнес
генерал Алексеев, когда я углом простыни вытирал слезы раненого.
Через неделю с разрешения генерала Алексеева
я со своими людьми уехал в Новочеркасск, где находилась в это время семья
Великого бояра.
Я застал Таисию Владимировну и Наталию Лавровну убитых горем. Один только Юрик
не поддавался слезам и говорил в нос:
— Хан, папу-то убили! Теперь папы нет!
Я не выдержал и зарыдал. Рыдали мы втроем. Я
рассказал Таисии Владимировне обо всем виденном после смерти
Великого бояра.
— Лицемеры, дрянные люди не захотели вывезти тело
Лавра Георгиевича, а при жизни
назывались друзьями! Боже, накажи их за
Лавра!
Успокоив немного Таисию Владимировну, я вошел
к Наталии Лавровне. От нее я узнал о специальном приезде
полковника Григорьева, посланного генералом Деникиным,
который заверил их, что тело Верховного находится в безопасности, но Таисия Владимировна, зная еще по Быхову полковника, не поверила
ему: она чуяла что-то неладное и волновалась.
Прошло несколько дней, и семья Великого
бояра получила телеграмму от генерала Деникина с приглашением на
торжественное погребение
генерала Корнилова в Екатеринодаре. Посылая эту телеграмму, генерал Деникин не
потрудился послать в Гнач-Бау ни Арона, ни
полковника Григорьева узнать, находится ли там действительно тело
Верховного.
Таисия Владимировна и Наталия Лавровна
просили меня ехать с ними на похороны Лавра Георгиевича. Я
привел оставшихся в моих руках 25 человек джигитов и, неся службу
охраны поезда, где ехала семья, как при жизни Великого бояра, мы ехали в
Екатеринодар. На вокзале семью встретил генерал Деникин, который, опять не
ответив на
мое приветствие и приветствие часовых, прошел в купе к рыдающей семье и, взяв ее, увез в город. Я со своими
джигитами остался на запасном пути на произвол судьбы. Никто нас не
спрашивал, кто мы, зачем приехали и что мы собираемся делать. В эту ночь мы легли
спать голодными, так как, кроме белого хлеба, купленного мною, и чаю, мы ничего не ели. Утром на другой день
повторилось то же самое, то есть мы голодали по-прежнему, но терпели. Утром из
города прибыла семья Верховного, и мы поехали за телом. Туркмены молча
тяжело вздыхали, — только один из них по пути в Гнач-Бау сказал:
— Жаль, что нет нашего бояра! Его преемник тоже
большой человек, но с ничтожным
сердцем, а без сердца из начатого Великим бояром дела ничего не выйдет!
Не желая огорчать Таисию Владимировну, я молчал и терпел. От нее же я узнал, что генерал Деникин выразился так:
— Я бы приказал арестовать Хана при появлении его на
территории Добровольческой армии,
но, приняв во внимание любовь к нему Лавра Георгиевича, оставляю его в
покое.
«Меня арестовать?! За что?! За то, что я
явился главной причиной сохранения ему жизни в Быхове, не дав второй
раз стать жертвой солдатни?! За то ли, что я люблю Россию больше, чем он? За то ли, что, когда после смерти Великого бояра вылезшие из
подполья лакеи и прислужники курили фимиам ему, Деникину, я сказал: "Я не
знаю генерала Деникина и не верю в него!" За то ли, что я отдал для
служения общему делу молодость, здоровье и собственное благополучие? За что же, наконец?! Было бы гораздо честнее
позвать меня и Долинского и лично сказать свое спасибо за нашу службу и
добавить: "Хотите продолжать службу в
Добровольческой армии, милости прошу, а если нет и вы не верите мне — с
Богом!"» — думал я.
Мне было горько и обидно
такое отношение!
По
дороге в Гнач-Бау Таисия Владимировна плакала и говорила:
— Как люди переменились, Хан. При Лавре Георгиевиче у
них были совсем другие лица, а
теперь все изменилось. Лавр Георгиевич был доверчив, как ребенок. Он не знал
людей и считал всех этих людей своими друзьями. А вот я теперь вижу,
какие они друзья!
В Гнач-Бау нас встретил ротмистр Арон. Он
проводил нас в дом колониста-немца и со словами: «Сейчас иду откапывать тело Верховного», куда-то исчез. Подождав в доме
колониста около часа, Таисия
Владимировна начала нервничать и просила меня пойти и узнать в чем дело.
Я пошел.
Подойдя к ротмистру Арону, я увидел его с
чертежом в руках, старавшимся отыскать тело Верховного, но, казалось,
безуспешно. Изрыв большую площадь земли, где должно было находиться тело Верховного,
ничего не нашли, кроме тела полковника Неженцева. От Верховного
же остались только кусочки гроба. Таковы были результаты
тайных похорон, устроенных по приказанию генерала Деникина.
— Хан, дорогой, сделай милость, помоги мне, старому
дураку, — подготовь семью к мысли об
исчезновении тела! — просил ротмистр Арон.
При известии об изчезновении тела Верховного жена и дочь упали в обморок. Этот удар для Таисии Владимировны
был очень тяжел. Она не могла
перенести смерти любимого мужа-друга и мысли об издевательстве над его телом. Придя в себя, она не могла уж больше плакать
и как бы окаменела от горя.
Таисия Владимировна
прожила затем недолго и вскоре умерла.
— Хан, я все это принимаю как издевательство над
нами! — говорила она по пути в Екатеринодар.
Побыв в Екатеринодаре несколько часов, мы
выехали в Новочеркасск.
Перед самым моим отъездом в Хиву ко мне приехал полковник Колобов Михаил Владимирович, которому высшее
начальство приказало собрать все, что касалось эпохи Верховного, и он
деятельно взялся устраивать музей генерала Корнилова. Меня, как адъютанта Верховного, он просил приехать в Екатеринодар,
чтобы с меня написали портрет для музея.
Я приехал, и с меня был написан портрет художником А.П. Мочаловым. Я передал полковнику Колобову две пули,
которые Верховный просил меня сохранить.
Взглянув на картину, где изображалась смерть
Верховного, я удивился фантазии художника и тех лиц, которые передали ему подробности
о последних минутах Верховного. Почему-то художник нацепил Верховному шпоры, которых он в походе не носил. Ту позу, которая
изображалась на картине, никто не видел. Я, единственный человек, присутствовавший в момент разрыва
снаряда в комнате, такой позы не помню, несмотря на то, что эта минута
навсегда врезалась в мою память. В момент
взрыва снаряда Верховный не стоял, а
сидел у стола и вмиг он был подброшен снизу назад к печке в сидячем положении.
Верховного ударило головой о печку. Потом я узнал, что эта картина писалась по рассказам многих
«очевидцев», среди которых был и
поручик Ч-в, который уверял нас под Медведовской, что его лошади оторвало
гранатой голову.
В день открытия музея меня встретил
озабоченный художник с бледным лицом, заявивший, что все его труды пропали даром, так как мой портрет не разрешено генералом Деникиным
поставить в музей. Я удивился
мелочности генерала Деникина. Если я был любимым адъютантом генерала Корнилова,
то эту любовь, и мою заслугу перед
родиной никто не может отнять у меня. Эта мысль меня успокоила, и я,
попрощавшись с Наталией Лавровной (Таисия Владимировна уже умерла) и поцеловав
Юрика, поспешил выйти из музея.
Перед самым отъездом в Новочеркасск я зашел к генералу Романовскому попрощаться.
— Я пришел, Ваше Превосходительство,
попрощаться с вами. Еду в Азию к Сердару. Если наступят еще раз тяжелые дни, зовите
меня, я буду рад помочь вам! — сказал я, прощаясь.
Генерал Романовский улыбнулся и, глубоко
вздохнув, произнес, взяв меня за голову:
— Эх, Хан, Хан! Спасибо! Счастливаго вам пути!
Привет от меня Туркестану! — и опять глубоко вздохнул.
Попрощавшись
с семьей генерала Романовского, я уехал в Ахал.
Прошло около года, когда я возвратился из
Бухары, куда меня командировал генерал Ласточкин (начальник штаба Сердара) и
Сердар для точного выяснения того, что творилось в Бухаре у
Эмира. Пока я приехал из Бухары, Закаспийская область пала и
Ураз Сердар с джигитами очутился на острове Ашур-Аде (в Персии).
При первой встрече с Сердаром (по возвращении
из Бухары) он, в присутствии офицеров, обняв меня, поторопился передать привет от генерала Романовского, который, встретив
Сердара в Ставке в Таганроге, спросил:
— Где Хан и что вы можете сообщить о его
судьбе?
Сердар доложил, что он послал меня в Бухару
с поручением.
— Как бы беднягу не
убили! — сказал генерал Романовский. Мне
очень жаль, что я уж больше не встретился с генералом Романовским.