ХАРЬКОВ

Май 1919 года. Само сочетание этих двух слов вызывает как бы прилив свежего дыхания. Начало большого наступления, наш сильный порыв, когда казалось, что с нами поднимается, докатится до Москвы вся живая Россия, сметая советскую власть.

Я вижу их всех, моих боевых товарищей, их молодые улыбки, веселые глаза. Я вижу нашу сильную и светлую молодежь, слышу ее порывистое дыхание, то взрывы дружного пения, то порывы “ура”.

В мае 1919 года я с батальоном двинулся на Бахмут, правее меня со своим батальоном — Манштейн. Двое суток мы качались под Бахмутом туда и сюда в упорных боях. На третьи, к вечеру, атака моего батальона опрокинула красных, мы ворвались в Бахмут, и вот мы за Бахмутом, вот уже наступаем на станцию Ямы.

На правом фланге что-то застопорилось. Я повел туда мои цепи. Там, на путях, загибающихся буквой “и”, застрял бронепоезд красных. Рельсы перед ним подорваны. Красные выкинули белый флаг — лохмотья рубахи на шесте. Командир бронепоезда в кожаной куртке, измазанный машинным маслом, начал с командиром 1-й роты переговоры о сдаче. Бронепоезд стоит тихо, едва курится из топки дымок.

Я отчаянно выцукал командира 1-й роты за его дипломатические переговоры с противником, за остановку, приказал немедленно переходить в атаку. Но красные уже успели перехитрить: они выслали вперед на рельсы разведку, которая выяснила, что бронепоезд может проскочить. И когда мы топтались у станции, бронепоезд вдруг открыл огонь из всех пушек. Грохот поднялся страшный. Охваченный огнем выстрелов, бронепоезд полным ходом стал уходить. Так и ушел.

Мы взяли Ямы. Взяли атакой станцию Лиман. Туда стянулся весь 2-й офицерский генерала Дроздовского полк. После Лимана наступление помчало нас к Лозовой. Мы действительно мчались: за два дня батальон прошел маршем по тылам красных до ста верст.

Стремительно ударили по Лозовой. Помню, я поднимал цепь в атаку, когда ко мне подскакал командир 1-й офицерской батареи полковник Вячеслав Туцевич, с ним рослый ординарец подпрапорщик Климчук.

- Господин полковник,— сказал Туцевич,— прошу обождать минуту с атакой: я выкачу вперед пушки.

Два его орудия под огнем неслись вперед наших цепей, мгновенно снялись с передков, открыли беглый огонь. Красные поражены, у них смятение.

Всегда с истинным восхищением следил я за нашими артиллеристами. Никогда у артиллерии не было такой дружной спайки с пехотой, как в гражданской войне: мы связались с ней в один живой узел. Артиллеристы с удивительной чуткостью овладевали новой боевой обстановкой, превосходно понимали необходимость захвата почина в огне, поражали противника маневром. Они действовали по суворовскому завету: “удивить — победить”. Потому-то с таким отчаянным бесстрашием они и выкатывали свои пушки вперед наших наступающих цепей. Часто пехота и не развертывалась для атаки, а один артиллерийский огонь решал все.

Я должен, однако, сказать, что многие пехотные командиры злоупотребляли таким самопожертвованием артиллеристов и часто вынуждали их выкатывать пушки без наблюдательных пунктов, без прикрытия, для стрельбы по красным в упор.

Бесстрашным и хладнокровным смельчаком был и артиллерийский полковник Туцевич. Вот с кого можно было бы писать образ классического белогвардейца: сухощавый, с тонким лицом, выдержанный, даже парадный со своим белым воротничком и манжетами. В великую войну он был офицером 26-й артиллерийской бригады. Это была законченная фигура офицера императорской армии. Белогвардеец был в его серых, холодных и пристальных глазах, в сухой фигуре, и в ясности его духа, в его джентльменстве, в его неумолимом чувстве долга.

С такими, как Туцевич, красные расправлялись беспощадно за одну только их более красивую породу. В нем не было ничего подчеркнутого; самый склад его натуры был таким отчетливым, точно он был вычеканен из одного куска светлого металла.

Как часто я любовался его мужественным хладнокровием и его красивой кавалерийской посадкой, когда он скакал в огне в сопровождении своего громадного Климчука. Я любовался и простотой Туцевича, сочетанием непоколебимого мужества с добродушием, даже нежностью и какой-то детской чистотой.

На 1-й офицерской батарее у нас был, можно сказать, артиллерийский монастырь. Дисциплину там довели до сверкания, а чистоту до лазаретной щепетильности. Нравы были отшельнические. На батарею принимали одних холостяков, женатых же — ни за что. А женский пол не допускали к батарее ближе чем на пушечный выстрел. Такой монастырь был заведен Туцевичем.

У него считалось уже проступком, если один брал у другого в долг, скажем, до четверга, а отдавал в субботу. Достаточно: не сдержал честного слова. Бывали случаи, что за одно это удаляли с батареи.

Меня, пехотинца, особенно трогало, что Туцевич всей душой страдал за пехоту, жалел ее; его мучили ее жестокие потери. Солдаты обожали сдержанного, даже холодного с виду командира за его совершенную справедливость. И правда, хорошо и радостно было стоять с ним в огне.

Туцевич был убит при взятии .Лозовой нашим случайным разрывом. Стреляла пушка полковника Думбадзе. Снаряд, задев за телеграфный провод, разорвался над головой Туцеви-ча. Его изрешетило. У артиллеристов поднялась паника. Люди под огнем смешались в толпу. Только резкие окрики командиров заставили их вернуться к брошенным пушкам.

Я подошел к Туцевичу. Вокруг вытоптанная пыльная трава была в крови. Он кончался. Я накрыл фуражкой его голову. Над ним стоял подпрапорщик Климчук, громадный пожилой солдат, темный от загара.

- Господин полковник, возьмите меня отсюда, — сказал он внезапно.

-Ты куда?

-В пехоту. Не могу оставаться на батарее. Все о нем будет напоминать. Не могу,

Туцевич скончался. Подпрапорщик Климчук, когда мы взяли у красных бронепоезд, был назначен туда фельдфебелем солдатской команды, а командовал бронепоездом артиллерийский капитан Рипке, такой же совершенный воин, как Туцевич.

Наступление унесло нас и с Лозовой. В начале июня я привел свой батальон в Изюм, где был весь полк. Сказать ли о том, что, когда батальон подходил эшелоном к изюмскому вокзалу, послышались звуки музыки и мы увидели полковой оркестр и офицерскую роту, выстроенные на перроне; впереди командир полка полковник Руммель.

Кого-то встречают музыкой, думали мы, выгружаясь. Я вышел из вагона, недоуменно оглядываясь. Но тут командир офицерской роты скомандовал:

- Рота, смирно, слушай, на краул!

И подошел ко мне с рапортом. Музыкой и почетным караулом встречали, оказывается, мой 1-й батальон за его доблестный марш на Лозовую, за его сто верст в два дня по красным тылам. Я немного оторопел, но принял, как полагается рапорт и пропустил офицерскую роту церемониальным маршем. С оркестром музыки мы вступили в Изюм. Должен сказать, что такая нечаянная встреча с почетным караулом была единственной за всю мою военную жизнь.

В Изюме мы отдохнули от души. Днем был полковой обед, вечером нам дала отличный ужин офицерская рота. Как молодо мы смеялись, как беззаботно шумела беседа за обильными столами. Во всех нас, можно сказать, еще шумел боевой ветер, трепет огня.

В самом разгаре ужина был получен приказ: немедленно грузиться и наступать на Харьков. Я помню, с каким “ура” поднялись все из-за столов. Мы двинулись ночью со страшной стремительностью. Так бывает в грозе. Ее удары, перекаты все учащаются, затихают на мгновение, как будто напрягаясь, и обрушиваются одним разрешительным ударом. Таким разрешительным ударом наступления был Харьков.

Едва светало, еще ходили табуны холодного пара, когда 1-й батальон стал сгружаться на полустанке под Харьковом, где стоял в селе наш сводный стрелковый полк. Стрелки спали на улице, в сене, у тачанок. Накануне сводный стрелковый полк наступал на Харьков, но неудачно, и отошел в расстройстве, с потерями.

Батальон сгружался, а я поскакал в штаб полка. На белых хатах и на плетнях по самому низу уже светилось желтое прохладное солнце; за селом легла полоса холодной, точно умытой зари. Сады дымились росой. Вдруг бодрое “ура” раздалось в ясном воздухе. У одной из хат стоят солдаты, машут малиновыми фуражками.

Это была наша 1-я батарея, которая раньше нас была придана сводным стрелкам из Изюма. Дроздовцы в чужом полку да еще со вчерашней неудачей натерпелись многого, потому и встретили радостными воплями свой батальон, пришедший к ним на самой заре.

Зато командир сводного стрелкового полка полковник Гра-вицкий, заспанный и бледный, встретил меня недружелюбно. Я передал ему приказ о наступлении. Гравицкий усмехнулся и, рассматривая ногти, стал дерзко и холодно бранить начальство, командование, штабы. Им, мол, легко писать такие приказы, не зная боевой обстановки, а Харькова нам не взять никак. С нашими силами нечего туда и соваться.

Я выслушал его, потом сказал:

— Но приказ есть приказ. Выполнять мы его должны. В шесть утра я начинаю наступление.

Гравицкии осмотрел меня с головы до ног с усмешкой:

— Как вам угодно, дело ваше.

- Я знаю. Но какое направление вы считаете самым опасным для наступления?

- Правый фланг, а что?

- Правый? Хорошо. Я буду наступать на правом. Зато вы потрудитесь наступать на левом.

На этом разговор окончился. Должен сказать, что это тот самый полковник Гравицкии, который позже, уже из Болгарии, перекинулся от нас к большевикам.

Я поскакал к батальону. Он стоял в рядах, вольно звеня амуницией. От солнца были светлы загоревшие молодые ли-Ца, влажный свет играл на штыках. Я посмотрел на часы: ровно шесть. Снял фуражку и перекрестился. Отдал приказ наступать.

Это было прекрасное утро, легкое и прозрачное. Батальон пошел в атаку так стремительно, будто его понес прозрачный сильный ветер. Если бы я мог рассказать о стихии атаки! Воины древней Эллады, когда шли на противника, били в такт ходу мечами и копьями о медные щиты, пели боевую песнь. Можно себе представить, какой страшный, медлительный ритм придавали их боевому движению пение и звон мечей.

Ритм же наших атак всегда напоминал мне бег огня. Вот поднялись, кинулись, бегут вперед. Тебя обгоняют люди, которых ты знаешь, но теперь не узнаешь совершенно, так до неузнаваемости преображены они стихией атаки. Все несется вперед, как вал огня: атакующие цепи, тачанки, санитары, раненые на тачанках в сбитых бинтах, все кричат “ура”.

В то утро наша атака мгновенно опрокинула красных, сбила, погнала до вокзала Основа, под самым Харьковом. Красные нигде не могли зацепиться. У вокзала они перешли в контратаку, но батальон погнал их снова. 1-я батарея выкатила пушки впереди цепей, расстреливая бегущих в упор.

Красные толпами кинулись в город. На плечах бегущих мы ворвались в Харьков. Уже мелькают бедные вывески, низкие дома, пыльная мостовая окраины, а люди в порыве атаки все еще не замечают, что мы уже в Харькове. Большой город вырастал перед нами в мареве. Почерневшие от загара, иссохшие, в пыли, катились мы по улицам.

Мы ворвались в Харьков так внезапно, порывом, что на окраине, у казарм, захватили с разбега в плен батальон красных в полном составе: они как раз выбегали строиться на плац.

Теперь все это кажется мне огромным сном; я точно со стороны смотрю на самого себя, на того черноволосого молодого офицера, серого от пыли, разгоряченного, залитого потом. Уже полдень. С маузером в руке, с моей связью, кучкой таких же пыльных и разгоряченных солдат, увешанных ручными гранатами, я перехожу деревянный мост через Ло-пань у харьковской электрической станции.

Перед нами головная рота рассыпалась взводами в улицы. За нами наступает весь батальон. Мы сильно оторвались от него, одни переходим мост, гулко стучат шаги по настилам. Вдоль набережной я пошел по панели, моя связь пылит по мостовой.

Вдруг из-за угла с рычанием вылетела серая броневая машина. Броневик застопорил в нескольких шагах от меня, по борту красная надпись: “Товарищ Артем”.

Броневик открыл огонь по батальону у электрической станции. Я прижался к стене, точно хотел уйти в нее целиком. “Товарищ Артем” гремит. Вся моя связь попрыгала с набережной под откос, к речке, точно провалилась сквозь землю.

В батальоне наши артиллеристы заметили меня у броневика и не открыли стрельбы. Если бы у “Товарища Артема” был боковой наблюдатель, меня мгновенно смело бы огнем. Но бокового наблюдателя не было; “Товарищ Артем” меня не заметил.

Под огнем я стал пробираться вдоль домов, ища какой-нибудь подворотни, выступа, угла, где укрыться. Дверь одного подъезда поддалась под рукой, приоткрылась, но на задвижку накинута цепочка. Я перебил цепочку выстрелом из маузера, вошел в подъезд.

Все живое кинулось от меня в ужасе. Мой выстрел, вероятно, показался взрывом. Обитатели квартиры лежали ничком на полу. На улице гремел “Товарищ Артем”. Мне некогда было успокаивать жильцов. Я пробежал по каким-то комнатам, что-то опрокинул, поднялся по лестнице на второй этаж и там открыл окно.

Наконец-то с этой наблюдательной вышки я увидел всю свою связь, восемь дроздовцев, залегших под откосом на набережной. И они увидели меня; разгоряченные лица осклабились, а старший связи, подпрапорщик Сорока, замечательный боец, литой воин, махнул мне малиновой фуражкой и вдруг со связкой ручных гранат стал подниматься по насыпи к броневику.

Не скрою, у меня замерло сердце. “Сорока, черт этакий, да что же ты делаешь! — хотелось мне крикнуть подпрапорщику.— Ведь это верная смерть”.

Сорока выбрался на набережную, стал бросать в броневик гранаты, метя в колеса. За ним выбралась и вся связь. Вокруг “Товарища Артема” поднялись такая грохотня и столбы взрывов, что “Товарищ” струхнул, дал задний ход и с рычанием умчался по Старомосковской.

К нам подошел батальон. Мы быстро построились и с песнями двинулись на Сумскую, к Николаевской площади. И со смутным ревом Харьков, весь Харьков, как бы помчался и полился на нас жаркими тесными толпами. Нас залило человеческим морем. Этого не забыть; не забыть душной давки, тысячи тысяч глаз, слез, улыбок, радостного безумства толпы.

Я вел батальон в тесноте; по улице вокруг нас шатало людские толпы, нас обдавало порывами “ура”. Плачущие, смеющиеся лица. Целовали нас, наших коней, загорелые руки наших солдат. Это было безумство и радость освобождения. У одного из подъездов мне поднесли громадный букет свежих белых цветов. Нас так теснили, что я вполголоса приказал как можно крепче держать строй.

Батальон уже выходил на Николаевскую площадь. Тогда-то на его хвост, на подводчиков-мужиков, снова вынесся из-за угла “Товарищ Артем”, пересек колонну, разметал, переранил огнем подводчиков и лошадей. Скрылся. Я приказал выкатить четыре пушки на улицы, во все стороны города, и Ждать “Товарища Артема”.

Человеческое море колыхалось на площади. Над толпой стоял какой-то светлый стон: “А-а-а”. Где-то в хвосте у нас шнырял броневик; многочисленная толпа при малейшей панике могла шарахнуться на нас, смести батальон. На всякий случай, чтобы иметь точки опоры, я приказал занять часовыми все ворота и подъезды на площади.

“Товарищ Артем”, спятивший с ума, вылетел снова. Со Старомосковской он помчался вверх к Сумской, в самой гуще города поливая все кругом из пулемета.

Когда я подошел к нашей пушке на Старомосковской, артиллеристы под огнем “Артема” заряжали орудие. Улица узкая, покатая вниз. У лафета опоры нет. Пушка, сброшенная с передка, все равно катилась вниз. Выстрелили с хода. На улицу рухнули рамы всех ближайших окон, нас засыпало осколками стекол. Мы открыли по “Товарищу Артему” пальбу гранатами вдоль улицы. “Артем” отвечал пулеметом, нас обстреливали и сверху: многие артиллеристы были ранены в плечи и в головы. Наши кинулись с ручными гранатами на ближайшие чердаки. Там захватили четырех большевиков с наганами. Сгоряча уложили всех.

Черные фонтаны разрывов смыкались все плотнее вокруг “Товарища Артема”. Здесь-то он и потерял сердце. Он дал задний ход, а ему надо было бы дать ход вперед, на нас, и завернуть за ближайший угол. Но он, отстреливаясь из пулемета, подался назад, в надежде скрыться в той самой улице, откуда выскочил.

На заднем ходу “Товарищ Артем” уперся в столб электрического фонаря. Он растерялся и толкал и гнул железный столб. Потом его закрыло пылью и дымом разрывов, он перестал стрелять. Тогда я приказал прекратить огонь. Дым медленно расходился. Броневик застрял внизу, посреди улицы, у погнутого фонарного столба. Он молчал.

Я послал связь проверить, что с противником. С ручными гранатами связь стала пробираться к броневику, прижимаясь к стенам домов. Вот окружили машину. Машут руками. Броневик молчит. Или в нем все перебиты, или бежали. Мы окружили трофей: внутри кожаные сиденья залиты кровью, завалены кучами обгоревшего тряпья. Никого. Бежали.

На Сумской, неподалеку, нашлась москательная лавка. Я приказал закрасить красную надпись “Товарищ Артем”. Тут же, на месте боя, мы окрестили его “Полковник Туцевич”. Когда мы выводили нашу белую надпись, подошел старик еврей и вполголоса сказал мне, что люди с броневика прячутся тут, в переулке, на чердаке третьего дома.

Все тот же удивительный Сорока со своей связью забрался на чердак. Его встретили револьверной стрельбой. Чердак забросали ручными гранатами. Команда “Товарища Артема” сдалась. Это были отчаянные ребята, матросы в тельниках и кожаных куртках, черные от копоти и машинного масла, один в крови. Мне сказали, что начальник броневика, коренастый, с кривыми ногами, страшно сильный матрос, был ближайшим помощником харьковского палача, председателя чека Саенко.

Толпа уже ходила ходуном вокруг кучки пленных. Я впервые увидел здесь ярость толпы, ужасную и отвратительную. В давке мы повели команду броневика. Их били палками, зонтиками, на них плевали, женщины кидались на них, царапали им лица. Конвоиры оттаскивали одних — кидались другие. Нас совершенно затеснили. С жадной яростью толпа кричала нам, чтобы мы прикончили матросню на месте, что мы не смеем уводить их, зверей, чекистов, мучителей. Какой-то старик тряс мне руки с рыданием:

- Куда вы их ведете, расстреливайте на месте, как они расстреляли моего сына, дочь! Они не солдаты, они палачи!..

Но для нас они были пленные солдаты, и мы их вели и вывели команду “Товарища Артема” из ярой толпы. Проверка и допрос установили, что эти отчаянные ребята действительно все до одного были чекистами, все зверствовали в Харькове. Их расстреляли.

Наш отряд стоял на Николаевской площади, штаб отряда был у гостиницы “Метрополь”. Я пробивался к нему в толпе, меня окружили. Все спрашивали, подчинился ли генерал Деникин адмиралу Колчаку. Меня подняли на руки, чтобы лучше слышать ответ. Я помню, как перестало волноваться море голов, как толпа замерла без шапок. В глубокой тишине я сказал, что Главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин подчинился Верховному правителю России адмиралу Колчаку, и был оглушен “ура”.

А “Полковник Туцевич” с еще не высохшей краской, с трепещущим трехцветным флагом тем временем метался по окраинным улицам, расстреливая толпы бегущих красных.

Моя головная рота уже дошла до выхода из Харькова, до Белгородского шоссе. Там к ней вышел офицерский партизанский отряд. Когда мы ворвались в Харьков, человек пятьдесят офицеров в большевистской панике успели захватить оружие, коней и теперь присоединились к нам.

К вечеру появился командир сводного стрелкового полка. Как старший в чине, он принял обязанности начальника гарнизона. Он занял гостиницу “Метрополь”. Меня назначили комендантом города. Я разместился с моей комендатурой в “Гранд-отеле”.

Вечером я наконец связался со 2-м батальном, наступавшим вдоль железной дороги. Он уже занимал главный харьковский вокзал.

Так был взят Харьков. Всю ночь на Николаевской площади не расходилась толпа, и я не раз просыпался от глухих раскатов “ура”.

На другой день, 12 июня, весь Дроздовский полк стянулся в город. Батальоны отдыхали в казармах на Старомосковской улице. Началось их усиленное обучение, а пополнились мы так, что 2-й офицерский полк развернулся после Харькова в целых три полка. Все наши новые добровольцы торопились “построить” себе дроздовские фуражки, надеть погоны. Город, можно сказать, залило нашим малиновым цветом, тем более что на складах нашлась бездна цветного сукна. Нас так ждали в Харькове, что один тамошний шапочник заранее заготовил сотни фуражек белых полков и теперь бойко торговал ими.

На четвертые сутки прибыл Главнокомандующий, генерал Деникин. Парад на Николаевской площади. Громадные толпы. Все дамы в белых платьях, цветы. Торжественное молебствие. Главнокомандующий пропустил церемониальным маршем Дроздовские офицерские и Белозерский полки. От города генералу Деникину были поднесены икона и хлеб-соль. После парада он отбыл в городскую думу на торжественное заседание.

А у нас целыми днями шли строевые занятия. В конце второй недели харьковской стоянки я получил приказ идти с батальоном и артиллерией на Золочев. Красные наседали там на сводный стрелковый полк.

Сколько невест и сколько молодых жен наших новых добровольцев провожали на вокзал 1-й батальон!

2-й батальон с Якутским полком наступали тогда на Бого-духов, а 3-й батальон, Манштейна, уже взял Ахтырку.

В Золочеве стрелки управились сами. Я получил приказ идти на Богодухов, где задержалось наступление якутцев и 2-го батальона. Целый день очень тяжелого боя под Богоду-ховом. Большие потери. Красные перебросили сюда свежие части. Левее нас якутцы и 2-й батальон медленно наступали под огнем красных бронепоездов.

В самой темноте мой 1-й батальон втянулся в город. Тогда же без выстрела вошли в город и красные. Я не хотел принимать ночного боя и приказал батальону отходить на окраину. Батальон выступил. Я с конными разведчиками поскакал за ним вслед. Южная теплая ночь стала такой темной, просто не видно ни зги. На Соборной площади строился какой-то отряд. Я подумал, что якутцы.

- Какой части? — окликнули нас.

Мне почувствовалось неладное. Мы проскакали площадь и придержали коней. Теперь и я окликнул:

— Какого полка?

В ответ из темноты снова тревожный оклик:

— Какого полка?

Тогда я ответил:

— Второго офицерского стрелкового.

Заскрежетали винтовки, отряд мгновенно опоясался огнем залпов. Под залпы мы понеслись на окраину. Я потерял фуражку.

Ночью наши разведчики узнали, что в монастыре под Бо-годуховом заночевал матросский отряд. Я пошел туда с двумя ротами. Без выстрела, в гробовом молчании, мы окружили монастырь и заняли его. Мертвецки пьяные матросы спали во дворе, под воротами; валялись всюду; спали все, даже часовые. Товарищи в ту ночь перепились. Тут все мгновенно было нашим.

Только на другой день к полудню мы прочно овладели Богодуховом, а за ним селом Корбины-Иваны. Красные каждый день пытались нападать на нас, мы их отгоняли контратаками. Дней шесть мы стояли в селе.

В 3-й, помнится, роте моего батальона командовал взводом молодой подпоручик, черноволосый, белозубый и веселый храбрец, распорядительный офицер с превосходным самообладанием, за что он и получил командование взводом в офицерской роте, где было много старших его по чину. Он, кажется, учился где-то за границей и казался нам иностранцем.

В Корбины к нему приехала жена. У нас было решительно запрещено пускать жен, матерей или сестер в боевую часть. Ротный командир отправил прибывшую ко мне в штаб за разрешением остаться в селе. Я помню эту невысокую и смуглую молодую женщину с матовыми черными волосами. Она была очень молчалива, но с той же ослепительной и прелестной улыбкой, как и у ее мужа. Впрочем, я ее видел только мельком и разрешил ей остаться в селе на два дня.

Утром после ее отъезда был бой. Красных легко отбили, но тот подпоручик в этом бою был убит. Мы похоронили его с отданием воинских почестей. Наш батюшка прочел над ним заупокойную молитву и хор пропел ему “Вечную память”.

Вскоре после того меня вызвали к командиру корпуса в Харьков. Проходя по одной из улиц, я увидел еврейскую похоронную процессию. Шла большая толпа. Я невольно остановился: на крышке черного гроба алела дроздовская фуражка. За черным катафалком в толпе я узнал ту самую молодую женщину, которую видел мельком в батальонном штабе. Мы с адъютантом присоединились к толпе провожающих. Вокруг меня стали шептаться: “Командир, его командир”. Оказалось, что жена подпоручика во время моего отсутствия перевезла его прах в Харьков.

Вместе с провожающими мы вошли в синагогу. По дороге мне удалось вызвать дроздовский оркестр; и теперь уже не на православном, а на еврейском кладбище с отданием воинских почестей был погребен этот подпоручик нашей 3-й роты. Его молодой жене, окаменевшей от горя, я молча пожал на прощание руку.

В тот же вечер я выехал в батальон и нагнал его у станции Смородино. Мы наступали снова, на этот раз вдоль железной дороги на Сумы.

АТАКИ

После Харькова наступление разрасталось. Мой батальон шел на Сумы. Мы заняли станцию Смородино, село Трости-нец. Там, на сахарном заводе, я соблазнился ночью горячей ванной. В это время красные как раз налетели на сторожевое охранение. Я выскочил из ванной комнаты в одной гимнастерке на голые плечи. Сторожевое охранение и резервная рота налет отбили.

С утра батальон двинулся левее железной дороги к Сумам. По рельсам наступал 2-й Дроздовский офицерский стрелковый полк, сформированный после Харькова. Его наступление задерживали красные бронепоезда, а мы до вечера натыкались на одни разъезды.

На ночлег я стал на холмах над железной дорогой. В ясном вечернем воздухе хорошо был виден верстах в трех от нас наступающий 2-й полк, перед ним — бронепоезд красных. Мы оказались у него в тылу. Подрывники взорвали полотно. Бронепоезд полным ходом стал отступать от нас, но он должен был остановиться у взорванной стрелки. Наша 1-я батарея открыла беглый огонь, а мы пошли на него в атаку. Под огнем красные выскакивали под откос; многих перебили, кое-кому удалось бежать.

Мы подошли к бронепоезду. Его стенки были нагреты выстрелами, над железными площадками волоклась гарь. Помятые фуражки с красными звездами, тряпье, патронные гильзы были разбросаны по железному полу. Желтый мертвец, перегнувшись надвое, закостенел у пушки.

Патронами мы завалили наши патронные двуколки. Я распорядился снять с бронепоезда пулеметы и замки с пушек, а командиру 2-го полка послать донесение с просьбой вывезти взятый трофей. От 2-го полка подошли разъезды, и я ушел к себе на холмы.

На рассвете, проснувшись, я первым делом посмотрел в окно, откуда были видны рельсы и станция. Курился низкий пар. Опрокинутая броневая площадка, румяная от пара, торчала у рельсов. А бронепоезд исчез! Как наваждение: был и нет. Я даже протер глаза.

Вскоре у нас стояло свирепое цуканье. Оказывается, разъезды 2-го полка отошли ночью со станции, а туда с погашенными огнями бесшумно подошел вспомогательный поезд красных. Кое-как они починили стрелку, вывели бронепоезд, а нам на разбитой броневой площадке оставили на память размашистую надпись мелом:

Москва — Воронеж — черт догонишь!

Только вместо “черт” словечко было покороче и покрепче.

Так мы прозевали целый бронепоезд. Зато на наши сторожевые охранения, занявшие оба моста перед Сумами, наехал в ту ночь чуть ли не со всем штабом командир батальона красных курсантов.

Он со звоном катил на тройке. Наш часовой окликнул:

— Стой! Кто идет?

Комбат, не вовсе трезвый, ответил бранью. На мост высыпал караул, тройку окружили. Комбат, как и я на рассвете, долго протирал глаза: никак не верил, что на мосту белые. Там должны были стоять сумские красные курсанты.

Утром красные курсанты довольно слабо отбивали нашу атаку. Мы обошли Сумы на подводах, ударили с подвод на подходивший красный полк, и Сумы были взяты. Батальон переночевал в городе. Туда стянулся 2-й полк.

Мой батальон снова перешел в наступление. Мы заняли станцию Ворожбу, село Искровщину. У села Терны 6 сентября красные прорвали фронт левее нас. Наш отряд с кавалерией остановил прорыв. В отряде был 1-й батальон, дивизион 2-го гусарского Изюмского полка, взвод 1-й батареи под командой капитана Гулевича и одна гаубица. Ударом в тыл мы захватили село, обоз, пленных и под Чемодановской уничтожили отряд красной конницы. Я получил приказ наступать на Севск.

С мая, когда мы поднялись на Бахмут, в то жаркое лето в облаках пыли, иногда в пожарах, в облаках взрывов, засыпаемые сухой землей, теряя счет дням и ночам, мы вели как бы одну неотступную атаку. Иногда мы шатались от ударов в самую грудь, но, передохнув, снова шли вперед, как одержимые. Мы и были одержимые Россией.

В Теткино сосредоточился весь батальон. На восемь утра я назначил наступление. В шесть утра под селом Ястребенным на нас налетела красная конница. Мы смели ее пулеметным и пушечным огнем. Лавы умчались назад. Случайным единственным снарядом красных у нас во 2-й роте было выбито тридцать два человека: снаряд разорвался вдоль канавы, где была рота. Переправу у Теткино мы взяли артиллерийским огнем 1-й и 7-й батарей, последняя — с пятью гаубицами: одна — 48 мм Шнейдера и четыре — 45 мм английские.

За конницей мы погнались на Севск. Приходили в деревни, ночевали — и дальше. Красные всюду перед нами снимались. Для них пробил час отступления. Только под самым

Севском — упорство. 1-й батальон выдержал там атаки в лоб, слева, справа и ворвался в темноте в город. На улице конной атакой мы захватили вереницу подвод, все местное большевистское казначейство.

В Севск мы вошли 17 сентября, в день Веры, Надежды и Любви. Таинственным показался нам этот старый город. Был слышен сквозь перекаты стрельбы длительный бой обительских часов. Древние монастыри. Кремль. Каменные кресты в дикой траве встречались нам и по лесным дорогам, под Севском, где начинаются славные преданиями Брянские леса. Уже попадался низкорослый светлоглазый народ — куряне. Пошли курские места. Запахло Москвой.

На улице, когда мы прошли атакой весь город, я с командиром роты, выставлявшей сторожевое охранение, рассматривал карту. Карманный электрический фонарик перегорел. Я послал ординарца в ближайший дом за огнем. Он принес свечу. Была такая бестрепетная ночь, что огонь свечи стоял в воздухе, как прямое копье, не шелохнувшись. На улицу вышел хозяин дома.

- Милости просим к нам,— сказал он,— не откажите откушать, чем Бог послал.

Стрельба откатывалась все дальше в темноту. Мы поблагодарили хозяина и, можно сказать, прямо с боя вошли в зальце, полное разряженных домашних и гостей. Горели все лампы, стол стоял полный яств, солений, варений, с горой кулебяки посредине. Бог, как видно, посылал этому русскому дому полную чашу.

Странно мне стало: на улице еще ходит перекатами затихающая стрельба, в темноте на подводах кашляют и стонут раненые, а здесь люди празднуют в довольстве мирные именины, как будто ровно ничего не случилось ни с ними, ни со всеми нами, ни с Россией.

В Севске, как всюду, куда мы приходили, нас встречали с радушием. Но, кажется, только молодежь, самая зеленая, гимназисты и реалисты с горячими глазами чувствовали, как и мы, что и тьма и смерть уже надвинулись со всех сторон на безмятежное житье, на старый дом отцов — Россию. Русская молодежь всюду и поднималась с нами. Так и здесь: несколько сот севских добровольцев.

В Севске мы узнали, что правее нас 2-й полк тяжело пострадал от казачьей Червонной дивизии, собранной на Украине, что под Дмитриевой задержались самурцы.

Передохнув два дня, 19 сентября я по приказу пошел по красным тылам с задачей захватить Дмитриев. Не утихала наша атака. Мой отряд выступил с легкой и гаубичной батареями. Бодрое утро было для нас как свежее купание. Верст двенадцать шли спокойно. Под селом Доброводье разъезды донесли, что на нас движутся большие силы конницы.

Густые конные лавы уже маячили вдалеке. Вся степь закурилась пылью. Батальон неспешно развернулся в две шеренги. Я отдал приказание не открывать огня без моей команды.

У всех сжаты зубы. Едва колеблет дыханием ряды малиновых фуражек, блещет солнце на пушечных дулах. Батальон стоит в молчании, в том дроздовском молчании, которое хорошо было знакомо красным. Слышно только дыхание людей и тревожное конское пофыркивание.

Накатывает топот, вой. В косых столбах пыли на нас несутся лавы. На большаке в лавах поблескивает броневая машина. Мы стоим без звука, без выстрела. Молчание. Грохот копыт по сухой земле отдается в груди каменными ударами. В пыли высверкивают шашки. Конница перешла на галоп, мчится в карьер. В громадных столбах мглы колышутся огромные тени всадников. Я до того стиснул зубы, что перекусил свой янтарный мундштук.

— До нас не больше тысячи шагов,— говорит за мной адъютант. Голос тусклый, чужой.

Я обернулся, махнул фуражкой.

— Огонь!

Отряд содрогнулся от залпа, выблеснув огнем, закинулся дымом. От беглой артиллерийской стрельбы как будто обваливается кругом воздух. Залп за залпом. В пыли, в дыму, тени коней бьют ногами, корчатся тени людей. Всадники носятся туда и сюда. Задние лавы давят передние. Кони сшибаются, падают грудами. Залп за залпом. Под ураганным огнем лавы отхлынули назад табунами. Степь курится быстрой пылью.

На подводах рысью мы погнались за разгромленной конницей. Во все стороны поскакали разъезды. Разведчики 1-й батареи под командой поручика Храмцова заскакали в село Доброводье. На них налетели красные кавалеристы. В быстрой сшибке поручик Храмцов убит. Разведчики с пулеметчиками моего батальона отбиваются. На подводах к ним прискакала в карьер 1-я рота батальона, рассыпалась в цепь. 1-я батарея залпами в упор разбила красную броневую машину. Мы взяли Доброводъе.

Со штабом мы поскакали в село. Над истоптанным полем еще ходила низкая пыль атаки. В душном воздухе пахло конским мылом и потом. Деревенская улица и высохшие канавы с выжженной травой были завалены убитыми. Под ржавым лопухом их и наши лежали так тесно, будто обнялись.

Раненый красный командир с обритой головой сидел в серой траве, скаля зубы от боли. Он был в ладной шинели и Щегольских высоких сапогах. Вокруг него молча толпились наши стрелки; они стояли над ним и не могли решить, кому Достанутся хорошие сапоги краскома.

Раненый, кажется, командир бригады, заметил нас, приподнялся с травы и стал звать высоким голосом:

- Доложите генералу Дроздову, доложите, я мобилизованный...

Видимо, он принял меня за самого генерала Дроздовско-го. Его начали допрашивать, обыскали. В полевой сумке, мокрой от крови, нашли золотые полковничьи погоны с цифрой 52. В императорской армии был 52-й Виленский пехотный полк. Но в сумке нашли и коммунистический партийный билет. Пленный оказался чекистом из командного состава Червонной дивизии.

Мы ненавидели Червонную дивизию смертельно. Мы ее ненавидели не за то, что она ходила по нашим тылам, что разметала недавно наш 2-й полк, но за то, что червонные обманывали мирное население: чтобы обнаружить противников советчи-ны, червонные, каторжная сволочь, надевали наши погоны.

Только на днях конный отряд в золотых погонах занял местечко под Ворожбой. Жители встретили их гостеприимно. Вечером отряд устроил на площади поверку с пением “Отче наш”. Уже тогда многим показалось странным и отвратительным, что всадники после “Отче наш” запели с присвистом какую-то непристойную мерзость, точно опричники.

Это были червонные. 3-й батальон Манштейна атаковал местечко. Едва завязался бой, червонные спороли погоны и начали расправу с мирным населением; в два-три часа они расстреляли более двухсот человек.

Мы ненавидели червонных. Им от нас, как и нам от них, не было пощады. Понятно, для чего погоны полковника 52-го Виленского полка были в сумке обритого чекиста. Его расстреляли на месте. Так никто и не взял его сапог, изорванных пулями.

Точно сильная буря гнала нас без отдыха вперед: от Доб-роводья мы пошли у красных по тылам, повернули на Дмитриев. Они пробовали пробиться сквозь отряд, потом начали отступать. Они шли туда же, куда и мы, к Дмитриеву.

На спине противника мы, что называется, лезли в самое пекло: под Дмитриевой у них были большие силы, бронепоезда. Наше движение было до крайности опасным.

Должен сказать, что, когда я скакал с командирами моего батальона по дороге, я единственный раз за всю гражданскую войну услышал за собой разговоры, подбивающие меня остановить отряд. Один из моих командиров, начальник пулеметной команды, подскакал ко мне и, взяв под козырек, осведомился с ледяной вежливостью:

— Господин полковник, можно ли посылать квартирьеров?

Это был намек без околичностей остановить движение.

— Я отдам приказание,— ответил я очень холодно,— но не теперь. Это будет не раньше Дмитриева.

Он взял под козырек и придержал коня. Мой расчет был на то, что порыва, дыхания нашей победы под Доброводьем нам достанет до Дмитриева. Мы перли тараном. С двух сторон перли рядом с нами красные. Бои на ходу не утихали всю дорогу. Последние пятнадцать верст мои головные роты шли все время цепями.

С холмов, до которых мы дошли, уже был виден Дмитриев с его колокольнями и оконницами, блистающими на солнце. Командир 1-й батареи, осипший, пыльный, подскакал ко мне. С той же отчетливой вежливостью, как и командир пулеметной команды, он доложил, что артиллерийские кони больше идти не могут.

- Если так, вы можете остаться на ночлег здесь,— сказал я.— Но без пехоты. Пехота ночует сегодня в Дмитриеве.

Я еще верил, что нам хватит дыхания. Мы были от Дмитриева верстах в пяти. Верст шестьдесят мы прошли маршем от Севска. Под самым городом красные поднялись на нас атакой. Мой отряд, тяжело дыша, со злобным запалом пошел в контратаку. Я слышал глухой шаг людей и коней. Над всеми от пота дрожал прозрачный пар.

Мы сшиблись жестоко. И как я удивился, когда во весь карьер, обгоняя цепи, промчалась вперед наша славная 1-я батарея с ее командиром, у которого только что отказывались идти кони. Красные не выдержали контратаки. Мы ворвались в город. Там мы так и полегли на улицах под тачанками, у канав. Теперь мы могли отдышаться, напиться, окатить себя холодной водой. Дмитриев был наш.

Всю ночь сторожевое охранение на мостах брало в плен одиночек и отступающие роты. Красные толком не знали, кто в Дмитриеве, и принимали белых за красных, В полночь на нас наехал целый транспорт раненых красноармейцев. Его повернули в Дмитриевскую больницу. На рассвете в рессорной бричке вкатил на мост какой-то красный командир. Он заметил наши погоны, выпрыгнул из экипажа. Выстрел уложил его на бегу. Пуля как раз над сердцем пробила его бумажник, полный царских денег. Я помню, как стрелок жалел, что деньги порваны, обгорели от пули, в крови и не пойдут. А царские деньги ходили у нас и у них лучше всего.

Утром меня подняла сильная перестрелка. На Дмитриев наступали самурцы. Теперь белые приняли нас за красных. Самурцы наступали с таким жестоким упорством, что мне пришлось выкинуть белый флаг. Мы навязали на шест белую простыню, и к упорным самурцам поскакал разъезд из трех человек. Так я с почетом сдался самурцам сам и сдал им Дмитриев; к вечеру мой отряд повернул обратно на Севск.

В Севске я узнал о назначении меня командиром 2-го Дроздовского стрелкового полка, но получил приказ вступить во временное командование 1-м Дроздовским полком с заданием взять станцию Комаричи.

29 сентября я передал Севск подошедшим частям 5-го кавалерийского корпуса, а 1-й полк под моим командованием перешел в наступление на Комаричи. Наша атака не обрывалась.

Мы ночевали в какой-то деревне, оставшейся в памяти по чудовищным полчищам клопов. Я и теперь вижу полковника Соловьева, моего соночлежника, вооруженного свечой и сапогом с голенищем, напяленным на руку. Он хлопает клопов по стенам и присчитывает:

- Сто тридцать первый, сто тридцать второй. А, мерзавец...

Утром мы подошли к станции Комаричи. Далеко в тылу гремели пушки: по железной дороге наступал наш 2-й полк, Его обстреливали четыре красных бронепоезда. А мы уже у Комаричей, у красных в тылу. Они заметили обход. Один бронепоезд на всех парах покатил к станции.

Я приказал взорвать полотно. Удалые мальчики — среди подрывников было много совсем юных — под пушечным и пулеметным огнем бронепоезда заработали на рельсах. Смельчаки подорвали полотно в нескольких местах. Они взорвали и железный мостик у станции.

Бронепоезд, машинист которого растерялся, на всем ходу двумя броневыми площадками врезался в развороченное полотно. Теперь они сами загородили себе путь, точно заперли перед собой двойную железную дверь,

От Комаричей на Брянск путь одноколейный и проходит по насыпи: все под огнем. Конечно, бронепоезда не уйдут. Не уйдут. Через полчаса к месту взрыва, выкидывая огонь, подкатили с громом три других. Серые узкие чудовища сбились у станции. Они точно совещались, отталкиваясь друг от друга, сближаясь.

А мои подрывники уже пробрались в тыл, взорвали путь позади них. Им осталось всего версты полторы полотна. Выкидывая из топок огонь, дымясь от выстрелов, они то со скрежетом катались взад и вперед, как звери в западне, то снова сбивались у станции.

Наши артиллеристы подкатили пушки к самой насыпи и под огнем, неся жестокие потери, расстреливали их в упор. Можно сказать, что мы любовались мужественной защитой команд. Их расстреливали беглым огнем — они отвечали залпами. От страшной пальбы все мы оглохли. На бронепоездах от разрывов гранат скоро начались пожары. Они казались насквозь накаленными. Огонь бежал по железным броням. Команды быстрыми тенями стали выскакивать на полотно. Их сбилось там сотни четыре. Они отвечали нам пулеметным огнем.

Внезапно от Брянска показался эшелон с красноармейцами. Он вкатил на взорванное полотно, застрял. Наша артиллерия покрыла его огнем. Толпы красноармейцев с завыванием прыгали на насыпь. Артиллерийский огонь ужасно крошил людей, калечил лошадей, которых вытаскивали из теплушек без настилов, кони ломали ноги.

Ни дуновения в воздухе. Гарь, духота огня, железный грохот. С насыпи донеслись глухие взрывы “ура”. Красный эшелон сошелся с командами бронепоездов. Темными толпами они бегут с насыпи. Они атакуют. Я вижу в толпе одного с винтовкой; он командует, сам голый по пояс, мокрый от пота, с рваной красной лентой через плечо.

Они кидаются на цепи 2-го батальона, сбивают их, теснят. 2-й батальон отступает. Атака красных, оскаленных, обгорелых, ломает цепи моего полка. Полк отступает. Его 9-я и 10-я роты под командой доблестного бойца поручика Рябоконя кинулись в обход, в тыл атакующим, пересекли железную дорогу. У меня в резерве всего один взвод 2-го батальона. Я подошел к людям: все старые боевые товарищи, человек пятьдесят. Я повел их в контратаку.

Мы смешались с отступающими цепями 1-го полка. Люди останавливаются, поворачивают за нами, уже обгоняют нас, все снова ломят вперед в порывах “ура” из пересохших глоток. Точно нет воздуха — такая духота; точно нет дыхания -так стремительна атака. Внезапно вдали послышались раскаты “ура”. Это Рябоконь с двумя ротами вышел у станции в тыл красных.

Мы сомкнулись. Можно сказать, что мы раздавили между собой эти толпы красных. Все было кончено одним ударом. Победа. Сегодня они, завтра так же могло быть с нами.

Среди убитых я заметил того красного с зажатой в руках винтовкой, голого по пояс, с затрепанной красной лентой через грудь; на ней можно было разобрать белые буквы: “Да здра... сове...” Кто он, белокурый, с крепкими руками? Заводской ли мастер, солдат, матрос, сбитая с толку русская душа?

Мне сказали, что убит поручик Рябоконь. Он пал впереди своих цепей. Сегодня мы — завтра они. Ночь стояла глухая, душная. В воздухе сеялась тяжелая гарь. Всю ночь приводили пленных, остатки команд бронепоездов — матросы в кожаных куртках и в кожаных штанах. Сильный народ.

На насыпи горели бронепоезда. Там рвались патроны и снаряды. Наши лица освещало колеблющимся заревом. Я не узнавал никого. Огонь и тени зловеще ходили по лицам. В ушах еще стоял тяжелый звон, как будто били в железные балки, и все еще слышались завывания, крики, грохот.

У насыпи едва освещало огнем подкорченные руки убитых. Уже нельзя было узнать в темноте, кто красный, кто белый. Бронепоезда догорали, снаряды продолжали рваться всю ночь.