П.П. Петров.

 

Моим сыновьям

 

В 1935 году в Иокогаме я решил, что для меня наступает время, когда пора написать что-то вроде автобиографических наброс­ков. «Иначе, — думал я, — будете иметь смутное представление о том, где ваши родители родились и как очутились в чужих краях».

Урывками написал. Благодарение Богу, мы оказались в Америке, в Монтерее. Я имел возможность переработать наброски, кое-что прибавить и напечатать.

Папа

 

Родные места

Моя родина — деревня Солпеково Виделибской волости Псков­ского уезда и губернии. Теперь в Советской России другие администра­тивные названия, но, вероятно, названия деревень более-менее сохра­нились; появились новые названия — колхозов.

Наша приходская церковь была на погосте Мелетово, в четырех верстах от деревни. Сельская школа — земская — находилась в дерев­не Воробьеве, в двух верстах.

Удивительная вещь — детские воспоминания. Стоит только начать вспоминать детские годы, как начинают выплывать, как будто забы­тые, картины и образы. Прошло много времени, а между тем могу пе­речислить почти все деревни в нашей волости — около сорока. И не только перечислить, а начертить схему расположения их и даже назвать имена некоторых крестьян, с которыми приходилось часто встречать­ся. Свою же деревню и окружающую местность просто вижу со всеми мелочами. Могу перечислить имена всех жителей и рассказать о харак­терных особенностях каждой семьи.

В нашей местности деревни небольшие. Солпеково считалось большой деревней — двадцать пять дворов. Самая большая — Воробье­ве — около 70 дворов. В последний раз я был в своей деревне весной 1918 года проездом из Старой Руссы в Петроград и далее через Волог­ду и Москву в Самару. Не думал, конечно, что это было в последний раз и что Самара — начало длинного пути, приведшего нас в Америку.

Наша деревня ничем особенным не отличалась от других в своем районе; только, пожалуй, была посостоятельнее; постройки выгляде­ли неплохо, не было разоренных дворов. Как и другие деревни в этой местности, она протянулась по пригорку в одну линию. Садов и дере­вьев было очень мало. Не было вблизи и больших лесов; кое-где были рощицы да кусты по болотам. Около самой деревни, на холме была группа старых берез, всего 15—20 штук. Этот холм назывался «Могиль­ник». Там действительно находили кости и кое-какие военные вещи; там, как говорили, похоронены были шведы или литовцы, пытавшиеся взять Псков. Мы в детстве любили играть на этом могильнике в лапту весной и летом.

Оглядываясь назад, после длинного и долгого жизненного пути, говорю: ох, бедна и убога была жизнь, монотонна и однообразна. Не вспоминается никакой отрадной яркой работы в деревне, чтобы одо­леть темноту и убожество, и бедность. Каждая семья, каждый двор жи­ли своей замкнутой жизнью. Взять хотя бы наружную сторону. Пря­мая улица, довольно широкая, а перед избами никаких палисадни­ков и деревьев; только у немногих перед избами одинокая рябина.

Не любят у нас садить и беречь деревья. Плодовых садов везде в нашей местности было мало, а между тем могли бы быть прекрасные сады. Огород у каждого хозяина, тоже без особого ухода. Садили все много картофеля, не добиваясь хороших урожаев.

Ни о каком гнете власти, ни о кнуте и прочем в деревне я не слы­хал. Все партийные писания об этом — вымысел для пропаганды. Рус­ский народ действительно нуждается в попечении, и он был не угне­таем, а был «неглектет» — английское слово для беспризорных (англ. neglected — в запущенном состоянии.Ред.).

Стояла деревня издавна на каком-то клочке земли, работали на нем крестьяне по старинке и сами никуда не двигались, за редкими ис­ключениями. Рождалось в иной семье больше десяти детей, выраста­ло трое-четверо, остальные умирали в младенчестве от невежества ма­терей, вообще родителей. «Бог дал, Бог взял» — фраза ходячая и ужас­ная. Конечно, и нищета влияла. Нищета всего: мысли, питания, гиги­ены, медицинской помощи. Просто диву приходилось даваться, как в некоторых семьях вырастали ребята, и притом здоровые, выносливые. Трезвые отцы, удачные матери!

А как одевались, как соблюдалась гигиена? Повседневная одеж­да мужчин и мальчиков — рубашка и портки. Женщины — рубашка и сарафан или юбка. Для стирки — немного мыла и щёлок из золы. По­мыться — баня с паром, раздеваться, даже зимой — снаружи. Бани с предбанником — редкость. Дворы для скота были в сравнительном по­рядке. О скоте заботились.

Единственное притеснение — это платежи оброков. Даже сравни­тельно состоятельные крестьяне старались оттягивать платежи. И, по­жалуй, второе — когда власти заставляли починять дороги и неболь­шие мосты.

Внутри избы всё зависит от того, какова хозяйка. В дождливое время глинистая почва на улице раскисала так, что было трудно перейти улицу. Можно было оставить сапоги в грязи, особенно если мальчик надел не свои, а, скажем, старшего брата. Старшее поколение мужчин почти целиком неграмотное, только наше поколение стало ходить в школу, да и то — походят ребята один год-два, подучатся немного читать и писать — и бросают, не все кончают трехгодичный курс. Женская половина поголовно неграмотная. Из моего поколения я не помню девочек, которые бы кончили школу. Деревня нуждалась в грамоте, в просвещении. Земство вело работу, но чересчур было бедно для широкой постановки работы.

Всё, что деревня имела ценного в своем укладе при безграмотно­сти и темноте, было от церкви, от устных передач из поколения в поко­ление, от соблюдения установившегося уклада жизни и обычаев. Цер­ковь, к сожалению, не могла дать много. Она была также бедна сред­ствами и людьми и, кроме того, заботилась больше всего о соблюде­нии обрядов, а не о воспитании христианском. Сверху только Земство могло что-то дать, но то, что оно давало, было каплей в море.

Кое-что давала армия. Солдат, вернувшийся из армии, казался уже ученым в деревне, особенно если это был унтер-офицер. Его выбирали часто в судьи, в волостные старшины, сельские старосты, приглашали на свадьбы в качестве почетного гостя. К сожалению, такие ценные люди редко оставались в деревне и отправлялись искать счастья и удачи в городе.

 

Мои родители, семья

Так вот в этой самой деревне Солпеково я и родился 26/13 января 1882 года. Ни акушерки, ни родильного дома вблизи, конечно, не бы­ло. Была, вероятно, при родах «бабка» — опытная соседка. В этот день сестра отца, как рассказывали, венчалась, и в доме была обычная су­матоха при отправлении невесты в церковь. Однако всё обошлось бла­гополучно.

Земская больница с родильным отделением появилась много поз­же, и она была в восьми верстах от нас, а от некоторых других дере­вень нашей волости в 15—20 верстах.

Ко времени моего появления на свет Божий в семье у нас было уже два брата и две сестры. Старшему брату было одиннадцать лет. После меня я помню еще четверых детей, из которых выросло двое братьев.

Знаю, что деда звали Николай Кузьмич, но его не помню. Отец был единственным сыном в семье. Кроме него была дочь — Наталья, вышедшая замуж в день моего рождения.

Мать была родом из соседней деревни Липки, из семьи, которую я очень любил в детстве, так как брат ее Лаврентий был всегда очень ласков с нами и своими ребятами, всегда находил что-нибудь, чтобы побаловать нас. Нам было надо очень мало: купить по конфете, дать по яблоку или груше.

Почему-то я считал дядю Лаврентия страшно ученым, вероятно, потому, что у него была большая книга в кожаном переплете с медны­ми застежками — Минеи-Четьи. Я очень рано познакомился с этой книгой и любил читать ее, мало понимая написанное.

Отца я, конечно, хорошо помню. Он мало менялся, пока я рос. Небольшого роста, плотный, темные волосы и борода. Когда я уезжал в Самару, ему было около 70 лет, а он выглядел таким же, каким его помню в 50 лет. Он мне рассказывал о новых порядках в волости: в во­лостном совете председателем был известный бывший конокрад, а чле­ны — так называемые бедняки, т. е. лодыри и крикуны. И мать, и отец умерли, когда я был в Сибири. Мать в 1919 году, а отец — двумя года­ми позже. Гражданская война разделила нас — они все оставались до­ма, а я был в Белой армии.

Когда мы все были маленькими, помню, родителям жилось очень трудно. Трудно не по-городски, а по-деревенски. По теперешним по­нятиям хозяйство было середняцкое — одна изба со двором для ско­та, две коровы, лошадь, куры, утки, гуси. Плохо было то, что в нашей местности только в очень хорошие годы хватало своего хлеба до нового урожая. Когда же хлеба не хватало и приходилось покупать его, нужно было искать заработка на стороне. Отец прирабатывал к хозяйству не­много деревенским портняжничеством. К праздникам всегда прино­сили материю на «пинжаки», и отец, помню, иногда работал ночи на­пролет, чтобы удовлетворить всех заказчиков. Брал он за работу такого пиджака копеек 70-80. Зимой были заказы на тулупы, шубы, кафтаны. Помню, меня мальчишкой учили шить кафтаны и тулупы, и мне по­падало за то, что я не справлялся со швами, особенно когда надо бы­ло сшивать овчины.

Позже, когда мы подросли, старшие братья и сестры помогали от­цу, и к праздникам летом у нас всегда было много заказов. В это вре­мя мы уже редко испытывали нужду, и вообще всё хозяйство начало расти. Была пристроена новая изба, отделана; появился на дворе но­вый скот. Но самым большим, памятным событием в это время была покупка швейной машины «Зингер», ножной, кажется, за 70 рублей. Агенты компании появились у нас, и как-то один из них уговорил ку­пить машину в кредит, чуть ли не по три рубля в месяц. Когда машину привезли, радости и разговорам не было конца. Приходили смотреть не только соседи, а приезжали из соседних деревень. Отец шил, а при­шедшие стояли рядом и ахали. Конечно, работа пошла много лучше. Зимой отец с одним из старших братьев иногда уходил по приглашениям в отдаленные деревни на целые недели, забирая с собой машину. Между прочим, братья оказались малоспособными к ремеслу и только помогали. Не могли хорошо кроить.

Мать была великой труженицей и в доме, и в огороде, и в поле. В деревне ее почему-то звали «крутой на работу», т. е. быстрой.

Ко времени революции семья жила уже очень хорошо и даже не нуждалась в моей денежной помощи, т. к. младшие братья уже работа­ли. Последние сведения я имел в 1926 году. Тогда узнал о смерти отца. О смерти матери знал раньше.

Семья наша была дружной, можно сказать, органически. Отца по­баивались, хотя он редко применял крутые меры. Мать была добрей­шая и только пробирала нас за шалости и непорядки. Не помню, что­бы у нас были драки между собою — братьями. С сыновьями соседей, конечно, бывали потасовки.

Откуда были получены правила поведения, привычки — не знаю. Они держались сами по себе, и родителям не приходилось учить нас. Правда, они сами были люди простые, необразованные. Чин, уклад жизни был твердый, вошедший в дом давно. День начинался молитвой, за стол садились помолившись, ложились спать тоже по­молившись; соблюдали посты. В церковь ходили не часто. Мать была доброй ко всем и отзывчивой ко всякому чужому горю и нужде, всегда старалась помочь соседям, особенно больным. Помнится, еще в дет­стве был разговор об опасности ухаживать за заразными больными. Когда появились в округе случаи холерных заболеваний и здоровым не разрешалось заходить в дома, где есть больные, заболел кто-то и в нашей деревне. Были приняты меры изоляции. Мать всё же ходила к больному, и когда ей говорили об опасности, отвечала: «Что Бог даст. Что ж ему умирать без помощи. Воды даже подать некому!»

Под старость, когда в доме была невестка (жена второго брата) и внучата, она отпрашивалась сходить пешком на богомолье в монастырь Никандровский — около 25 верст или в Псково-Печерский — око­ло 90 верст. Любила рассказывать по возвращении про путешествие и встречи. Вспоминается, что, несмотря на внешнюю хрупкость, она ни­когда не жаловалась на усталость.

При всем том она была очень бесстрашной, смелой. Помню такой случай. В соседней деревне был парень, который терроризировал всю округу своими буйными, иногда жестокими выходками. Его иногда из­бивали, и он жестоко мстил. Раз в праздник он зашел к нам и привел с собой какого-то другого парня, очевидно, одного из тех, кто считал­ся его врагом. Привел и стал угощать водкой. Налил целый стакан и стал требовать, чтобы тот выпил залпом. Парень, побледневший, от­казывался. Мы видели, что дело добром не кончится. Мать подошла к ним и потребовала, чтобы угощение было прекращено. Буян пробо­вал спорить, даже угрожать, но сдал и даже стал извиняться перед ма­терью. Когда стая уходить из избы, мать говорила ему вдогонку: «И не заходи лучше, выгоню, если так поступать будешь!»

 

Из детских и школьных воспоминаний

Из раннего детства помню мало. Старшие братья ходили в школу за две версты от нас, и я очень рано начал читать. Так как дома книг было очень мало, я добывал их везде, где мог, а больше всего у брата матери, который по-деревенски считался большим книжником. У него было много церковных книг, книг по истории церкви и толстая книга Минеи-Четьи. Кроме того, в нашей деревне был удивительный старик Тимофей Максимыч. Сам неграмотный, сын неграмотный, а любил по­купать книжки у книгонош (дешевые издания Сытина) и приглашать к себе кого-нибудь читать. У него были и сказки, и жития святых, и песенники, сонники, и даже романы. Ко мне он очень привязался и часто буквально заманивал к себе почитать вслух. Готов был слушать часами. Читал я тогда, вероятно, плохо и многого не понимал, но он наслаждался. После чтения начинались его рассуждения. Если прочи­тали сказку, то говорил: «Ведь вот были же такие чудеса», а если читали жития святых, то он приходил в умилание и только твердил: «А мы-то грешники. Господи, прости нас, грешных».

Дети в это время верят в сверхъестественное-невидимое больше, чем в реальное-видимое. Верили, что черти, души покойников, умер­ших без покаяния, души самоубийц могут по ночам являться людям. Единственное средство избавиться от них — перекреститься и читать молитву: «Да воскреснет Бог и расточатся враги его». Кто внушил нам это, не помню, а покойников, чертей, домовых мы боялись. Помню, как в деревне раз повесилась одна молодая женщина, и мы боялись выходить ночью из дома. Ходило много рассказов о том, как черт за­водит людей куда-нибудь в сторону от дороги зимой, чтобы человек умер без покаяния, особенно если он ехал домой пьяный. Я в это ве­рил, как и другие дети.

В деревне дети начинают работать очень рано: то остаются дома с маленькими братьями или сестрами, когда все старшие в поле на рабо­те, то смотрят за птицей. Мне приходилось рубить хворост на топливо для печи (дрова были редко), смотреть за гусями в поле и утками. Уток я ненавидел, так как чуть зазеваешься и недосмотришь — они куда-нибудь уплетутся из воды (у деревни была большая лужа и мочила для мочки льна), в ячмень или рожь. Не раз мне попадало за недосмотр. Лет в 8—9 приходилось ездить в ночное с лошадьми летом, а осенью - далеко от дома на денное. Вот эти последние поездки мы, мальчишки, очень любили. Наберем, бывало, в сумки картофеля, разведём костер и печём на углях и в золе целый день, а лошади поблизости гуляют, кормятся. Пастбище было по вырубу и кустарнику; можно было со­бирать ягоды, грибы, охотиться на гадюк, которых в нашей местности по кустарникам довольно много. Гадюки очень ядовитые.

Обычно мальчики начинали ходить в школу в восемь лет и в один­надцать кончали. Меня отвели в школу тоже на девятом году, но так как я уже читал, то учитель поместил меня во второй класс. Тут впервые я увидел своего первого учителя Ивана Ивановича Малинина, о котором много слышал от братьев, недавно кончивших школу. Он представлял­ся мне очень важной персоной, и я долго не мог привыкнуть к нему. Вообще для деревенских мальчиков учитель, даже полицейский уряд­ник — персоны грата (лат. желательное лицо. — Ред.).

В школе обычно было 50—60 малышей, мальчиков и девочек, и с ним должен был управляться один учитель или учительница. Школа не имела собственного здания, а Земство нанимало дом в деревне. Наша школа занимала двухэтажный дом. Внизу жил учитель с семьей, а на втором этаже была одна большая комната для всех трех классов. Учитель обычно давал работы двум классам и занимался с одним; на­до отдать справедливость деревенским детям — шалостей при таком положении было мало.

По правилам такую начальную школу можно было кончить и по­лучить свидетельство об окончании не ранее 11 лет, а так как ко време­ни выпускных экзаменов мне не было одиннадцати, я, выдержав экза­мен, стал ходить в школу еще год. Учитель приспособил меня к заня­тиям с младшим классом, когда он занимался со старшими. В это вре­мя я был ростом, как говорят «от земли не видно», но важно учил ма­лышей читать и писать. Наш законоучитель, старенький священник из погоста Виделибья о. Александр Ясинский, кроме того, поручил мне проверку знания молитв. Таким образом, я считал себя помощником учителя и законоучителя.

Из этого времени на всю жизнь у меня сохранилось воспомина­ние об о. Александре и об одном случае, тогда поразившем меня чрез­вычайно и обрадовавшем. Как мало надо было тогда мне, деревенско­му мальчику. Я думаю, что вы понять этого не сможете!

А случай был такой: однажды о. Александр, приезжавший в школу раз в неделю, уезжая после занятий домой, вызвал меня в коридор и, улыбаясь, сказал: «Вот что, бгат (он любил говорить «брат» и не вы­говаривал «р»), тебе спасибо. Вот тебе, голубчик, на гостинцы», — и дает серебряный рубль. От похвалы, от неожиданного подарка, столь ценного, я, конечно, был наверху блаженства и в этот вечер не шел, а мчался домой, чтобы похвастаться. А сколько было потом разговоров в семье! Не помню только, как этот рубль был истрачен.

Учитель мой был родом с Талабского острова на Псковском озе­ре, сын рыбака. Кончил Псковскую учительскую семинарию. Имел большой навык в преподавании, но не мог дать ученикам много. На экзаменах у него ребята отвечали бойко, чем он весьма гордился. Любил похвастаться, что получил золотую медаль «За усердие» и что награжден званием личного почетного гражданина. Слабостью была выпивка, правда довольно редкая, но когда случалась такая оказия, в класс не появлялся, оставляя занятия на меня. Когда я получил уже свидетельство об окончании школы, он советовал готовиться у него в Семинарию, продолжая помогать ему. Надежд на поступление в Семинарию или в среднюю школу у меня не было из-за недостатка средств, но до весны 1896 года я продолжал ходить в школу, правда, не каждый день.

Из этого периода остался в памяти один случай. Осенью 1894 года я пришел в школу, чтобы переговорить с учителем о занятиях. Я сто­ял в коридоре второго этажа около классной комнаты. Вдруг открыва­ется дверь, и учитель выходит с газетой в руках. Взволнованным голо­сом говорит: «Император Александр III скончался в Ливадии». Тут же в коридоре он опустился на колени, перекрестился и сказал мне, что­бы я сделал то же. Через несколько дней в церкви в Мелетово я при­сягал новому Императору Николаю Второму.

В это время я был очень религиозным мальчиком. Все принимал на веру и со страхом смотрел на громандную картину Страшного Су­да в нашей приходской церкви, написанную кем-то на стене. Боль­шое влияние оказывало чтение книг из истории первых веков христи­анства (катакомбы и др.).

В 1896 году экзамены в школе весной происходили во время мо­сковских коронационных торжеств. На экзамен приехал местный по­мещик Сергей Иванович Зубчанинов, бывший гвардейский офицер (сапер). По выходе в запас он занимался хозяйством в имении и, кро­ме того, года два-три был Земским начальником. Институт Земских начальников введен был, кажется, в 1889 году, главным образом для контроля волостных крестьянских учреждений и отчасти для замены мировых судей. Этот институт резко критиковался либеральной печа­тью, но, по-моему, он был полезен; беда была в том, что хороших, от­ветственных земских начальников нелегко было подобрать. Зубчани­нов нам, школьникам, казался величиной колоссальной, но вместе с тем очень странной. Во-первых, он требовал от крестьян при разгово­рах с ним солдатской выправки, во-вторых, здоровался с нами, школь­никами, по-военному, и мы должны были отвечать: «Здравия желаем, С И.». В-третьих, говорили, что у него жена умерла и что он женился на ее младшей родной сестре. Все почему-то этому удивлялись, а ста­рики в деревне говорили: «Господам всё можно».

Я в этот раз не экзаменовался, но учитель, очевидно, хотел по­хвастаться, показал какие-то мои работы и заставил прочитать наи­зусть «Днепр» Гоголя. Зубчанинов задал несколько простых вопросов по арифметике и на шуточном вопросе поймал меня: я начал спо­рить, что пуд пуха легче пуда железа. Поняв ошибку, я страшно скон­фузился. После экзамена учитель сказал, что придет к нам домой на следующий день переговорить с отцом, т. к. Зубчанинов хочет дать мне какую-то работу в конторе имения. Душа моя ушла в пятки, но я храбрился и сказал учителю, что «я хочу». На второй день действи­тельно учитель пришел. Было выставлено угощение в виде «сороков­ки» водки с яичницей и решено на другой день отвести меня в име­ние к Зубчанинову.

Никакой полезной работы мне не пришлось там делать, и я не могу сейчас определить, для чего он меня пригласил. В конторе я научился только вести список рабочих, да отмечать их рабочие дни, иногда вы­полнять поручения на почте. Времени у меня свободного было мно­го, и я скучал по дому страшно. Пробовал доставать книги у стариков Зубчаниновых, но мне давали такие, которые я не понимал. К скуке от безделья прибавлялись тяжелые впечатления от некоторых сцен в кон­торе. Зубчанинов был человек не злой, но вспыльчивый, гневливый и часто выходил из себя, по-моему, из-за пустяков или из-за неудачного ответа работника. Тогда он гремел на весь дом, и всё притихало. Я ма­ло понимал его домашнюю обстановку и причины вспышек; мне каза­лось, что и я могу попасть в такую минуту под разнос за пустяк. У Тол­стого есть описание вспышек Николая Ростова. Это было нечто похо­жее на сцены и в имении у Зубчанинова.

Два месяца, проведенные в конторе, показались мне годом. И ког­да раз в воскресенье пришла проведать меня мать (имение в девяти вер­стах от нашей деревни) и принесла домашних пирогов ржаных с мор­ковкой, я был счастлив невероятно.

Как ни была робка и непривычна для деловых разговоров мать, но она сразу после разговоров со мною решила, что я ничему путному в конторе не научусь. Она пошла к Зубчанинову и сказала, что я отправ­лен из дома не для того, чтобы только проводить время, и что у нас нет недостатка в хлебе. Вернулась и сказала мне, что идем домой. Я пла­кал от радости, возвращаясь домой.

Такова была моя первая частная служба. Уже взрослым, будучи офицером, я не раз встречал Зубчанинова в поезде между станциями Псков и Карамышево, и он всегда несколько насмешливо спрашивал:

«Нравится военщина?» Перед Первой мировой войной он был членом Государственного Совета по выборам. Я рад был заняться дома снова домашними делами и так дожил до осени 1896 года.

 

Волостное правление (1896-1898 гг.)

Как-то осенью, когда я рубил хворост на растопку около дома, к нам подъехал на тарантасе волостной писарь Стогов. Он зашел в избу, куда скоро позвали меня. Волостной писарь в волости, при часто без­грамотных волостных старшинах и судьях, играл большую роль в делах волости. В сущности он отвечал за всё в волости — от призыва на во­енную службу до разборов дел в суде, до сбора податей и проч.

Он предлагал мне работу в волостном правлении сначала учени­ком, а потом, если поднимусь и окажусь способным, то помощником. По-деревенски это была уже «карьера», и я согласился, т. к. отец был рад, а волостное правление всего в двух верстах от дома. И на другой день я начал службу в волости.

Был я тогда, как помню, страшно мал ростом по возрасту, но не слабый, выносливый. В волостной конторе, как звали в деревне во­лостное правление, я пробыл два года и не вырос, вероятно, по бес­порядочности питания и оттого, что целыми днями, а иногда ночами приходилось работать, особенно зимой, так как волость была большая (около сорока деревень), а помощник у писаря был один.

И вот этот маленький человек скоро стал важным винтом в меха­низме волостного управления. Чего только не приходилось делать: ве­сти посемейные списки, составлять списки призывников, вести развер­стки государственных налогов, земских сборов и мирских, вести спи­ски по уплате их, разъезжать по волости с волостным старшиной на сельские сходы и писать приговоры, записывать жалобы для волостно­го суда, иногда весьма сложные, писать паспорта, векселя, составлять ведомости об уплате налогов и проч. и проч. Самое важное — участво­вать в составлении приговоров при дележе наделов. Со второго месяца я начал получать жалованье — целых восемь рублей, по-деревенски в то время — капитал для дома!

Волостное правление — это такая инстанция, от которой требу­ют сверху самые разнообразные сведения, а снизу из деревень прихо­дят со всякими нуждами. Сверху были: Земский начальник, Земская управа, уездная и губернская, Уездный исправник, Становой пристав, Воинское присутствие (призыв), Воинский начальник (мобилизация). Снизу народ темный, неграмотный, нуждающийся в совете и в помо­щи. Мне нравилась моя служба именно потому, что во мне нуждались и обращались с просьбами как к взрослому. У меня образовалось много знакомых в волости, и когда мы со старшиной разъезжали по во­лости, меня всегда тепло приветствовали и очень хорошо относились, подтрунивая иногда над моим ростом.

Два года были большой практической школой на этой службе: я знал довольно много из Свода Законов о крестьянах, Положения о Земских начальниках, Волостных судах, Устава о наказаниях, Устава о воинской повинности, о Земстве и проч. Мне приходилось довольно часто заменять волостного писаря во время заседаний Волостного суда и докладывать о делах, вызывать свидетелей и т. д. К концу второго года я чувствовал себя твердо на месте, но не мог ожидать увеличения жалованья, т. к. бюджет волости был бедный. Я еще не оставлял на­мерения поступить в Учительскую семинарию, т. к. благосостояние семьи заметно улучшалось.

Неожиданно осенью 1898 года произошла перемена в моем поло­жении, имевшая большое значение в моей жизни. Я перешел на служ­бу к местному Земскому начальнику в село Заполье, где, не считая слу­чайных командировок, прослужил пять лет — до поступления на воен­ную службу в 1903 году.

 

На службе у Земского начальника

Земским начальником у нас после Зубчанинова, кажется, с 1896 года был молодой мелкий помещик Александр Казимирович Богушевский. Он не имел высшего образования, кончил только ре­альное училище и после отбытия воинской повинности получил эту должность. Ему было не более 25 лет, когда он начал службу. Ему, его жене и сестре я многим обязан в образовании и воспитании. Детей у Богушевских не было, и они жили в своем имении очень скром­но и замкнуто. Раз в месяц выезжали во Псков. Он — на заседания Уездного съезда за 45 верст. До меня у Богушевского переменились три письмоводителя; не знаю, почему он решил пригласить меня, еще мальчика. Одному из письмоводителей я раз по приглашению помогал подготовить дела к губернаторской ревизии. Вероятно, по­этому меня и знал.

Я не просился на эту должность, но когда Богушевский остал­ся летом 1898 года без письмоводителя, как-то летом со старшим бра­том разговаривая на сеновале перед сном, вслух сознался: «Вот хорошо бы». И через несколько дней я получил приглашение. Для мальчика в 16 лет жалованье сначала 15 рублей, а потом скоро 20, комната, стол, возможность пользоваться библиотекой, хорошие люди, свобода в ра­боте — это было счастливое событие в семье и для меня лично. «И ве­зет же этим Петровым» — шли разговоры в деревне.

Счастливое событие! Везет. Оно и было так. Пять лет жизни в За­полье дали еще много во всех отношениях также и семье, так как я все деньги в первые годы приносил отцу, а он уже заботился о моей одеж­де, обуви и проч. В первый же год на хороших харчах я подрос.

Мои практические юридические познания расширились, я стал писать грамотнее, много читал, правда без разбора, а затем оставил мысль о поступлении в Учительскую семинарию, начал систематиче­ски готовиться к экзаменам для поступления на военную службу воль­ноопределяющимся.

Готовиться без руководителя и помощи было трудновато, но я не любил обращаться к чужой помощи; я просил только доставать мне книги и учебники, что Богушевские делали охотно.

Я был совершенно свободен в выборе времени для занятий в кан­целярии, считаясь только с тем, что почта к нам приходила два раза в неделю, и я должен был приготовить всю нашу корреспонденцию к приходу почтальона. Летом гулял в лесу, ходил за ягодами, грибами, да­же цветами. Охотился, читал и понемногу продвигался вперед по учеб­ной программе. Раза два в год летом Богушевский и я ходили пешком за 18 верст в монастырь преп. Никандра Псковского. Это было боль­шим удовольствием. Дамы иногда с гостями ехали по кружной доро­ге около 25 верст, а мы шли через болота и большой казенный лес на­прямик тропинками.

Летом на 1—2 месяца приезжали погостить в село родственни­ки — молодежь. Устраивались прогулки. Иногда заводились споры и разговоры о литературе. Я еще мало знал. Помню, одно лето было много разговоров и споров о Толстом и толстовстве. Меня молодежь старалась просветить, но я был еще слаб к восприятию его последних поучений и читал только запоем с наслаждением «Войну и мир». Да и то только без философии.

Кажется, через год службы была назначена ревизия делопроизвод­ства Губернатором в Губернском присутствии, и я поехал во Псков с Богушевскими. Раньше я был в городе с отцом всего раза два или три. После двух дней ревизии, во время которой я должен был давать кни­ги и «дела» для просмотра вице-губернатору, в присутствии одного из членов губернского присутствия, Богушевский получил одобрение, и его поблагодарили за полный порядок. Конечно, и я получил благо­дарность от своего начальства.

Тут же во Пскове на радостях Богушевский купил мне билеты на два спектакля в театр. Я шел в театр первый раз, да еще на хорошее ме­сто. Труппа во Пскове была всегда хороша.

Шел «Ревизор». Надо помнить, что мы тогда не знали кино, и по­тому вообразите мои впечатления! Я не мог спать несколько ночей. Игра была хороша, но дело было, конечно, не в игре и труппе, а в том, что, зная комедию в чтении, я увидел ее на сцене в первый раз. Я был просто ошеломлен. На второй день я пошел на «Ангела доброты не­винности», и, хотя участвовал знаменитый комик Варламов, я не мог забыть «Ревизора».

После такого выезда в деревне было скучновато, но скоро я втя­нулся снова в работу. Развлечением был лес и путешествия иногда до­мой за семь верст. Я еще не порвал тогда совсем с деревенскими раз­влечениями и появлялся иногда на посиделках. От них у меня в памя­ти осталось много частушек.

Дорогу из Заполья до своей деревни до сих пор так помню, что, кажется, мог бы изобразить все мостики, перелески, кусты, песчаные места, вырубы и т. д.

Кажется, в 1902 году вышли новые правила для поступления в юн­керские училища. Программа была расширена, курс был установлен в два года для лиц со средним образованием и три года для лиц, не за­кончивших курса средней школы. Держать экзамены можно было со стороны и из войсковых частей.

Я обрадовался, что можно держать экзамены со стороны, и решил их держать в 1902 году. Не хотел ехать в Петербург и подал прошение в Виленское юнкерское училище. Не разобравшись как следует в но­вом законе, да и спросить было не у кого, поехал в Вильно — первое большое путешествие.

Прихожу в училище справиться об экзаменах, а адъютант мне го­ворит:

  Мы вернули Вам прошение, т. к. не приложено свидетельства об образовании.

  Но я же приехал держать экзамен и программу для поступления прошел. Знаю больше, чем в программе.

  Охотно верю, но надо читать хорошенько закон. Надо прило­жить по крайней мере свидетельство о выдержании экзамена на воль­ноопределяющегося.

Пришлось осенью 1902 года усиленно заниматься снова. У меня было излюбленное место для занятий — березовая роща на усадебном участке. На опушке рощи был камень с видом на луга и на ближайшую деревню Везки. По вечерам, перед заходом солнца, я уходил туда часа на два, читал, учил и даже зубрил, а с темнотой занимался в канцеля­рии. В январе 1903 года я держал экзамен в Псковском Сергиевском реальном училище. Со страхом и трепетом, напуганный рассказами знакомых реалистов о строгостях их математика, я явился на экзамен и был удивлен, что получил у него хорошие баллы. Гораздо труднее бы­ло держать экзамены по русскому языку и истории. Во всяком случае, я выдержал и уже знал, что осенью могу ехать в училище на экзамены, не боясь провалиться. А в этот год я подлежал призыву. Помню, что когда нам в училище объявили отметки и сказали, что вышлют свиде­тельства, я по выходе из подъезда даже засвистал от радости.

На этот раз Грешил поехать на экзамены в Петербургское юнкер­ское училище. У меня для поездки была скоплена маленькая сумма де­нег, кажется, рублей 80. По неопытности я решил, что хватит полови­ны на время экзаменов. В первые же дни я увидел, что в чужом городе сорок рублей быстро разойдутся. Положение было незавидное. К сча­стью, вспомнил, что где-то служит младшим дворником очень хороший парень из нашей деревни, разыскал его на Офицерской улице и у него устроился на житье. Было тесно, но покойно. Ходил с Офицерской ули­цы на Петербургскую сторону на экзамены, выдержал, получил в сред­нем десять с дробью, но каково же было мое разочарование, когда в спи­ске принятых я стоял ниже принятых на несколько человек — не хва­тало одной десятой. Мне сказали, что я зачислен кандидатом на случай неприбытия кого-нибудь или убыли в первые месяцы; к сожалению, я даже не попросил удостоверения о выдержании экзамена, а оно приго­дилось бы в дальнейшем при поступлении вольноопределяющимся. Тут я пожалел, что не получил 12 баллов по Закону Божию. А на этом экза­мене училищный священник после ответа по билету спросил меня, знаю ли я тропарь Св. Николаю Чудотворцу. Я знал, как он начинается, а даль­ше плохо и потому заявил, что не учил, т. к. это не требуется програм­мой. На это батюшка мне сказал: «Вот поставил бы Вам 12, а теперь не могу, ибо имя Св. Николая Чудотворца носит наш Государь, а Вы тро­паря его святому не знаете». И поставил десять.

Вот от каких вещей иногда зависит судьба! У меня долго храни­лась от этого времени моя фотография — я держал экзамен в каком-то пиджачке, а воротник рубашки был вышит крестом. Я радовался, что выдержал экзамен, но положение осложнялось тем, что в октябре был призыв на военную службу моих сверстников и я должен был торо­питься поступить на службу вольноопределяющимся, чтобы не тянуть жребия вместе с другими.

Вернувшись из Петербурга, я сразу же подал прошение в 93-й пе­хотный Иркутский полк о приеме и после некоторых мытарств был принят и назначен в 13-ю роту капитана Игнатовича. Начало моей во­енной службы считается с 3 октября 1903 года.

С грустью я расстался с Богушевскими, с Запольем, с деревней и отправился во Псков с чемоданом. Там начался совершенно новый пе­риод жизни — военный, не похожий на прежний. Я отрывался от де­ревни совсем, хотя часто наведывался домой при всяком возможном случае.

 

В 93-м пехотном Иркутском Е. И. В. Вел. Кн. Михаила Александровича полку

Почти девять месяцев в полку я провел в казарме с солдатами на одинаковом положении и провел неплохо. Меня сразу же одновремен­но с обучением строевой солдатской мудрости приспособили к заня­тиям грамотностью с молодыми солдатами и заведовать ротной библи­отекой. Пригодилась практика в сельской школе. Строевым учителем ко мне был назначен специальный унтер-офицер Гусев, родом из Могилевской губернии. Днем он занимался со мною строем, а вечером приходил и донимал разными вопросами, самыми разнообразными. Удивительно любознательный и славный солдат. Фельдфебелем был сверхсрочный унтер-офицер Лаврентьев, пожилой, строгий и требова­тельный; ко мне относился очень хорошо. Жил с семьей в маленькой квартире в ротной казарме. Две маленькие дочки ходили в гимназию и часто прибегали к моей помощи при решении задач по арифметике.

Странное то было время в смысле занятий по сравнению с заняти­ями после Русско-японской войны. Ротного командира капитана Иг­натовича, маленького ростом, коренастого, молчаливого, спокойного, мы видели в роте всего 2—3 раза в неделю, и то на короткое время. Ис­ключения составляли дни стрельбы, когда он был с ротой всё время. Младших офицеров видели еще реже. Приходили, здоровались, делали несколько замечаний и уходили. Совсем мало участия принимали в об­учении солдат. После Русско-японской войны, когда я был в стрелко­вом полку офицером, мы проводили в казармах или в поле целые дни. Младший офицер должен был являться на занятия раньше ротного ко­мандира и встречать его докладом. Занятия велись совсем иначе. Вой­на встряхнула армию очень сильно.

Удивительно, как еще солдаты знали строй; о большем говорить не приходится. Все обучение лежало на фельдфебелях и взводных унтер-офицерах. Наш ротный командир капитан Игнатович с началом войны с Японией был отправлен в Маньчжурию со сборной ротой и там умер, как говорили в роте. Его заменил штабс-капитан Яичков, начальник учебной команды, очень требовательный и строгий. Требование дис­циплинарного устава «не оставлять проступков подчиненных без взы­сканий» он выполнял точно.

Два ротных командира с совершенно разными характерами и раз­ные отношения к ним со стороны солдат. Игнатович не был служакой, мало разговаривал, мало наказывал и мало знал солдат. Заботился о роте, но незаметно. Ночами почти не появлялся в роте для проверки. Не знаю, каким образом, но о нем у солдат в роте составилось представ­ление, как о самом справедливом в полку и даже как о самом умном. Говорили, что на смотрах наша рота всегда отличается и получает одоб­рения и что командир полка советуется с ним на маневрах и т. д. Перед смотром, будь то строевой или стрелковый, в роте не было суетни, и солдаты говорили: «Ну, мы небось не подкачаем». И старались изо всех сил отличиться. Уезжая, многие солдаты, прощаясь, плакали.

Яичков был образцовым строевиком-офицером, строгим, требо­вательным до мелочей. Не спускал ни неряшливости, ни разгильдяй­ства; наказывал и за «недовернешься», и за «перевернешься» без всяко­го раздражения и крика. Заботился о роте чрезвычайно: проверял кух­ню по ночам, появлялся в роте в разные часы ночью, следил за порт­ными, сапожниками, чтобы добросовестно работали на роту. Знал каж­дого солдата, его нужды, семейное положение и проч. Казалось бы, об­разец строевого офицера, а солдаты называли его «трынчиком», т. е. чересчур мелочным, и не любили. На смотрах рота как-то терялась и проигрывала от замечаний. Солдаты не обижались за наказания, да­же за очень строгие, но страшно не любили формализма. В дальней­шем мне пришлось не раз сталкиваться с неправильным толковани­ем требования Устава «не оставлять проступков подчиненных без взы­скания». Каждый толковал «проступок» по-своему. Иной взыскивал и за промах в приеме или движении, другой — за «недоворот» и за «пе­реворот». Третий — только за злую волю или серьезные упущения по службе. Первых солдаты называли «трынчиками».

Я пробыл в роте до августа 1904 года, когда был командирован в Петербургское юнкерское училище для экзамена.

Весной 1904 года, 1 апреля, в день присяги молодых солдат ко­мандир полка сообщил печальную новость: погиб «Петропавловск» в Порт-Артуре. На нем погибли адмирал Макаров и художник Вереща­гин. Еще плохо понимали мы тогда положение и жалели всего боль­ше, что погиб «броненосец» с экипажем.

Летом 1904 года полк был вызван в С.-Петербург для несения ка­раульной службы во время лагерных сборов гарнизона. Полк времен­но занимал казармы Московского гвардейского полка на Выборгской стороне. Мне пришлось раз стоять на часах снаружи Зимнего дворца и разводить караульных в каких-то отдаленных интендантских мага­зинах. 30 июля, помню, раздались пушечные выстрелы из Петропав­ловской крепости. Скоро мы узнали, что родился Наследник Цесаре­вич Алексей Николаевич.

В то лето в Финляндии был убит террористом генерал-губернатор Бобриков, и рота от нашего полка встречала на Финляндском вокза­ле гроб с телом убитого.

От жизни в роте в Пскове у меня сохранилось много плохих и хо­роших воспоминаний, больше хороших. В город из казарм ходить было далеко, и ходил я туда редко, только к приятелю — сыну моего учи­теля, семинаристу Дмитрию Ивановичу Малинину. Все остальное сво­бодное время я проводил в казарме.

В роте был угол, где работали сапожники и портные. Освещение в казармах тогда было слабое, а в этом углу ярко горела обыкновенная керосиновая лампа. Там собирались после занятий вечером любители «покалякать», вспомнить деревню, обменяться новостями, послушать какую-нибудь занимательную историю, иногда послушать гармониста. Иногда кто-нибудь затягивал песню.

Я приходил туда сначала почитать для себя. Раз как-то я выбрал в ротной библиотеке какую-то короткую солдатскую комедию, в ко­торой выведен был проворовавшийся каптенармус в разных смешных положениях. Предложил послушать и начал читать. Понемногу нача­ли смеяться, а потом смеху не было конца. Сначала слушала неболь­шая группа, а затем собралась почти полурота.

С тех пор если я не приходил почему-либо, то за мной посылали. Я перечитал всё, что мог достать в ротной библиотеке и кое-что свое. Любят солдаты занимательные истории, но туги на понимание самых простых научных статей. Быстро устают слушать и начинают дремать. Чтобы приохотить их к чтению, надо непременно начинать с занима­тельного.

Было в роте много хороших солдат; не так много, но всё же были скверные, испорченные, неисправимые, из которых получились зло­вредные большевики. Деревенских парней плохих было мало, плохие были по большей части из фабричных рабочих. На военной службе только немногие из деревенских парней портились, большинство же выправлялось, становилось воспитаннее. Часто портились те, кто по службе соприкасался с казенным имуществом.

Почти все в роте очень участливо относились к моим учебным за­нятиям. Мой учитель Гусев, которого я очень любил, приходил ко мне в Петербурге и с грустью говорил: «Не для меня эти науки, а хорошо бы подучиться». Он был грамотен, но не очень.

От Петербургского военного округа было командировано в юнкер­ское училище для держания экзаменов человек сорок. Все командиро­ванные были размещены в казарме Лейб-гвардии стрелкового полка в Петропавловской крепости. Чуть ли не в первые дни экзаменов боль­шинство приехавших провалилось (как ни странно — на диктовке), да они, по-видимому, и не готовились серьезно. Из всех командированных выдержало только трое, среди них и я. На этот раз я попал в конкурс и был принят. Рад был несказанно. Для меня это была дорога: училища перешли на более широкую программу, можно было пополнить обра­зование и получить прочную службу в армии. Время экзаменов было кошмарным. Провалившаяся партия вольноопределяющихся приеха­ла в столицу развлекаться и вела себя иногда безобразно. Заниматься в  казарме было невозможно. Я нашел выход: уходил на берег Невы у крепостной стены и там готовился, если не было дождя. Ночью безобразия не прекращались, и только появление старика-фельдфебеля и его угро­зы, что придется принять строгие меры против «господ вольноопреде­ляющихся», немного вносили порядок. Бедный старик-фельдфебель не мог ничего придумать для сей братии. Не хотел, видимо, докладывать коменданту, чтобы отправили в полки раньше срока.

 

В Санкт-Петербургском юнкерском училище

(потом переименовано во Владимирское военное училище)

 

После кошмарного житья в казарме в крепости, какая была ра­дость переселиться в стены училища. Там нас, всех принятых, отпра­вили сразу в баню, отобрали наши одеяния и переодели в казенное, училищное. Хорошие классы, комнаты для спанья, удобные кровати, полный порядок во всем.

Занятия начались сразу же и по строю, и в классах. У нас не было того, что было в других училищах, например, в Николаевском кавале­рийском. Новичков величали «зверями» только в шутку. В первую же треть я оказался по баллам высоко, и это неожиданно имело большие последствия. Шла Русско-японская война, начались усиленные выпу­ски офицеров. В училище был получен приказ перевести из общего класса в первый специальный после первой трети наиболее успешных юнкеров с тем, что они на весенних экзаменах должны держать экза­мены, как по специальным предметам, так и по общим. Я попал в чис­ло таких успешных и был переведен в первый специальный класс. Бы­ло приятно и неприятно: сокращался срок пребывания в училище на год, но комкался курс. Приходилось многое проходить наспех, напри­мер большой курс физики.

На обоих курсах я шел высоко. Особенно легко мне было по за­коноведению и военной администрации, т. к. я многое знал из прак­тики. Преподаватель законоведения даже интересовался, откуда у ме­ня такие знания?

На втором году перед экзаменами я был произведен в младшие портупей-юнкера, что имело значение при разборе вакансий в полки. Кончил я училище, как помнится, с баллом 11,24 — девятым по сче­ту. И это было, по-моему, не трудно. У меня от двух лет пребывания в училище осталось впечатление, что только около трети юнкеров рабо­тали добросовестно, а остальные ловчили. И лучше кончили не те, что пришли в училище с дипломами средних учебных заведений, а те, что держали экзамены в общий класс. Между прочим, у нас в классе ху­же всех учились юнкера, перешедшие из университета, таких со мною в классе было трое.

Преподавательский состав в ПЮУ был подобран хорошо. Было несколько преподавателей с именами.

Строевая подготовка была поставлена слабо. Будущих офице­ров тренировали свои же старшие товарищи под наблюдением рот­ного командира. В роте было два младших офицера, но они как-то не влияли на подготовку и держались в стороне от юнкеров. Толь­ко при преподавании уставов и проверке знаний они знакомились с юнкерами.

Казалось бы, в военных училищах должен быть особый отбор от­личных строевых офицеров, чтобы они могли дать хорошую практиче­скую подготовку юнкерам и уметь воспитывать молодежь. Такого под­бора, к сожалению, у нас не было, также не было никакой политиче­ской подготовки. В училище было несколько офицеров, которых юн­кера даже безнаказанно «разыгрывали» — настолько они не имели ав­торитета.

24 марта 1906 года все выпускные юнкера всех военных училищ Петербурга были доставлены в Царское Село, и здесь состоялось про­изводство всех в офицеры Государем Императором.

После производства и завтрака в громадном манеже мы были пе­ревезены обратно в Петербург и от вокзала прошли по городу пеш­ком до училища, где на кроватях лежало наше новое офицерское об­мундирование.

Через три дня после производства, довольный, я ехал во Псков и далее домой, в деревню. На станции Карамышево нанял подводу до Солпекова. Была уже весна в разгаре, но снегу было еще много. Ям­щик сначала не узнал меня, но потом, когда немного разговорились, спросил, не встречались ли раньше. Удивлению не было конца: «Ведь вот, поди ж ты!» Дома была, конечно, радостная встреча. Только мать всплакнула и от радости, и оттого, что «далеко уедешь, в какую-то Финляндию». Я вышел в 3-й Финляндский стрелковый полк, стояв­ший в городе Або (Ныне г. Турку, Финляндия).

Через день, конечно, в полном параде я отправился с визитом к Богушевским. Меня не отпускали оттуда несколько дней.

Была в тот год удивительная для нашей местности весна. Снег окончательно согнало в несколько дней. Недели на две установилась теплая весенняя солнечная погода. Пасха была замечательно приятная. Я проводил много времени у своего приятеля Малинина, только недавно получившего место учителя в Мелетовской земской школе. Присут­ствовал даже на первом экзамене по его приглашению.

Быстро зацвели сады — я уезжал в полк при полном расцвете яблонь, а в Финляндии было еще холодно. Месяц пролетел очень бы­стро. В конце апреля я тронулся в путь на службу. Новая служба, но­вое начальство, новые товарищи, первые визиты и представления стар­шим офицерам «по случаю прибытия в полк» и прочее волновали ме­ня. Как встретят, что за полк, каков командир?

Прибыл я в Або благополучно и в гостинице, где остановился, встретил несколько человек, только что прибывших в полк, — таких же, как и я, подпоручиков из других училищ.

 

 

В 3-м Финляндском стрелковом полку (1906-1910 гг.)

Из полковой жизни у меня, конечно, много воспоминаний, но они для посторонних и для вас мало интересны. Полк — это большая се­мья со своими радостями и горестями, а каждый член семьи — со сво­ей личной жизнью в этой семье. Интересны только некоторые события исторического характера и общие черты обстановки и жизни.

Або — небольшой городок в юго-западном углу Финляндии, у за­лива. Портовый городок. Сохранил следы шведского господства. Полк наш тогда был всего двухбатальонным, и командир полка в городе был начальником гарнизона — старшим военным. Кроме стрелков, в городе стояли две сотни Оренбургских казаков (дивизион) и горная батарея. Размещены все были очень хорошо. Мы имели небольшое, уютное собрание, как полагается, с библиотекой, бильярдом, залом, гостиными, столовой.

Командиром полка был во время моего прибытия полковник Скопинский фон Штрик. Прибавка «фон Штрик» была сделана, как рассказывали, по настоянию его жены. Он был прежде всего очень спокойный и добрейший человек и, как я теперь понимаю, с большим гражданским мужеством. Мало влиял на молодежь в отношении воен­ной подготовки, но нравственное влияние имел, безусловно, большое. Мы, молодежь, просто любили его и боялись огорчать.

В тот год нас, молодежи, прибыло в полк из разных училищ де­сять человек, и мы сразу как-то нечаянно начали задавать тон, т. к. большинство были портупей-юнкерами в училищах. Старшее офи­церство не имело совсем влиятельных фигур — это были люди, погру­женные в свои семейные дела и тянувшие военную лямку по привыч­ке. А жаль, что в полку не нашлось хорошего руководителя молодежи. Много времени было упущено без пользы, много было и ошибок. Че­рез год в полк прибыл с Русско-японской войны подполковник Алексеев, но его как-то сразу невзлюбили за формализм и любовь к крас­норечивым приказам по батальону. Молодежь любила собираться в доме другого батальонного командира, где была добрая мамаша и три дочери-гимназистки. В первый же год полк был разделен: один бата­льон был отправлен на север Финляндии в город Николайштадт. Бата­льоны соединились только через год.

Я был назначен в седьмую роту капитана Езединова, в которой пробыл почти три года, исполняя разные дополнительные обязанно­сти, вроде заведования библиотекой, заведования хлебопечением, хо­зяина офицерского собрания и, наконец, школой подпрапорщиков.

В 1906 году памятное событие в Финляндии — Свеаборгский бунт и его отголоски в разных частях. Несмотря на бурный 1905 год, ни старшее офицерство, ни мы — новоиспеченные не были совер­шенно вооружены против тогдашней революционной пропаганды и революционного поветрия. Было какое-то легкомысленное прене­брежение к серьезности положения. Армию травили все, начиная с кадетской газеты «Речь» в Петербурге, мы презирали «шпаков» за эту травлю, за ложные сообщения, но сами по себе не были готовы дать твердый отпор, когда надо. Да и в 1917 году мы были не вооружены! Не видели близкой опасности, не разбирались. Даже такие изображе­ния бесовщины, какие были сделаны Достоевским, не производили должного впечатления. А между тем налицо были признаки будущих потрясений. Свеаборгский бунт был поднят группой офицеров и был подавлен флотом, хотя и во флоте не все было благополучно. Морской министр Бирилев почему-то был у нас в полку во время подавления бунта и сносился с флотом по телеграфу через Гельсингфорс. После обстрела артиллерией флота части крепости, занятой бунтовщиками, они сдались. Часть арестованных была помещена на Гельсингфорсской гауптвахте. Наш батальон был спешно вызван в Гельсингфорс, когда бунт был подавлен, для несения караульной службы. Первый полк, стоявший постоянно в Гельсингфорсе, говорили, был тоже за­тронут пропагандой и потому в следующем году был переведен на стоянку в Або, а наш полк — на его место.

Но и наш полк не остался совершенно без отголосков этих со­бытий. Скоро после возвращения рот, вызванных по случаю бунта, по какому-то случаю две роты вдруг заявили, что они не выйдут на занятия, если не будут выполнены их некоторые требования. Одно из них — освобождение арестованных. Случилось это как раз, когда, назначенный на этот день дежурным по полку, я явился на развод ка­раулов в полдень, и здесь мне преподнесли такую новость. Командир полка по моем докладе сразу же вызвал представителей этих двух рот и сразу же выяснил, что действует обычная пропаганда. Сразу же потребовал вывода рот на занятия и прекращения всяких разговоров, особенно об освобождении арестованных. Показал себя очень твердым, и все волнения в полку прекратились.

Но возможность таких событий была показательна. Значит, в пол­ку была какая-то революционная ячейка. По какому-то другому слу­чаю скоро выяснилось, что такая ячейка была устроена в нестроевой команде, где работали портные. Она была обезврежена. На всю жизнь у меня отпечатался в памяти один злобный лик солдата-портного нашей роты. В нашей роте не было никаких выступлений с требова­ниями, но общее возбуждение чувствовалось. Когда я пришел в роту после развода караулов, то все солдаты ответили как обычно на мое приветствие, а этот как-то злобно улыбался, оскалив зубы. Вероятно, был зол, что солдаты ответили. Не раз приходилось потом видеть такие лики на митингах в 1917 году.

До Русско-японской войны ни в деревнях, ни в городе в казармах мне не приходилось встречаться с какой-либо пропагандой револю­ционного характера. Но в 1908 году, когда я был в отпуску в деревне, слышал жалобы стариков не только на хулиганство, распеванье под гармонь непристойных песен и драки молодежи, но на появление по­литических мотивов в частушках. Например:

     

Бога нет. Царя не надо.

Губернатора убьем.

Податей платить не будем

И в солдаты не пойдем.

Раньше молодежь на деревенских гуляньях старалась показать се­бя выпившей на гривенник, тогда как выпила всего на пятачок, а то и меньше, пела иногда, изображая пьяного:

Подержите мою шляпу,

А я поломаюся... и т. д.

Или:

Нам не в старосты садиться,

Нам не жёнок выбирать,

Лучше пьяными напиться

Да в канаве пролежать.

Были рассказы о случаях нападения на полицейского урядника.

А между тем деревенская нужда, видимо, уменьшалась. Крестья­не сами стали прибегать к помощи Земства. Получали удобрение, ввели травосеяние и проч. Столыпинская реформа в нашей дерев­не имела некоторое значение, т. к. некоторые крестьяне, не выходя на отруба, старались приобрести участки от бесхозяйственных со­седей. Такие были.

Наша семья в это время жила хорошо. Приобретена была сосед­няя полоса бобыля без семьи, который появлялся в деревню только во время переделов, чтоб не потерять права на землю.

В 1907 году полк после маневров был перемещен в Гельсингфорс. Большой город как-то нарушил наш полковой семейный уклад, началось обособление молодежи, мы разбились на кучки, реже встречались в со­брании. Я свои годы в Гельсингфорсе прожил вместе на квартире с дву­мя товарищами-латышами — Лагздиным и Бергом. В полку вообще был порядочный процент офицеров-латышей, эстонцев, один даже швед.

Большим развлечением в Гельсингфорсе был Александровский русский театр. Небольшое, уютное здание на главной улице города, где обыкновенно зимой играла приезжая труппа. Приезжали иногда и га­стролеры из Петербурга. В те годы в моде были вещи Андреева, Ибсе­на. Я часто ходил в театр и много читал.

В 1909 году осенью я решил, что довольно проводить время в слу­жебных занятиях и что надо серьезно заняться подготовкой к экзаме­нам для поступления в Военную Академию. Раньше была мысль об этом, но как-то всё откладывал. Большим толчком было то, что в этом году мне неожиданно пришлось заниматься с фельдфебелями, кото­рые должны были держать экзамены на подпрапорщика. Занимаясь с ними, мне, естественно, пришлось готовиться самому по многим во­енным предметам. Оставалось засесть за повторение общеобразова­тельных предметов и налечь на переводы с французского, чтобы знать больше слов. Французским языком я начал заниматься еще в училище и продолжал занятия здесь.

Зимой, как полагается, я подал рапорт, что хочу держать экзаме­ны в 1910 году, и потому весной был командирован в Петербург для предварительных письменных испытаний. В апреле было получено извещение, что предварительные экзамены я благополучно выдержал и потому сразу же, согласно правил, был освобожден от занятий в роте для подготовки к осенним устным экзаменам. Вот хорошее было время, всегда вспоминаю с радостью и удовлетворением! Точно был заряжен особым видом энергии — работал с раннего утра до полуночи и днем в перерыв находил еще время для прогулок и развлечений. В августе двинулся в Петербург опять, вместе с двумя офицерами второго полка (Готовцев и Виттенберг), без больших трудностей выдержал экзамены и был принят в Академию. Вернулся в полк, только чтобы распрощаться и захватить свое очень незначительное добро. Радость была большая, несмотря на то, что в полку мне жилось хорошо, и жалко было рас­ставаться с друзьями.

 

В Императорской Николаевской Военной Академии (1910-1913 гг.)

Вам трудно понять, какое значение имело для меня поступление в Военную Академию, т. к. вы не знаете хорошо жизни прежней Рус­ской Армии, ее офицерского состава. Жизнь армейского офицера бы­ла нелегкой. По тогдашним временам попасть и кончить курс Акаде­мии по первому разряду было не только получить высшее военное об­разование, а быть включенным в особый корпус офицеров Генераль­ного штаба, из которого бралась большая часть высшего командного состава, а иногда делались назначения и на высшие административ­ные посты. Одним словом, окончание Академии вводило вас в выс­шее военное ученое сословие. Такой порядок был, конечно, ненорма­лен, но он существовал во многих армиях. Ненормален потому, что в Академию могло поступать только определенное на каждый год число офицеров, а не все желающие и выдержавшие экзамены. Начали при­нимать всех выдержавших, когда было изменено положение об Акаде­мии, и она стала называться не Академией Генерального штаба, а про­сто Военной Академией, начиная с 1909 года.

Офицер армии (не Гвардии), даже выдающийся по службе и знани­ям, в мирное время был обречен на слабое продвижение вперед: боль­шинство могло рассчитывать только на то, что кончат службу подпол­ковниками, не выше. Двигались вперед офицеры Ген. штаба и Гвардии.

Я во время подготовки в Академию, конечно, не высчитывал вы­год от окончания курса, а просто тянулся вперед, считая, что нельзя отставать от других. Заложено, видно, в человеке что-то такое, которое не дает ему засиживаться на месте и тянет вперед через препятствия большие и маленькие. Для большинства офицеров в армии эти препят­ствия казались столь громадными, что они направляли свою энергию в другую сторону или оставались тянуть лямку в полку. Для меня, не прошедшего систематически курса средней школы, препятствия были, казалось, еще больше, но все же я считал их одолимыми. Самое труд­ное для меня были языки — требования были невысоки, но я их со­всем раньше не учил, приходилось начинать с азбуки в училище. Тре­бовались немецкий и французский. За год до поступления стали тре­бовать один по выбору, но более основательно подготовленный. Для выбора был указан и английский. Поступление в Военную Академию было большой победой, большим скачком вперед. Надо было только удержаться и кончить, и притом по первому разряду, т. к. кончивших по второму считали в армии какими-то неудачниками.

В тот же год — 1910-й, когда я поступил в Академию, в ней на­чата была постановка на новые рельсы системы прохождения курса. Начальником Академии был назначен генерал Щербачев, который благословил группу молодых профессоров и преподавателей Акаде­мии во главе с полковником Головиным на проведение реформ. Пол­ковник Головин перед этим познакомился с постановкой дела выс­шего военного образования во Франции и был горячим сторонни­ком перехода на прикладной метод преподавания военных предме­тов, особенно тактики и стратегии. Раньше же практические рабо­ты играли второстепенную роль, способ преподавания был исклю­чительно лекционным.

Новый метод имел, конечно, свои недочеты, как я теперь думаю, но всё же, выйдя на войну в 1914 году, мы чувствовали [себя] в штабах лучше и увереннее, чем многие, кончившие Академию в прежние годы. Мы лучше справлялись с техникой отдачи распоряжений, устройством связи, тыловыми вопросами и проч.

Роль офицера Ген. штаба на войне весьма ответственна и потому в мирное время подготовка должна быть очень серьезно продуманной. У нас в армии по этой части было много больших недочетов. Новая техника потребует в будущем еще больше практических знаний.

Академия должна быть школой и больших практических знаний, и широкого общего, и военного образования. Дорого платит армия и страна за отсталость, косность, рутину и непродуманность подготов­ки командного состава. Опыт, горький опыт заставляет армию наспех делать то, что должно делаться заблаговременно. Вина лежит, конеч­но, на руководителях, застывающих в мирной работе, не освежающих знаний в соответствии с общим движением военной мысли и техники.

Зима 1910—1911 гг. была для меня исключительно интересной. С раннего утра до позднего вечера в Академии, где лекции чередова­лись с практическими работами, репетициями, публичными разбора­ми домашних и классных работ, верховой ездой, просто разговорами. Вечерами часто с одним из товарищей отправлялся в театры Алек­сандрийский или Малый, реже в Мариинский. Посещали почти все публичные доклады Общества ревнителей военных знаний в Здании Армии и Флота на Литейном проспекте. Весной около месяца экзаме­ны и после экзаменов — летние занятия — съемки, полевые поездки для занятий по тактике и проч.

На съемках я был в этот год в Лужском уезде Петербургской гу­бернии, недалеко от станции Преображенская. После съемок была организована поездка на артиллерийский полигон близ Луги, где нам показывали разные виды стрельбы, а затем полевые поездки в районе Царского Села и Павловска. Во время приемных экзаменов в Акаде­мию был перерыв занятий, и я съездил в отпуск в свою деревню и в Заполье к Богушевским.

Зима 1911-1912 гг. была для меня трудной. Я болел и на весенних экзаменах чуть не провалился. Почти все предметы прошли хорошо, а на истории Русско-японской войны оказался слаб, когда пришлось говорить о деталях оборонительных работ в Порт-Артуре. Требовалась постоянная усидчивая работа в продолжение года, а не подготовка на­спех перед экзаменом.

Весна и лето 1912 г. опять прошли в съемках, полевых поездках, в поездке в крепость Ковно и, наконец, на морские маневры, после ко­торых состоялся перевод на третий курс, так называемый дополни­тельный, на котором мы должны были выступать с докладами на за­данные темы и для защиты решения стратегическо-тактической зада­чи на корпус. Несмотря на некоторую физическую слабость во время весенних экзаменов, я перешел на дополнительный курс довольно вы­соко по баллам, и мне нужно было только не снизиться на нем. А так как мои практические работы всегда оценивались высоко, я считал, что курс окончу благополучно.

Однако в конце дополнительного курса меня чуть не срезал пол­ковник Балтийский по «тактике пехоты», по которой у меня всегда бы­ло не менее 11 баллов.

Учебный год (1912—1913 гг.) на дополнительном курсе отличался тем, что мы получили темы для разработки и работали дома, появля­ясь в академии только для верховой езды, да послушать некоторые до­клады однокурсников. Год для меня был тяжелым, т. к. во время по­ездки в Ковно я простудился и не мог как следует поправиться. Сна­чала простуда, а потом упорная болезнь кишечника отравляли работу и сильно подрывали силы. А нервы как раз требовались крепкие, т. к. для меня публичные выступления всегда были мукой.

Доклады по первым двум темам — первой по тактике и второй — военно-исторической — прошли очень хорошо, а о стратегической и тактической я уже не беспокоился, т. к. всегда имел хорошие отметки и даже низкий балл был не страшен — все равно должен был кончить по первому разряду.

И вдруг, когда были кончены разборы решений по стратегии, об­щей тактике, по тактике артиллерии и коннице, т. е. всеми оппонен­тами, за исключением одного по пехоте — полковника Балтийско­го, он-то и обрушился с критикой редакций моих приказаний с тех­нической стороны. Он не был профессором, с ним я не работал, его замечания показались мне просто смешными, рутинными. Я заспо­рил, и притом горячо. Он начал волноваться, и спор принял характер острый — неподходящий для обстановки. Он мог мне поставить по своей части пятерку при 12-балльной системе, и пришлось бы возвра­щаться в полк со вторым разрядом. Спасли положение остальные оппоненты, между прочим, полковник Марков, погибший в 1918 году в армии Корнилова. Знаю это потому, что он, проходя по коридору, где я ожидал объявления баллов, добродушно сказал мне: «Не волнуйтесь; а все-таки нельзя так спорить с преподавателем!»

Я не знал тогда, что Балтийский был из тех, которые любят фор­мализм и ценят работы за хороший почерк и красивые схемы. Сей полковник Балтийский в 1914 году попал во 2-й армейский корпус и в качестве начальника штаба дивизии оказался весьма слабым. В спокой­ной обстановке присылал каллиграфически написанные донесения и красивые схемы, а в трудные моменты терялся и запаздывал со срочны­ми распоряжениями иногда на несколько часов. Он был начальником штаба Ловичского отряда во время известной Лодзинской операции и, по-моему, много сделал, чтобы она кончилась неудачно. По его вине был отрешен от должности лучший из начальников дивизий генерал Слюсаренко, в самый разгар операции, за нерешительность и медлен­ность действий. В 1918 году он (ген. Балтийский.Ред.) оказался в инспекции комиссара Подвойского при первых шагах организации Красной армии, а затем в полевом штабе при главковерхе Красной армии Вацетисе.

Стратегически-тактической задачей курс в Академии был закон­чен, и мы все должны были в порядке старшинства по баллам выбирать себе военный округ для продолжения службы в качестве причисленных к Генеральному штабу. Я кончил приблизительно посредине и выбрал Виленский военный округ. Там я должен был проработать девять меся­цев в разных штабах и затем один год командовать ротой или эскадро­ном, чтобы после этого быть переведенным уже в Генеральный штаб. В конце мая мы получили свои академические знаки и некоторые (я в том числе) орден Станислава 3-й степени и разъехались по округам.

 

В Виленском военном округе (1913-1914 гг.)

По прибытии в Вильно и представлении начальству (Командую­щий войсками округа ген. Ренненкампф) прибывшим офицерам мое­го выпуска и выпуска 1912 года была организована полевая поездка в район Двинска, вроде проверочной или испытательной. После поезд­ки нас отправили на лето по штабам дивизий. Я попал в лагерь шта­ба 26-й дивизии в Гродно на берегу Немана. После окончания лагер­ного сбора я участвовал в окружных маневрах и кавалерийском сборе. Осень и зиму провел в штабе округа, где, между прочим, встретился с подполковником С. С. Каменевым, игравшим потом большую роль в Гражданской войне против нас на Восточном фронте. Мне пришлось работать в отчетном отделении, ведавшем полевыми поездками, военными играми старших начальников, снабжением войск картами, отче­тами о полевых поездках и проч. Участвовал в полевых поездках око­ло Гродно и Вильно и в проверочной мобилизации в саперном бата­льоне, стоявшем в Гродно.

В апреле я принял первую роту 170-го Молодечненского полка, стоявшего в Вильно, с которой вышел в лагерь в Ораны на берегу Немана, где через год велись бои с немцами. Но нам не пришлось закончить даже курса стрельбы, как стряслось убийство в Сараеве, и полк был спешно возвращен в Вильно, где занял лагерь на берегу реки Вилии и стал готовиться к мобилизации.

В штабной работе в округе было мало поучительного, мало было сработанности среди старших начальников, что и отразилось потом на ведении операций в Восточной Пруссии. Командующего войсками ге­нерала Ренненкампфа называли в войсках «желтою опасностью» (но­сил желтую форму Забайкальских казаков), и строевые офицеры бо­ялись до потери дара речи при его вопросах. Он появлялся в частях, как неожиданная гроза, вызывал по тревоге на ученье или на маневр, разносил за неудачное ученье и исчезал. В штабе он появлялся редко. Только в военной игре старших начальников весной 1914 года он при­нимал участие, и мне приходилось принимать от него приказания для передачи играющим сторонам. Он говорил страшно отрывисто, и его трудно было сначала понимать. Мне он казался типичным кавалерий­ским генералом, способным на отдельные диверсии, но не для роли командующего армией в современной войне.

Дни после возвращения из лагеря в Ораны были днями для под­готовки к мобилизации. Все были охвачены каким-то странным чув­ством. Как-то не верилось, что близка война, притом такая страшная. Кроме того, никто не думал, что она будет тянуться долго. Я знал, что при мобилизации меня вызовут из полка куда-нибудь в один из вой­сковых штабов, но не знал только в какой. Перед самым объявлени­ем войны я был командирован в штаб 2-го корпуса в Гродно. Грустное прощание было с ротой. Они, солдаты, не представляли скорых испы­таний. Раза два я уже во время войны заезжал в полк. Уже не все лю­ди, которых я знал, были в живых.

 

Великая мировая война (1914-1918 гг.)

О войне, причинах войны вы читали и можете еще прочитать — на­писано много. Скажу только, что перед самой войной я кончил курс в Военной Академии и, можно сказать, находился в центре военной и политической мысли. Значит, должен был понимать до некоторой степени общую обстановку в Европе и у нас. Много писали, читались доклады, устраивались дискуссии о соперничестве Германии и Англии на море, о колониях и мировых рынках. Германия, видимо, боялась столкновения на море с Англией и стремилась проникнуть в Азию через Турцию, имея союзницей Австро-Венгрию. На пути стояла славянская Сербия, которую хотелось присоединить Австро-Венгрии. За спиной Сербии стояла Россия. Для Германии и Австро-Венгрии было ясно, что Россия не сможет остаться в бездействии, если Сербия будет захвачена, и весь вопрос был в том, когда выгоднее было начать выполнение своего немецкого плана разгрома южных славян и унижения России.

Германия в промышленном отношении, так же как и в военном, в 1913 году была на большой высоте. Россия же после неудачной вой­ны с Японией в 1904—1905 гг. (на которую, между прочим, ее толкал Вильгельм) и революционных вспышек 1905 года, только что начинала оправляться и развивать промышленность. На моих глазах богатела деревня, росло общее благосостояние. Армия тоже изменилась во всех отношениях — уроки войны не прошли даром. Она имела еще много недочетов и слабых сторон, но с каждым годом эти слабые стороны понемногу выправлялись. Материально-технически тоже крепла, хотя и медленнее, чем бы следовало. Была большая зависимость от иностранной промышленности (тяжелые пушки, снаряды, даже без­дымный порох).

В годы перед войной были проведены военным министерством на­ряду с полезными мерами также и вредные. Было увлечение переме­нами форм одежды, особенно в кавалерии, уничтожение резервных и крепостных войск и проч. Но в общем все же армия крепла. К 1915 го­ду предполагалось и численное усиление войск на три постоянных ар­мейских корпуса.

Этот рост армии и благосостояния ее, конечно, прекрасно видела и учитывала Германия, и для нее всякая отсрочка в выполнении пла­на казалась невыгодной. Принципиально война была решена в Герма­нии раньше, и нужен был только повод, чтобы выступить. Такой повод был найден, когда в Сараеве, в Боснии был убит террористом наслед­ник Австро-Венгерского престола. К Сербии были сразу же предъявле­ны Австрией такие требования, которые были невыполнимы без поте­ри независимости. Вмешательство для умиротворения нашего покой­ного Государя Николая II, сношения его с Кайзером Вильгельмом II не помогли — там хотели войны, и война началась.

Вступая в войну, Германия ясно не представляла, что будет делать ее главный противник и соперник — Англия. Останется ли она вы­жидать результатов столкновения или же сразу же ввяжется в войну. С Россией и Францией она рассчитывала справиться быстро. Но Анг­лия, видимо, хотела выступления Германии и потому, как только был нарушен нейтралитет Бельгии, при вторжении во Францию, присоеди­нилась к Франции и России.

У нас было два варианта плана войны с Германией и Австро-Венгрией: один — если Германия всеми силами сначала обрушится на Францию, а мы с нашей чрезвычайно медленной мобилизацией будем иметь дело с Австро-Венгерской армией и частью немецкой; другой — это если бы Германия стала обороняться против французов, а обруши­лась на нас вместе с Австро-Венгрией. Германцы обрушились сначала на Францию. Попервоначалу действия германцев были успешны, их армии были уже близко от Парижа, но расчеты на полную быструю по­беду не оправдались, и немцы проиграли так называемое сражение на Марне. И из-за этого проигрыша война на французском фронте при­няла затяжной характер.

На исход сражения на Марне, т. е. в самое для французов крити­ческое время, повлияли действия нашей армии в Восточной Пруссии. Наши две армии здесь, в невыгодной для нас обстановке, не закончив полностью сосредоточения, по просьбе французов вторглись в Вос­точную Пруссию и внесли тревогу в Германское Главное командова­ние в важный момент.

Первые неожиданные для германцев успехи Первой армии ген. Ренненкампфа у Гумбинена и движение ее к Висле заставили нем­цев снять с французского фронта целых два корпуса для направления в Восточную Пруссию. И Бог наказал — сняли как раз с того фланга, на который потом обрушились французы. Сражения 1914—1915 годов наиболее интересны, даже не для военных.

Как я уже упоминал, я получил назначение по Ген. штабу во 2-й корпус. Должен сказать, что если бы я не был в академии и не был бы в штабах во время войны, а остался бы в роте хотя бы на полгода, то едва ли бы остался в живых. Мало осталось в живых из моих сослуживцев по 3-му Финляндскому полку. Быть в пехоте во время войны и остать­ся в живых — это почти чудо. Штабы не застрахованы от опасностей, особенно теперь, но все же это не то, что быть в стрелковой роте. И я был не раз в опасности, не раз под огнем, но не был даже ранен. Раз только под Гродно был забрызган грязью от разрыва гранаты вблизи. В плен же мог попасть раза три-четыре, такие были положения, что удивляешься, как выскользнул.

В 1914 году со 2-м корпусом я участвовал во вторжении в Восточ­ную Пруссию, когда армия Ренненкампфа вела бои у Гумбинена; 2-й корпус в этом сражении не участвовал, действуя на правом фланге ар­мии генерала Самсонова на стыке армий.

Затем участвовал в сражении на Мазурских озерах после того, как была разбита немцами армия Самсонова, и они обрушились на 1-ю армию. В это время корпус был подчинен уже Ренненкампфу. После этого сражения нам пришлось отойти на Неман; в сентябре 1914 года 2-й корпус был переброшен под Варшаву и принимал участие в Лодзинском сражении.

В районе западнее Варшавы корпус пробыл до января 1915 года. В январе 1915 года, перед тем как 20-й корпус был окружен немцами в Августовском лесу недалеко от Гродно, 2-й корпус сначала начали пе­ревозить в район Остроленки, а затем направили на Гродно для вы­ручки 20-го корпуса и обороны крепости. Весной 1915 года участвовал с корпусом в боях под Гродно, Сейнами. В Сейнах получил назначе­ние в штаб 29-й дивизии, которая начала формироваться и восстанав­ливаться из того, что осталось в ней после захвата в плен почти цело­го корпуса — 20-го.

С восстановленной 29-й дивизией пробыл в районе Августовско­го канала на р. Бобре до августа 1915 года, когда после падения Ковно нам пришлось отходить с р. Бобра на р. Неман.

Осенью этого года участвовал с дивизией во всех ее действиях во время так называемого прорыва немецкой конницы к ст. Молодечно. В это время был командирован от корпуса на разведку тыловых путей для корпуса и чуть не попал в плен около Сморгони. После того как немецкий прорыв был ликвидирован, участвовал с дивизией в пре­следовании немцев вплоть до позиции севернее оз. Нарочь, где через некоторое время получил приказ о переводе в штаб 1-й армии для заведования отделением разведки и фотограмметрии. Штаб стоял в районе г. Диена.

Весной 1916 года был командирован в штаб 1-го Сибирского кор­пуса для усиления состава штаба во время операции у Постав. Здесь впервые три раза летал на «Фармане» для разведки и фотографирования немецкого расположения.

Летом 1916 года штаб 1-й армии был переброшен на р. Двину меж­ду Ригой и Двинском; к осени опять к югу от Двинска в район Дани­ловичи. Здесь мы дождались революции, готовясь к весеннему насту­плению. Летом 1917 года штаб был переброшен в Черновцы, на юг, и к осени — в Дубно на Волыни. Развал в армии в это время был полный, и все же разрабатывались различные инструкции: я был командирован в Ставку Верховного Главнокомандующего в Могилеве для составления наставления по разведке. Здесь впервые встретил генерала Дитерихса. К концу 1917 года штаб снова был перемещен на Западную Двину между Ригой и Двинском (Альт Шваненбург), и наступление немцев в феврале 1918 года перед Брестским миром застало нас здесь. Во вре­мя переезда штабного эшелона во Псков мы чуть не были захвачены в плен немцами, так как немцы двигались по железной дороге от Двинска очень быстро, а отряды новой Красной армии не оказывали нем­цам никакого сопротивления. Не задерживаясь во Пскове, штаб был направлен в Старую Руссу кружным путем через Лугу. В Старой Руссе была закончена демобилизация армии. Здесь мы уже решали, куда на­правляться, так как старая армия умерла, а в Красной армии никто из нас не соглашался служить. В это время пришел приказ Троцкого шта­бу переехать в Самару и начать формирование новых частей в Повол­жье. В Самару мы прибыли как раз во время начала осложнений с че­хами. Большая часть состава штаба присоединилась к восставшим про­тив большевиков, и я в том числе.

Здесь я привел вкратце как бы перечень, где мне во время вой­ны пришлось быть, — нечто вроде послужного списка. Но вас, веро­ятно, больше интересуют впечатления, которые я вынес из пребыва­ния на войне. Попробую рассказать о некоторых случаях, которые за­печатлелись в памяти.

Опыт 1914 года в Восточной Пруссии и под Варшавой, можно ска­зать, докончил мое военное образование. Многое совершенно перевер­нулось в голове, на многое я стал смотреть иначе, в том числе и на са­му войну. Выходя из нее, мы рассуждали о будущих действиях несколь­ко легкомысленно. Обстановка такая-то, нам нужно добиться того-то и т. д. Не представляли силы различных впечатлений, картины разру­шений, потерь, страданий, хаоса, паники в человеческой массе, про­явлений трусости, ненужной жестокости и проч. Словом, не обращали внимания на фактическое состояние своих частей, которым давались задачи, не обращали внимания на способности исполнителей — ко­мандиров.

Первое, что хочу отметить и что имело большое значение для первых боев и сражений, — плохую подготовленность высших на­чальников — начальников дивизий и командиров корпусов — к прак­тическому управлению большими массами войск на поле сражения, чрезмерную их впечатлительность к донесениям и докладам, быструю потерю духа, иногда растерянность и оставление войск без твердого ру­ководства на усмотрение командиров частей. Как правило, командный состав до командиров полков у нас был хорош. Выше — было много как будто высокообразованных, энергичных начальников, но терявших свои лучшие качества в трудной боевой обстановке. Даже те, которых можно было назвать лучшими, по-моему, не вполне отвечали требова­ниям, что предъявляла обстановка. Мы, молодые генштабисты, сначала смотрели на старших, конечно, ожидая приказаний, руководства, ин­струкций. Очень скоро увидели, что очень много надо делать самим, добиваясь только санкций, одобрения. Из начальников дивизий было много таких, которые всё предоставляли на усмотрение начальников штабов, ничем не выявляя себя, а иногда даже затрудняя положение. Это было большим нашим минусом при начале войны. Я думаю, что в Восточной Пруссии не случилась бы катастрофа с армией Самсонова, а в 1-й армии не было бы неудач при отходе, если бы командиры кор­пусов и начальники дивизий были более подготовлены к управлению большими единицами войск.

Во 2-м корпусе была получена первая директива о переходе гра­ницы в ночь на 2 августа (ст. стиль). Помню, что она пришла на моем дежурстве по штабу, и я отправился с нею к командиру корпуса гене­ралу Шейдеману, т. к. пакет был адресован ему. Не помню почему, но начальник штаба генерал фон Коллен не был привлечен к разработке приказа. Командир корпуса просто продиктовал приказ мне, и я спеш­но разослал его войскам.

Всё шло хорошо сначала, пока наши части были на своей терри­тории; с переходом границы начались не маневренные сюрпризы, а боевые. Так, в первый же ночной переход две бригадные колонны, дви­гавшиеся по параллельным дорогам, открыли огонь друг по другу, и его трудно было остановить. Везде начали мерещиться немцы, шпионы, засады и проч. Командир корпуса был из лучших генералов, а начал горячиться и бросаться по частям, оставляя без управления весь корпус.

Первые дни в Восточной Пруссии забыть трудно, и, перебирая в памяти события этих дней, я не согласен с разбором действий армии Ренненкампфа, который сделал генерал Головин в своей книге. Мне кажется, что 1-я армия могла помочь армии ген. Самсонова, во вся­ком случае, повлиять на исход сражения. Во-первых, наш 2-й корпус мог выдвинуться к северу от линии Мазурских озер из г. Лыка гораз­до раньше, а во-вторых, мы были очень близко, особенно передовы­ми частями от немецких частей, атаковавших наш 6-й корпус. Между тем, вместо направления корпуса для помощи, наш корпус зачем-то пе­реместили на переход еще к северу, и наши передовые части должны были отойти из района, близкого к немецкому тылу. И только 14 ав­густа днем был получен приказ о немедленном движении на помощь, когда было очень поздно. Я думаю, что архивные документы за август 1914 года могли бы подкрепить мою точку зрения.

Эти дни у меня остались в памяти по особенной истории со мной самим: 14 августа очень рано утром в г. Норденбурге я получил при­каз командира корпуса ген. Шейдемана отправиться на автомобиле немедленно через г. Ангербург на наш крайний левый фланг в г. Арис (около 100 км) для предупреждения частей, что нас должны сменить другие части, после чего весь корпус будет переброшен в другую ар­мию, кажется 9-ю. Я выехал на рассвете, проехал по дороге, с которой виднелись Мазурские озера близ крепости Летцен, и дальше проехал на г. Арис. Выполнив приказ и переночевав в одном из полков 43-й дивизии, я отправился более кружной дорогой в обратный путь. И вот, в большом лесу, когда до наших тыловых частей оставалось пять-шесть километров, шофер вдруг доложил, что вышел весь бензин. Я решил добраться пешком до наших тыловых частей. Подходя к большому поселку Бенгхейм, я, к своему удивлению, увидел, что там никаких наших тылов уже нет, а есть только группа немецких беженцев, направ­лявшихся в сторону фронта. От них, конечно, я не мог ничего узнать, тем более что можно было видеть неприветливые, даже враждебные лица. Я решил, не откладывая, направиться в Ангербург (тыл корпуса накануне) вдоль линии железной дороги, надеясь на линии встретить кого-нибудь из нашей тыловой службы, а в крайнем случае добраться к вечеру до Ангербурга и оттуда выручать несчастного шофера. 15 ав­густа — Успеньев день. Продвигаясь по пустынному полотну железной дороги, я как-то нечаянно вспомнил, что на родине храмовый праздник и там «гуляют» и что надо что-нибудь достать подкрепиться. Около одной будки нашел брошенный огород и подкрепился морковкой и репой. Так и дошел до Ангербурга, не встретив никого. Там от нашего этапного коменданта узнал, что накануне корпус был спешно двинут вперед, а за ним и тыловые учреждения и обозы переместились. На другой день, получив автомобиль на авиационной базе, я выручил шофера с солдатом-охранником и на своем уже автомобиле догнал штаб корпуса у ст. Коршен. Здесь-то я и узнал о полной катастрофе во 2-й армии и что наш корпус был двинут поздно, по крайней мере на день. Помню, что ген. Шейдеман доказывал, что если бы ему было указано раньше, он смог бы ударить в тыл немцам нашей отличной 26-й дивизией. Сейчас же движение вглубь было остановлено, и корпусу было приказано вернуться и занять позиции у г. Ангербурга и по линии Мазурских озер против Летцена и Ариса. Помню, что меня Шейдеман встретил: «А мы Вас здесь в поминанье записали — пропал».

Переброска корпуса в 9-ю армию отменялась. Мы должны бы­ли считать, что в ближайшее время будет наступление немцев против 1-й армии.

Скоро мы получили более подробную информацию о разгроме 2-й армии, правда, скрашенную большой победой в Галиции. Теперь из­вестно, что у немцев в Восточной Пруссии после неудачи у Гумбинена была паника в штабе 8-й армии и решено было убрать командующего армией генерала Притвица и вместо него назначить Гинденбурга и нач, штаба Людендорфа, а вместе с тем снять часть войск с французского фронта для наступления против нас.

Впечатления от большого сражения, когда немцы после разгрома армии Самсонова обрушились превосходными силами на нас на линии Мазурских озер, были более сильными, так как пришлось лично при­нимать участие в обороне от начала до конца. Много тяжелых эпизо­дов осталось в памяти, но о них не буду распространяться.

В промежутке между Гумбиненским сражением и несчастьем во 2-й армии один эпизод разыгрался у нас, который запомнился, так как по­разил меня легкомыслием верхов и тем, что пострадали в нем мои не­давние сослуживцы по 170-му полку. Когда наши части располагались на позиции перед крепостью Летцен на перешейке между двумя озе­рами, одно время наши разведчики проникли в тыл немцев и времен­но как бы отрезали его от тыла. На самом деле Летцен, конечно, отре­зан не был и даже железная дорога не была разрушена, так как развед­чики не были снабжены подрывными средствами.

И вдруг неожиданно получаем телеграмму воинственного коман­дарма: послать парламентеров с предложением коменданту крепости Летцена сдаться немедленно с угрозой, что не будет оставлено камня на камне, если не сдаст крепости. Надо сказать, что у нас в это время не было совсем тяжелой артиллерии, так как единственный тяжелый дивизион (42,2 мм и 6 дм) был отправлен куда-то под Варшаву. Лет-цен же имел крепостную артиллерию и держал наши охраняющие ча­сти на почтительном расстоянии. Командир корпуса не отважился до­ложить командарму, что предложение смехотворно, и передал требова­ние в дивизию для исполнения. От 170-го полка были назначены под­полковник Булюбаш, поручик Грюнберг и трубач с белыми повязками на рукавах, как полагается по Уставу для передачи предложения. Пар­ламентеры выехали за свое охранение, а немецкое встретило их ружей­ным залпом. Все они были ранены и взяты в плен, поручик был изу­вечен. Раненый трубач был скоро отпущен с ответом коменданта, точ­но не помню, но что-то вроде: «Сначала обратите крепость в развали­ны и попробуйте взять». Конфуз был большой, а что люди были изу­вечены зря, не говорили.

Во время наступления немцев на нашем фронте, которое началось 26 августа, корпусом временно командовал генерал Слюсаренко, герой Русско-японской войны, типичный артиллерист. Шейдеман был назна­чен вместо Самсонова. Для Слюсаренко лучше всего было во время боя вырваться из штаба в поле к частям и там или учить своих артиллери­стов, или ловить беглецов, возвращать их, стыдить, действовать своим видом, хладнокровием в опасности. Он совершенно не имел представ­ления об управлении войсками и в штабе был хорош только тем, что не суетился, был спокоен, выслушивая самые неприятные новости и до­несения. Начальник штаба, генерал фон Коллен был у нас совсем сла­бый, совсем не военный по духу и притом загипнотизированный немецким военным искусством, техникой и проч. При всяком неприятном донесении из дивизий не только впадал в уныние, а просто в па­нику. Не хвастаясь, скажу, что всю тяжесть ответственной работы в это время несли в штабе двое — я и такой же молодой офицер Ген. шта­ба Лазаревич. В первые же дни мы с ним ясно увидели, что указаний и распоряжений нам получить не от кого, что нужно вести всё самим, как можем. Раньше командиром корпуса был Шейдеман, сам офицер Генерального штаба. Он был хозяином в корпусе и штабе, хотя и черес­чур впечатлительным к неприятным донесениям из частей.

26 августа я съездил в г. Лык специально, чтобы узнать о положе­нии в 10-й армии, и выяснил, что в ожидаемом сражении от 10-й ар­мии рассчитывать на помощь нельзя. В 3-й Финляндской стрелковой бригаде (генерал Стельницкий) я узнал, что у них уже большие потери в первом бою, что немцы, видимо, будут вести атаку на наш левый фланг.

Штаб 2-го корпуса был расположен в Бентхейме — большом не­мецком селе. Из окон нашего дома ясно были видны высоты, занятые нашими войсками перед линией озер, где как раз завязывалось сраже­ние. Первый день, 27 августа уже ясно показал, что вся опасность нам грозит не с севера, а со стороны Летцена и южнее. Увидел эту опас­ность и штаб армии, почему-то ожидавший удара на правом фланге со стороны Кенигсберга и потому начал спешную переброску резервов с правого фланга на левый для противодействия обходу немцев.

Этот день памятен по целому ряду тяжелых переживаний в связи с боевыми действиями у нас на левом фланге и в связи с разными эпизо­дами в самом штабе. Иной раз я так ясно вижу всё, что даже чувствую запах воздуха в этот день и вечер.

Части нашей 43-й дивизии стойко оборонялись против превосходя­щих сил немцев, громивших недавно укрепленные и устроенные пози­ции огнем тяжелой артиллерии, которой у нас не было. Был убит коман­дир 171-го полка, понес большие потери 170-й полк. Я ясно видел всю опасность нашего положения на левом фланге и знал, что Финляндские стрелковые полки не успеют оказать серьезного влияния на обход немцев, так как их опоздали подвезти. Между левым флангом нашего кор­пуса и Финляндскими стрелковыми полками находилась только 1 -я ка­валерийская дивизия ген. Гурко. К нашему счастью, он не ушел из это­го района, хотя получил приказ о переброске дивизии на другой фронт. Как сейчас помню, как порадовала нас полученная от ген. Гурко поле­вая записка около полудня 27-го. Он писал приблизительно следующее: дивизия получила приказ о переброске на другой фронт, но ввиду начав­шегося наступления немцев я решил задержаться в теперешнем районе, понимая всю опасность ухода из него для левого фланга армии.

Около полудня в штаб прибыл начальник 72-й пехотной дивизии (второочередной) генерал Орлов и с ним, как начальник штаба, тот полковник Балтийский, с которым у меня было неприятное столкно­вение в академии. Они доложили, что первая бригада уже подошла и располагается на отдых на поле вблизи штаба до распоряжений. Беспокоясь за левый фланг, мы в это время решили выслать туда воз­душную разведку. Тогда у нас было всего три аппарата «Фармана» (три аэроплана.Ред.), которые находились тоже недалеко от штаба. Раз­ведка должна была дать сведения о движении немцев в том районе, в котором была кавдивизия генерала Гурко.

Увы, тут случилось совершенно неожиданное и непредвиденное: наши три аппарата стали подниматься и делать круги над штабом, на­бирая высоту. Среди только что расположившейся на отдых бригады кто-то крикнул: «Немцы!» Сразу же поднялась стрельба по поднимав­шимся аппаратам. Стреляли даже из пулеметов. Два аппарата были сбиты или вынуждены к посадке; после паники и переполоха мало было толку в том, что нашли какого-то паникера. Можно было по­слать на разведку с опозданием только один аппарат. Он вернулся к вечеру без особо ценных сведений. Как я уже упоминал, 72-я дивизия начала прибывать около полудня, и очень важно было выдвинуть ее на предназначенный ей участок засветло. Но здесь опять вышла незадача: полковник Балтийский на практике показал себя совсем не блестя­щим офицером Генерального штаба. Долго не мог ориентироваться в обстановке и задаче и по нескольку раз расспрашивал об одном и том же, и распоряжения по дивизии запоздали: полки были направлены на позицию ночью; они заняли незнакомые участки, а утром были атакованы. Хорошо помню вечер 27-го. На участке 43-й дивизии еще гремели выстрелы, постепенно замолкая. Продвижение немцев опреде­лялось уже тем, что некоторые тяжелые снаряды падали в тыловом районе позиции дивизии, поднимая громадные столбы земли и пыли. По поручению командира корпуса я поехал к позициям, чтобы на месте выяснить положение — донесения были беспорядочны, а телефонная связь прервана. Проехал версты три, а дальше ехать на автомобиле было нельзя, т. к. дорога была загромождена повозками отходящих частей. Тяжелые картины пришлось видеть, например, тяжелый снаряд упал в середину ротной колонны и почти всю разбросал. Много рассказов было и фантастических. Особенно больно было слышать, что немцы «чемоданами» забрасывали наши позиции, что вообще в отношении артиллерии мы были много слабее немцев, особенно в отношении тяжелой. Еще в академии на лекциях по артиллерии полковник Гобято (убит в первых же боях в Галиции) читал нам, что наше артиллерийское ведомство делает большую ошибку, не торопясь с заказами тяжелых орудий. Он выражался очень резко, обличая течение в артиллерийских кругах за увеличение только легкой, которая-де «более убойна». Это течение не знало или забывало, что на войне впечатление часто играет большую роль, чем «убойность». «Чемоданы» производили большие разрушения в окопах, иногда не причиняя больших потерь людям; но зато бывали случаи, когда снаряд попадал в колонну, тогда разбрасывал ее так, что ничего не оставалось. Об этом было, конечно, много раз­говоров и толков.

Второй день, 28 августа, был очень трудным для нас по задачам, которые были поставлены корпусу. Штаб армии в это время уже по­нял маневр немцев и решил оттягивать части армии, начиная с право­го фланга. Нам нужно было оттянуть 26-ю дивизию так, чтобы правый ее фланг был в полной связи с соседними отходящими частями (4-й корпус), а в то же время выдерживать напор немцев на левом фланге, чтобы не быть смятыми и отрезанными от тыла и чтобы 43-я дивизия не оставляла позиций без приказа. Рано утром, на заре, когда было со­вершенно тихо, мы — я и Лазаревич — решили проехать в штаб 26-й дивизии, чтобы лично ознакомиться с положением у них и передать подробно ориентировку и весьма деликатное приказание. Там в шта­бе мы нашли удивительно бодрое настроение от боя 27-го числа, и по­тому приказание об отводе частей их ошеломило. Как это днем, в ви­ду противника оставлять окопы и отходить уступами на новую линию? Перед ними вчера немцы вели атаки в продолжение всего дня совер­шенно безрезультатно, у них даже была паника. Все же ничего друго­го не оставалось делать, как исполнять приказание, и с полудня диви­зия начала незаметно оставлять позиции.

Не успели мы вернуться в штаб, как скоро Бентхейм и помеще­ние штаба оказалось под огнем тяжелой артиллерии, видимо дальней. Пришлось выводить рабочую часть штаба в поле. Целый день мы про­вели у какого-то перекрестка дорог в поле, стараясь задержать мелкие отходящие части 72-й дивизии. Этим энергично занимался наш вре­менный комкор ген. Слюсаренко. В общем, к вечеру немцы ничего на нашем фронте не добились. После, читая описание этих боев в книге Людендорфа, я с удивлением узнал, что немцы были даже напуганы «контратаками», видимо, частей 72-й дивизии. На самом деле, это было движение вперед, собираемых в тылу людей, которые даже пошли в атаку на немцев.

Поздно вечером меня командировали в соседний штаб 20-го кор­пуса, который был спешно переброшен на левый фланг армии ввиду угрозы окружения. В этот день связь со штабом армии работала плохо, и мы не имели ориентировки и заданий на следующий день, кроме вчерашнего. В штабе 20-го корпуса я узнал, что корпус 29 августа должен отходить на восток дальше, чем мы предполагали, и что наш корпус должен сделать лишних десять верст, чтобы выйти на линию с соседним — четвертым. Из штаба 20-го корпуса я ночью проехал в место, назначенное для расположения штаба по прежнему приказу. К моему удивлению, там ни командира корпуса, ни начальника штаба еще не было. Я приготовил приказ о переходе корпуса на 29-е число и колебался, что делать, посылать ли приказ, не ожидая старших, или подождать. В конце концов, боясь потерять время, решил послать. На­чальство прибыло только около полуночи, и начальник штаба остался недоволен. Командир же корпуса на другой день утром даже поблаго­дарил меня — иначе могла быть путаница.

Ужасное впечатление производят части во время отступления, осо­бенно если дороги плохо распределены. 29-е число было днем велико­го столпления отходящих частей, так как части 20-го корпуса, выходя из района действий немцев, вылезли на нашу тыловую дорогу.

Где-то недалеко в тылу гремела еще артиллерия спорадически, и эти звуки нервировали людей в колоннах. Особенно помню какой-то мост на дороге и столпотворение около него. На мосту пришлось по­ставить офицеров с револьверами, чтобы упорядочить движение и не давать развиваться панике. К вечеру всё утихло, войска вышли из близ­кого соприкосновения с немцами.

30 августа отступление продолжалось, и мы подходили к своей гра­нице близ Вержболово. Вопрос был в том, что могут преподнести об­ходящие немцы с юга, предупредили ли нас на путях отхода, или мы благополучно выйдем. Днем 30-го мы остановились на отдых, чтоб по-—есть в каком-то доме на дороге. Наспех заработала кухня. Слюсарен­ко решил проехать в соседний штаб 4-го корпуса, чтобы переговорить с генералом Алиевым, тоже артиллеристом, его знакомым. Штаб 4-го корпуса был совсем близко на параллельной дороге, но мы чуть не по­пали в руки немецких передовых частей. Мы решили проехать от места остановки нашего штаба полевой дорожкой, выходящей на шоссе, ко­торое вело к штабу корпуса. Мы не знали, что соседи отошли больше, чем мы, и между ними и немцами были только конные части. Подъ­езжая к шоссе, где надо было повернуть под прямым углом на восток, мы увидели небольшую воинскую часть, шедшую по шоссе в нашем направлении. Вглядевшись, мы разобрали, что солдаты в касках. Шо­фер, видимо, ничего не замечал и ген. Слюсаренко шепнул мне: «Немцы», а шоферу крикнул: «Полным ходом и направо». Когда мы были уже на шоссе и повернули, нам вдогонку прогремело несколько вы­стрелов. Опоздай мы с выездом на десять минут, и мы могли угодить прямо в руки немцев.

Штаб 4-го корпуса был в подавленном настроении. Правда, мы видели только комкора и такого же, как я, причисленного к Ген. шта­бу офицера, штабс-капитана Чумаченко, моего выпуска из академии. Алиев лично представил нам обстановку в самом мрачном свете, при­чем договорился до того, что нам придется «построить каре и так дви­гаться, обороняясь от кавалерии». Что на это можно было сказать? Слюсаренко что-то пробурчал на это, вроде что «как-нибудь выйдем».

Мы поспешили вернуться к себе, но, конечно, другой дорогой; и тут нам не повезло: дом был оставлен, и в нем были следы какой-то паники. Ген. Слюсаренко посмотрел на пол, на котором было разли­то нечто вроде клюквенного киселя, и, покачав головой, промолвил: «Тут была паника, на полчаса нельзя оставить нашего фона в штабе». Между тем в дом зашел один из командиров полков и доложил, что его полк отходит без особого нажима, вполне благополучно. Оказывается, как рассказывали вечером, во время завтрака в штабе влетел какой-то паникер-офицер и крикнул: «Немцы подходят к штабу!»

Этого было достаточно, чтобы начальник штаба приказал всем спешно сматываться. Нам даже записки не оставил, где искать штаб. И мы нашли его только в темноте. Этот вечер и эту ночь нельзя забыть; ходили самые мрачные слухи об окружении, отдельные люди и мелкие части, оторвавшись от своих, заходили и расспрашивали, куда идти. Выводили командиры полков, которые в тревожной обстановке стара­лись держать части в кулаке и в порядке и продолжали отход, местами даже вне дорог. Части проходили, а в штабе, при скудном освещении, во время отдыха велись отнюдь не воинственные разговоры. Фон Коллен, начальник штаба, лежа на полу, на свежей соломе, догово­рился: «Теперь одно спасение: уходить на восток, вверить, так сказать, свою судьбу быстроте ног своих коней». Дальше: «Недаром Куприн описал нам так наших пехотных офицеров. Вот они показали свое геройство...» Я не выдержал и стал возражать, что младшие офицеры тут ни при чем, а вот управление никуда не годится. Спор прекратил ген. Слюсаренко, сказав сердито фон Коллену: «Если вы так хотите утекать, скатертью дорога, мы и без вас обойдемся». И все же двое офицеров после этих разговоров секретно скрылись и обнаружились только где-то у Мариамполя. К нашему стыду, они были из состава штаба — капитан-топограф и подполковник Ген. штаба Л.

Ночью мы двинулись к границе и 31 -го утром перешли ее без осо­бых осложнений. На нас наседали только небольшие конные части немцев с артиллерией. 1 сентября корпус был у Мариамполя. Здесь прибыл новый командир корпуса ген. Чурин. Корпус был отведен за р. Неман в районе Меречь, а затем переброшен под Варшаву, как раз в то время, когда немцы пытались взять ее. Нас высадили южнее Варшавы на ст. Пилица и предполагали переправить на левый берег по понтонному мосту против Гура Кальвария, но мост устроить не удалось вовремя, и нас перебросили через Варшаву на Сахочевское направление, когда опасность для Варшавы миновала, и решено было наступать на запад.

Из этого времени — стоянки у Вислы — нужно рассказать об одном эпизоде, характерном для суждения о донесениях по разведке и отно­шении к ним в штабе корпуса.

После высадки на ст. Пилица одна из наших дивизий была направ­лена к берегу р. Вислы, где ожидалась переправа. Штаб расположил­ся в каком-то фольварке недалеко от станции. Дивизия еще не связа­лась с нами телефоном. В штаб явился офицер 4-й Донской казачьей дивизии и просил передать по телеграфу донесение в штаб 5-й армии ген. Плеве, т. к. ему было приказано штабом дивизии копии донесе­ний посылать прямо туда. Я прочел это донесение и очень удивился, хотел расспросить офицера, но тот уже уехал. Доносилось, что немцы наводят понтонный мост через Вислу, как раз против того места, куда мы направили свою дивизию. Я, конечно, немедленно доложил мои недоумения начальнику штаба.

Эффект был неожиданный: он заволновался и приказал немед­ленно составить телеграмму ген. Плеве, что сейчас доставлено доне­сение о наводке моста и т. д. Я докладываю: «Ваше Превосходитель­ство, этого не может быть, надо подождать донесения от нашей диви­зии». Фон Коллен уже недовольным тоном: «Берите книжку и пишите, я продиктую». Я опять возражаю, что будет совершенно неправильное донесение и что надо доложить командиру корпуса. Начальник штаба настолько рассердился, что стал мне угрожать судом и начал кричать. К счастью, ген. Чурин услышал наш спор и вышел. И несмотря на то что он стал на мою сторону и приказал спешно проверить сведения че­рез нашу дивизию, нач. штаба долго сердился на меня.

Никакого моста немцы, конечно, не наводили, а, наоборот, наш понтонный батальон с левого берега пытался неудачно перекинуть мост для нашего пользования. С этого времени начальник штаба да­же не пытался давать нам инструкций и начал заниматься хозяйствен­ной частью штаба. Скоро он начал страдать припадками астмы и потом уехал в Варшаву, как раз перед завязкой Лодзинского сражения. Один из наших офицеров, когда фон Коллен сел в автомобиль, чтобы ехать, сказал: «Героя увезли от плачущих дружин». Мы его больше не видели.

Второе большое сражение, продолжавшееся около двух недель, в котором нам пришлось участвовать, — было так называемое Лодзинское. После отступления немцев от Варшавы наше командование ре­шило преследовать немцев и на широком фронте вторгнуться в преде­лы Германии. Немцы, чтобы сорвать это наступление, задумали очень смелый маневр: они оставили перед нашими наступающими от Варша­вы армиями заслоны и быстро собрали большие силы у Торна на севе­ре для удара оттуда в наш правый фланг и тыл. Этим они рассчитыва­ли не только помешать вторжению в Германию, а совсем отрезать нас от своих тылов и, окружив, принудить к сдаче большую часть армии, как было уже сделано с армией Самсонова.

Ударной немецкой армией командовал ген. Макензен. По дирек­тиве нашего главного командования правый фланг наших наступаю­щих армий должен был обеспечивать на левом берегу Вислы 5-й Си­бирский корпус и наш, расположенный в районе г. Кутно. Штаб кор­пуса находился в мест. Красневицы.

Так вот ударная группа, или армия Макензена, своим левым флан­гом очень энергично ударила сначала по 5-му Сибирскому корпусу, а потом по нашемуротив нас по имеющимся теперь сведениям дей­ствовало более полутора корпусов. Корпус два дня выдерживал немец­кие атаки, а к вечеру второго дня наша 43-я дивизия была принужде­на к отступлению. Пришлось ночью отводить части в направлении на Варшаву. А немцы дальше почти всеми силами устремились на Лодзь и принудили наши армии на правом фланге повернуть лицом на север. Завязалось сражение около самой Лодзи, пожалуй, самое интересное за время маневренной войны, т. к. во время него сначала немцы окру­жили нашу 2-ю армию генерала Шейдемана, потом мы их. Получил­ся местами слоеный пирог. К сожалению, наш Ловичский отряд (нач. штаба одно время Балтийский) действовал очень нерешительно, и нем­цам удалось вырваться из окружения. На второй день после оставле­ния Красневиц случился один эпизод, о котором я хочу рассказать. Он, во-первых, показывает блестящий пример действий одного из старей­ших полков Русской Армии и его командира, а во-вторых, и я в нем сыграл некоторую роль.

Штаб корпуса из Красневиц рано утром перешел в госпитальный двор Пнево недалеко от ж.-д. станции Пнево. Это была небольшая усадьба с домом, из которого видна была часть железной дороги, большая дорога на запад и широкая долина болотистой речки к югу от железной дороги.

Было прекрасное солнечное утро, всё было тихо кругом. Я с при­ятелями наслаждался, переживая и пережевывая вчерашние события; наши две дивизии, 26-я и 43-я, начали отход ночью, и нас беспокоило только то, что мы еще не имели от них донесений о занятии ука­занных им рубежей. К штабу, согласно приказу, должен был подойти полк и батарея от 26-й дивизии в корпусный резерв. Штаб охранялся пока ротой и командой радиостанции.

Около полудня, не получая от 43-й дивизии донесений, я выслал разъезд в ее штаб. Вдруг мы услышали какую-то перестрелку не осо­бенно далеко от станции Пнево. Это нас очень удивило. Из окна мы увидели каких-то всадников в маленьких группах к югу от железной дороги. Затем все стихло. Минут через пятнадцать в штаб были до­ставлены казаками два немецких кавалериста. Один из приятелей, Ге­оргий Акинтиевский, ведавший разведкой, начал допрашивать их и очень скоро позвал меня: «Послушай, они говорят, что они 9-й диви­зии и прибыли из Франции в октябре и что дивизия сейчас недалеко. Где она может быть сейчас?»

Неизвестно, но надо предполагать, что в 5—8 километрах, т. к. они двигались с передовыми охраняющими частями и случайно попали в руки наших разведчиков.

Между тем пленные солдаты, отвечая на вопросы, всё время обо­рачивались и посматривали в окно в сторону большой дороги.

Положение для штаба создавалось не из веселых. Вызвал спеш­но командира охранной роты и приказал занять немедленно стрелка­ми опушку усадьбы, не указывая об опасности; предупредил только командира радиостанции. Командир корпуса ген. Чурин спал после ночного путешествия и волнений вчерашнего дня. Что дальше делать? Начальника штаба у нас в то время не было, а временного заместителя-паникера опасно было тревожить, кстати, он был где-то. В это время возвращается разъезд, посланный утром в 43-ю дивизию, и казачий офицер спешно передает, что по большой дороге к ст. Пнево двига­ются части немецкой конницы. Движение можно видеть с горки, что в полутора верстах от штаба. И в этот момент слышу — открывается дверь комнаты. Входит командир 104-го пехотного Устюжского князя Багратиона полка полковник Триковский, один из лучших командиров полков корпуса, Георгиевский кавалер за подвиги в Русско-японскую войну, и говорит, поздоровавшись: «Доложите командиру корпуса, что полк в корпусный резерв прибыл. Первый батальон со мной, а осталь­ные батальоны подходят».

Счастливый выход! Не докладывая командиру корпуса из боязни потерять время на объяснения, я решил сразу же отдать его именем приказ: «Господин полковник — приходится давать вам сразу задачу. Только что опрашивались немецкие пленные и только что от них получены сведения о движении сюда немецкой кавалерийской ко­лонны. Выдвигайтесь как можно скорее вон по той дороге за горку. В ваше распоряжение придается батарея, прибывающая сейчас в этот район. Письменное приказание сейчас пришлю». И, как сейчас помню, написал приказание от имени командира корпуса за своей подписью.

Полковник Триковский не стал расспрашивать и ожидать пись­менного приказа и только просил не забыть послать записку коман­диру батареи о подчинении. Вышел из дома, и мы слышим: «Господа офицеры батальона — ко мне». Короткое объяснение, и команда ко­мандира батальона: «Батальон, в ружье!» и затем: «Бегом!»

Через несколько минут батальон бегом удалялся в сторону против­ника. Скоро за ним последовали и остальные батальоны. Минут через двадцать стал слышен сначала ружейный огонь, а потом и артиллерий­ский. По донесению после боя батальон только что выдвинулся на вер­сту, как принужден был развернуться, так как передовые чести немец­кой конницы были ясно видны. Немецкие части развернулись под ог­нем, но не рискнули атаковать пехоту и повернули назад.

Опасность для нас миновала, и я только тогда доложил командиру корпуса о своих распоряжениях его именем; он, не переживший опас­ности, только одобрил их. Полковник Триковский за этот короткий бой, за быстроту выполнения приказа был представлен к награде; не помню, что он получил. Он дослужился к концу войны до командира корпуса, чтобы в большевистское время погибнуть при Троцком где-то.

Из Лодзинского сражения мы вышли настолько измученными бес­сонными ночами, что я долго недомогал и не мог спать. Помню, когда мы уже вышли из района действия, старик командир корпуса совсем пал духом: «Теперь пусть здесь Петр, Суворов — ничего не помогло бы. Проиграли такую операцию».

Зимой в начале 1915 года корпус вел тяжелые бои на р. Равке. Здесь сильно пострадал славный 104-й Устюжский полк. Рядом с ним на позиции был выдвинут какой-то второочередной полк. Немцы пе­решли в наступление против этого полка и несколько рот подняли ру­ки, сдались. Немцы пробрались в тыл Устюжцам, и одному батальо­ну пришлось пробиваться штыками из окружения. Командир бата­льона, несколько офицеров и много солдат погибли. Командир полка был сильно потрясен этим, т. к. до этого времени везде с честью выхо­дил из тяжелых боев, нанося немцам большие потери. В немецкой во­енной литературе я читал описание атаки на одну рощу у Кутно, заня­тую Устюжцами. Немцев они подпускали на 200—400 шагов и тогда от­крывали огонь и расстреливали. Те ничего не могли сделать, даже по­сле сильной артиллерийской подготовки.

Я уже упоминал раньше, как 2-й корпус весной 1915 года из-под Варшавы перебрасывался под Остроленку для организации там новой армии и как мы выручали 20-й корпус, окруженный немцами в Августовском лесу. Скажу здесь еще раз, что штаб фронта, вернее, знаме­нитый Бонч-Бруевич (будущий начальник штаба у Крыленко в 1917 го­ду) так распоряжался перевозкой корпуса, что он появился под Гродно в перепутанном виде и не был направлен для выручки сразу.

С переводом меня из штаба 29-й дивизии в штаб армии осенью 1915 года и с переходом на нашем фронте к позиционной войне жизнь на фронте шла довольно монотонно. Только весной 1916 года, ког­да армии почти на всех фронтах наступали, я вместе с подполковни­ком Соллогубом был командирован в группу ген. Плешкова для уси­ления штаба 1-го Сибирского корпуса на время наступления. Мы при­были за два дня до начала операции, и начальник штаба ген. Зиборов принял нас, как соглядатаев высших штабов. Только через несколько дней отношения наладились, и мы могли нормально работать. Мы бы­ли поражены сначала тем, что был задуман сильный удар у м. Поста-вы, корпус был усилен почти до состава армии. Между тем подгото­вительные работы для такой операции, как прорыв, проведены совер­шенно не серьезно: позиции противника плохо изучены, не использо­ваны фотографии, посланные из штаба армии, у инспектора артилле­рии не было ясного плана ведения артиллерийской подготовки, не бы­ло хорошо оборудованных наблюдательных пунктов для тяжелой ар­тиллерии и т. д. Пробовали было поднять вопрос об этом, но получили заявление ген. Зиборова: «Первый Сибирский корпус действует всег­да по-своему и всегда успешно. Мы готовы». Я только и мог сделать в отношении разведки, что указал по фотографиям некоторые опорные пункты, да настоял на вылете для свежего фотографирования. Стояла весенняя погода конца марта, по ночам выпадал снежок, и по фото­графиям можно было видеть следы разных передвижений, в том числе артиллерийских. Начинались уже оттепели и таяние снега днем. Руко­водство со стороны штаба Западного фронта (генерал Эверт) было не­сколько странное: сначала было указано вести артиллерийскую подго­товку чуть ли не полтора дня, а потом вдруг был получен приказ огра­ничиться сильной часовой артиллерийской стрельбой и атаковать на­меченные участки. Вероятно, на перемену в отношении артиллерий­ской подготовки повлияло то, что погода становилась все теплее и та­яние снега — всё сильнее и сильнее. Стали появляться лужи. Можно ли было назначать в такое время наступление?

Действительность показала, что операция опоздала не только у нас и южнее, но и к северу у Риги.

Позиции немцев были атакованы, местами заняты первые линии, но прорыва не получилось, и завязались тяжелые бои с большими потерями. Немцы притянули из тыла на участке 1-го Сибирского кор­пуса всего одну резервную дивизию и удержались. Скоро наступила ростепель, и стороны остались на своих позициях. Потери были боль­шие. Это весеннее наступление было нужно союзникам, а не нам.

О Брусиловском наступлении в этом году мы, конечно, получа­ли сведения, как об успешном, но у нас уже составилось мнение, что против австрийской армии воевать не трудно, а что выйдет, когда по­явятся немецкие дивизии? Немецкие дивизии были притянуты, союз­ники получили облегчение, а у нас при продолжении атак, да еще осе­нью была обескровлена гвардия, и потери не оправдывали небольшо­го продвижения вперед. Эти потери сыграли большую роль в будущем.

К концу 1916 года сведения из центра, т. е. из Петрограда, по­лучались все тревожнее и тревожнее. Дума перешла в решительное наступление против правительства и Двора. Заметно росло какое-то озлобление между борющимися сторонами и этим, конечно, поль­зовались и немцы, и революционеры. В Думе выступил Милюков со знаменитыми вопросами: «Глупость или измена?», затем был убит Распутин. Беда была в том, что критики в разгаре борьбы за власть во­образили и поверили, что вот если они возьмут власть, так всё пойдет сразу иначе, все будут работать не за страх, а за совесть. Совсем не замечали, что рядом с ними работают агенты Ленина и его шатия. Как бы то ни было, но мы на фронте, конечно, о революции не думали и к весне готовились. Вместо ожидаемого успеха неожиданно пришла «великая бескровная» и потопила нас всех сначала в хаосе и грязи, а потом и в крови.

С первых же дней революции стало ясно, что новая власть — не власть, что власть в другом месте (Советы) и ведет она не к победе, а к развалу всего, и прежде всего, конечно, Армии.

У меня не было ни одного момента радости, когда стали прихо­дить известия о событиях в Петрограде и в Ставке. Я не понимал еще всей опасности, но мне казалось всегда, что никакие коренные пере­мены в управлении государством во время войны немыслимы. Когда же Временное правительство было сформировано и получен прощаль­ный приказ Государя, я даже уклонился от присяги Временному пра­вительству, пользуясь тем, что был вызван на телеграф для какого-то разговора с корпусами.

Даже в самом штабе, в офицерской среде, сразу же началось разло­жение и расслоение. Раньше садились за стол обедать, дружески разго­варивали, а тут с первых же дней начались разногласия и споры, ино­гда кончавшиеся выкриками и уходом кого-нибудь из-за стола. Выяви­лись разные натуры и направления: одни начали угождать солдатской массе, другие обособились и замкнулись, третьи открыто стали рабо­тать в партиях и т. д. Видно, правильно было принято в армии, что она должна быть вне политики.

И так продолжалось всё хуже и хуже, пока мы не докатились до октябрьского переворота, до появления в роли главнокомандующего прапорщика Крыленко вместо убитого ген. Духонина, до Брестского мира, а затем до Самары.

Здесь я стал на путь, который избавил меня от подчинения боль­шевикам и был началом пути, приведшего нас всех в Америку.

Время от 1918 года до 1922-го описано мной в книге «От Волги до Тихого океана». Книга написана в 1924 году наспех, но в ней изложе­ны события Гражданской войны на Восточном фронте, местами под­робно, местами конспективно, но, в общем, правдиво и объективно.

Работа была закончена в 1924 году, когда я короткое время служил на К. В. ж. дороге (Китайской Восточной железной дороге. — Ред.), а напечатать ее удалось только в 1930 году в Риге, благодаря товарищу по училищу и академии Дидковскому и генералу Бангерскому. К великому сожалению, я был лишен возможности прокорректировать ее хорошо. В воспоминаниях о Гражданской войне, предназначенных для пуб­лики и участников, конечно, нет ничего о личной жизни в этот период. А между тем, именно в этот период произошло событие, о котором вы должны знать, а именно, что в начале девятнадцатого года, на станции Аша-Балашевская на Урале произошла встреча с мамой: знакомство, завершившееся вступлением в брак 19 июля 1919 года в Челябинске, как раз в тот момент, когда начинались бои недалеко за обладание городом и узлом железной дороги.

Это было самым большим событием в моей личной жизни; то, что можно назвать «судьбой». Весь Сибирский поход был проделан вместе. Мы расставались на короткое время, когда я был назначен командовать дивизией. Это время стоит большого рассказа по тяжелым пережива­ниям мамы, когда одно время в штабе армии считали меня со штабом пропавшим без вести на реке Обь. Она в это время принуждена была продолжать путь от Петропавловска почти до Красноярска в эшелоне штаба. В бою у Красноярска 5 января 1920 года она перевязывала ра­неных у разъезда Бугач, а 6 января участвовала в обходном движении под пулями красных. В дальнейшем вместе с Уфимскими стрелками двигалась по реке Кану, о чем она написала весьма красочный рассказ. Путь от Красноярска до Иркутска был самым тяжелым, так как противник наш нажимал с тыла, железная дорога была в руках чехов. И в довершение всего начал свирепствовать сыпной тиф. Перед самым Иркутском мама тоже заболела тифом и не помнит, как двигалась но­чью в объезд города, а потом через Байкал по льду. Только в Верхнеудинске пришла в сознание и в Чите окончательно поправилась.

В Харбине в конце января 1921 года у нас родилась дочь, она про­жила всего девять месяцев... В октябре мы похоронили Тату.

Описывать события с 1922 года я не буду. Упомяну только кратко об этапах этой новой истории. Из Владивостока через Корею и Гирин в декабре 1922 года я прибыл по поручению генерала Дитерихса в Мук­ден хлопотать об устройстве остатков армии. В это время мама проеха­ла из Посьета через Гирин в Харбин. Здесь 1-го ноября родился Сергей.

Лето 1923 года мы прожили в Рокотане близ Дайрена и осенью пе­реехали в Харбин, где я получил на короткое время службу (до прихо­да большевиков) на КВЖД. Здесь 4 ноября родился Ника в 1924 году.

Осенью 1925 года мы переехали из Харбина в Мукден, где я рабо­тал в частной фирме до весны 1927 года, а потом открыл свою фото­графию. 3 апреля 1927 года родился Димитрий в Харбине, куда мама ездила для сего события. В 1930 году мы переехали в Шанхай по при­глашению генерала Дитерихса, а в 1933 году — в Японию, в которой и прожили до 1947 года. В Японии вы все учились и должны помнить это время. А дальше уже жизнь в США с 1947 года.

 

ПАПА

Монтерей, Калифорния 1952 г.

 

На главную страницу сайта