Долгоруков П.Д.

 

ВЕЛИКАЯ РАЗРУХА

 

Глава 1

ФЕВРАЛЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

1917 год

 

Осенью 1916 года у меня на квартире в Москве заседал пленарный Центральный комитет партии Народной свободы (К.-д.). Настроение тогда было тревожное. Военные неудачи. Значительная часть русской земли была занята неприятелем. Заметно было ослабление власти и ее авторитета. Распутинство, министерская чехарда. Слабость государя чувствовалась всей страной и приводила в отчаяние монархистов. Не только великие князья, но и отдельные дамы-патриотки начали пода­вать государю петиции и записки об угрожающем для динас­тии положении и подвергались за это высылке. Убийство Рас­путина не улучшило положения, а только подлило масла. Первоисточник слабости власти и ее растерянности остался: нерешительный характер государя и вмешательство в назначе­ния государыни. Чувствовалась возможность падения власти, и многие патриоты сознавали, что вести войну такая власть не может.

Тем-то и объясняется, что некоторые монархисты и во­енные, все командование армии, при первой вспышке рево­люции высказались за отречение государя: надеялись оздоров­лением верхов спасти военное положение, выправить войну, принесшую миллионы жертв, поднять дух народа и войска.

Оказалось, дела не поправили. Или оно вообще было не­исправимо, или, к несчастью русского народа, вследствие несчастных обстоятельств не мог выдвинуться вовремя надле­жащий вождь-диктатор. Когда осенью 1917 года появился Корнилов, было уже поздно, власть оказалась в слабых, не­умелых руках, способствовавших дальнейшему ее разложе­нию и захвату ее большевиками.

На заседании Центрального комитета К.-д. партии, о ко­тором я говорил, то есть за полгода до революции, вследствие царивших тогда настроений и предчувствий уже поднят был вопрос, как быть, если власть выпадет из рук государя, кого русская общественность сможет выставить ее носителем.

Назвали князя Г.Е. Львова, организатора и главноуполномоченного Земского союза. Русская действительность смогла выставить лишь этого хорошего человека и работника, та­лантливого организатора.

Я усомнился в пригодности Львова на столь ответствен­ную политическую роль. Я с ним работал в японскую войну, когда я был уполномоченным пяти передовых санитарных от­рядов Московского земства, а он был главноуполномоченным объединявшихся тогда земств. С ним, как милым, хорошим человеком и авторитетным, талантливым организатором, было очень приятно вести дело. Но я напомнил о бывших у меня с ним разговорах в китайской фанзе, в которой мы с ним жили под Лаояном, которые затягивались до глубокой ночи и о которых упоминает в своих воспоминаниях Т.И. Полнер. В них Львов обнаружил свою политическую малограмотность и незнание конституционных терминов. Например, путая ответственность министерства перед монархом и перед пар­ламентом, он не разбирался в разнице между парламентским и парламентарным строем. И вообще он мне казался поли­тически малоподготовленным и подходящим человеком. На высказанные мной сомнения меня спросили: «Кого же вы бы наметили на роль главы правительства?» Я никого не мог назвать. Помнится, что и другие никого не назвали. Таким образом, тогда у нас уже наметилась кандидатура Львова.

Не допускаю, чтобы среди полуторастамиллионного насе­ления не нашлось в нужный момент сильного, властного че­ловека, но русская действительность и политический строй, вероятно, не способствовали выдвижению и развитию сильных политических фигур, а хорошего человека, земца и орга­низатора оказалось по моменту недостаточным.

Атмосфера все сильнее наэлектризовывалась, тучи сгуща­лись. В конце февраля 1917 года я был у себя в подмосков­ной деревне Рузского уезда, где ранее предводительствовал пять трехлетий. Неожиданно я получаю из г. Рузы от моего бывшего секретаря записку, что из Москвы телефон сообщил: в Петербурге переворот, правительство низложено и власть перешла к Государственной думе. Собираюсь тотчас же в Москву, где застаю смятение и неразбериху и противореча­щие одно другому известия. Говорят об отречении государя. Еду в Петроград. Поезд пришел в Петроград с опозданием. Говорили, что ночью на какой-то станции за Бологим стоял поезд государя. По дороге на узловых станциях садились офи­церы с фронта. Тяжелое впечатление производило отобрание на петроградском вокзале у них револьверов и шашек каки­ми-то молодыми людьми с красными бантами. Смущение и недоумение офицеров. Старый генерал с Георгиевским ору­жием говорит, что неприятель не мог у него отобрать ору­жие, которым он заслужил Георгия, почему же он должен отдать его русским, как преступник. Но никакого военного и жандармского начальства нет. Сумрачно офицеры отдают оружие. Кажется, потом им его вернули. Отсылаю багаж в гостиницу «Европейская» и еду прямо в Таврический дворец. Городовых уже нет.

В Таврическом дворце картина толчеи и сумятицы, которая уже часто описывалась. Толпа и улица завладели зданием. В думском зале уже заседают солдатские и рабочие депутаты. Члены Думы ютятся в маленьких комнатах флигеля. В длин­ном коридоре, ведущем к нему, еле можно протолкнуться в людской массе, идущей взад и вперед. Колонная зала и другие переполнены — солдаты, штатские. Колонны, стены и полы уже загрязнены. В большом кабинете председателя Думы — думская комиссия по приему арестованных. Несколько знако­мых членов Думы сидят в ней. Все время представители «на­рода», рабочие, приводят арестованных городовых, сановни­ков, министров. Всех более важных арестованных направляют в министерский павильон. Некоторые министры идут со сверточками, с необходимыми под арестом вещами. Некоторые сановники приходят и сами просят, чтобы их арестовали, так как они боятся за свою участь. Не помню, кто стоял во главе дела арестов, кажется, Керенский, назначенный министром юстиции. В маленьких комнатах флигеля только что образова­лось Временное правительство. Всюду видна крупная фигура Родзянко. Члены правительства постоянно ходят в колонную залу и во двор говорить приветственные речи войскам, в строе приходившим при своих офицерах, засвидетельствовать свою верность Думе и Временному правительству. С гвардейским экипажем пришел и великий князь Кирилл Владимирович, кажется, накануне, во всяком случае, до отречения государя. Красного банта на нем не заметил. Многие члены Временного правительства и Думы охрипли от постоянных речей. Раз я пошел за Милюковым во двор. Он обходил построившуюся перед Думой часть, приветствующую в его лице новое прави­тельство. Меня поразила уверенность и апломб, с которым он здоровался с людьми, обходя фронт, и говорил несколько слов офицерам и солдатам.

Некоторые из членов Думы и правительства в изнеможе­нии лежали в промежутках между речами на диване во фли­геле. Родственники и знакомые приносили им закуски. С Ке­ренским случился какой-то припадок, кажется сердечный. Кажется, потом он повторялся. Часть войск проникала в ко­лонную залу. И там члены Думы и правительства говорили речи. Говорили и посторонние. Какой-то беспрерывный ми­тинг.

Меня уже тогда с первого дня поразило, что Дума была вытеснена из своего помещения и члены ее, как и члены пра­вительства, ютились во флигеле. Я поздравил Родзянко с той ролью, как мне казалось спасительной, которую он с Думой сыграли, взяв власть, выпавшую из рук государя, и направив революцию в известное русло сформированием правитель­ства. Но тогда же я ему заметил, что мне кажется, что на­родное представительство напрасно уступает свое помещение и позволяет себя физически оттереть на второй план. «Что же вы хотите делать, — басит он, — я и хотел настоять на своих правах, да ваш же Милюков и другие не поддержали меня и считают, что Дума не должна вступать в конфликт с солдатскими и рабочими депутатами».

И действительно, Милюков, как я потом выяснил, полагал, что Дума сыграла свою роль и, как выбранная по недемокра­тическому закону, не может быть в такой момент авторитет­на. Он настаивал на полноте власти Временного правительства и на его решительных действиях. Я не говорю о депутатах-со­циалистах или о таком мелкопробном демагоге, как Некрасов. Но и большинство других членов Думы было против решитель­ных мер, недостаточно, как мне казалось, понимая, что Вре­менное правительство должно было опираться на выбранную все-таки Думу, чтобы не повиснуть в воздухе. Родзянко и мень­шинство не сумели отстоять своего мнения и уступили.

Некрасов уже много позднее, когда Совет рабочих и сол­датских депутатов уже забрал большую силу, все говорил на кадетских собраниях: «Ничего, мы с ними сговоримся». Он отвратительно показал себя еще раньше в Думе, некорректно ведя себя по отношению к Милюкову и всей К.-д. фракции, и на последнем съезде партии в Петрограде я с москвичами ста­рался провалить этого негосударственного человека и демаго­га при выборах в Центральный комитет партии. Но так как петроградцев и провинциалов было более, то он прошел незна­чительным числом голосов. Когда я убеждал Милюкова балло­тировать против Некрасова, то он ответил, что ему неудобно (!), как будто он сводит личные счеты. Не более государстве­нен был и Винавер, когда я возмущался ответом мне Милю­кова: «Милюков умный человек, он понимает, что левое тече­ние должно быть представлено в Центральном комитете». Ответ не очень-то любезный по отношению ко мне. Оказался ли он с Милюковым умным, отстаивая такого «государствен­ного» деятеля, показала вся дальнейшая роль и этика Некра­сова, бывшего одним из предателей Корнилова.

Полиция была снята. Извозчики первые дни почему-то исчезли, за исключением очень немногих. Трамваи, кажется, стали. Вскоре появились ухабы. Мне из «Европейской» гости­ницы в Таврический дворец было ходить довольно далеко. В те дни часто обращались к незнакомым попутчикам с просьбой подвезти или взять в долю. Как-то я пошел от себя в Думу и лишь у Летнего сада встретил даму, ехавшую на извозчике по тому же направлению, оказалось, на Сергиевскую. Попросил подвезти. Согласилась. «Потому, — говорит, — согласилась вас подвезти, что нет у вас красного банта. И прежде не любила я придворной ливреи, но красный революционный бант мне противен». А в то время многие и из аристократов, и из гвар­дейских офицеров надели красные банты. Мне тоже это было противно. Как раз в эту поездку на углу Сергиевской и Литей­ной встретил лейб-гусара князя Л. с красным бантом. Неко­торые объясняли это тем, что хотели показать, что признали переворот и новый строй.

Раз пришла в Думу, к ее президиуму, депутация от лите­раторов, артистов и художников, которые организовались с целью оберегать художественные ценности. Они заявили, что на Императорском фарфоровом заводе начался грабеж и что музею завода грозит опасность. Туда сейчас же было посла­но войско. Помнится, в составе депутации человек в десять были Шаляпнин, Горький, Добужинский.

Правительство уже сформировалось. На него надеялись и военные, и правые. Как-то я обедал у двоюродного брата гра­фа Орлова-Давыдова на Сергиевской. Обедал и великий князь Николай Михайлович. Он рассказывал, что познакомился с князем Львовым и что он ему очень понравился. «Mais il est très bien» (Но это очень хорошо (фр.)), — повторил он несколько раз. Тогда хозяйка дома на него набросилась и заметила: «Да почему же князю Львову не быть хорошим? Как будто это вас удивляет. Я удивляюсь, почему вас может удивлять это». Так как это было сказано в очень резком тоне, то муж ее, указав на прислугу, сказал ей, что он не может допустить у себя в доме такого тона с ве­ликим князем. Ввиду переворота и низвержения лиц импе­раторской фамилии с их пьедестала мне понравилось пове­дение Орлова-Давыдова.

Великий князь Николай Михайлович, не особенно симпа­тичный мне, строптивого характера, говорят, очень доблестно умер. И в предварилке он все время шутил и подбадривал дру­гих заключенных. Когда его вывели на расстрел, он отказался от завязывания глаз, скрестил руки, поднял голову и так вы­зывающе смотрел солдатам в глаза, что смутил многих из них и не все стреляли. Он внес своими изданиями и исследовани­ями такой ценный вклад в русскую историю, что справедли­во, чтобы в истории была отмечена его доблестная смерть.

Раз утром пришел ко мне молодой К. Нарышкин и гово­рит, что его мать, мою двоюродную сестру Е.К. Нарышкину, ночью арестовали по обвинению Министерства иностранных дел чуть не в шпионаже и что она теперь находится в думском павильоне министров. Еду в министерство на Дворцовой пло­щади к Милюкову. Министр не принимает. Объясняю, кто я. Пропускают. У Милюкова кто-то сидит. Дожидаюсь и прогу­ливаюсь в анфиладе обширных зал и гостиных с аляповатою казенною роскошью. В одной из комнат — маленькая фигур­ка А.С. Милюковой, принесшей мужу в газетной бумаге завт­рак. Поговорил с ней. Приехал какой-то посол. Милюков вы­шел извиниться, но пришлось, разумеется, еще довольно долго ждать. Наконец я удостоился приема. Рассказываю про На­рышкину. Он слышал про ее арест. Говорит, что ее обвиняют в сношениях с противниками, в каких-то переговорах в Швей­царии во время войны. Объясняю ему, что по личным делам и семейным обстоятельствам жизнь ее сложилась так, что она почти всегда живет за границей в своем доме во Флоренции, а летом обыкновенно ездит в Швейцарию. Что дом у нее, как и раньше в Петербурге, был очень светский и у нее и у ее мужа на охоте всегда было много дипломатов, но что я не допускаю никакого шпионажа с ее стороны и что, если нет каких-либо фактических, веских улик, прошу об ее освобождении и беру ее на поруки. Милюков говорит, что дела этого он не знает и не знает, есть ли какие-нибудь доказательства, что дело ее те­перь, как арестованной, за министром юстиции и что он се­годня же переговорит с Керенским. Еду в Думу, справляюсь относительно заключенных в министерском павильоне. Оказы­вается, что Нарышкину перевезли оттуда утром в Петропав­ловскую крепость, где она и провела ночь. На другой день она была освобождена. Оказывается, Керенский сам ее освободил и сказал, что никаких улик не имеется. Он очаровал Нарыш­кину своей любезностью.

Почти ежедневно в это время заседал Центральный коми­тет К.-д. партии, в котором обсуждалось предварительно много вопросов, поставленных жизнью на разрешение Временного правительства, в том числе и вопрос личных кандидатур. Заси­лье Совета рабочих и солдатских депутатов уже начало нас беспокоить, но, по-моему, недостаточно; левое крыло наше, особенно Некрасов, нас успокаивало. Полным же устранени­ем Думы, кроме меня, кажется, никто не смущался. В начале же марта Центральный комитет решил, что исторические об­стоятельства заставляют партию из конституционно-монархи­ческой перейти в республиканскую. У нас всегда в партии было много идеологов-республиканцев, лишь тактически стоявших на конституционно-монархической платформе в данный мо­мент. Но раз «монархия себя изжила» и никто не шевельнул­ся для ее защиты, теперь наступил момент к переходу к рес­публике и т. д. (Последовавший съезд партии согласился с этим.)

Помню, что Милюкова в начале этого заседания ЦК не было и, когда он приехал, вопрос был уже решен. Он ничего не сказал, но, кажется, был удивлен и смущен таким реше­нием вопроса. Кажется, ему казалось такое решение преж­девременным.

Часто заседания Центрального комитета происходили у М.М. Винавера, так как его обширная квартира находилась на Захарьевской, близ Думы. Однажды мы там заседали. Вхо­дит возбужденный наш сочлен А.А. Свечин, бывший гусар, и приносит нам знаменитый приказ по армии № 1. Свечин горячится, волнуется, говорит, что необходимо принять меры к немедленному аннулированию приказа, иначе армия про­падет, война будет проиграна. Я, бегло прослушав приказ, а может быть, как штатский, не сразу понял всю его разруши­тельную силу, а лишь когда обсудили и растолковали его. Я даже сначала подсмеивался над горячностью Свечина. Сей­час же решили сделать все, что можно. Так как авторитетом у войск тогда, очевидно, наиболее пользовался Совет рабочих и солдатских депутатов, то послали к нему депутацию из трех человек, в том числе и меня. В Думе — обычная толчея, в зале заседания Совета рабочих и солдатских депутатов обычные митинговые речи, возмутительная безграмотная демаго­гия, самоуверенность и самовосхваление силы физической. Наконец дождались перерыва, ловим председателя Чхеидзе и объясняем ему в боковой комнате, бывшей нашей фракци­онной, весь ужас, создаваемый приказом № 1. Чхеидзе ох­рипшим голосом (от председательствования в таком собра­нии) говорит, что он понимает и разделяет наши опасения, «но что же вы хотите, я бессилен что-либо сделать, движе­ние пошло через наши головы и зашло слишком далеко». Тогда мы поняли весь трагизм положения, искренне ли или неискренне говорил Чхеидзе. Гучков, военный министр, по­том издал какой-то приказ, разъясняющий приказ № 1 и имевший его ослабить. Но последнего ему не удалось, и Све­чин оказался прав в своем предчувствии.

В это время государь уже отрекся от престола в пользу ве­ликого князя Михаила Александровича. Последний колебался. Большинство министров были против вступления его на трон. Сторонниками его явились Милюков и еще кто-то, кажется Гучков. Министерство поехало к нему. Милюков убежденно уговаривал его принять власть. Я тоже тогда был не согласен с ним. Мне казалось, что раз министерство едет для решения столь важного вопроса, то разнобоя не должно быть, ми­нистерство должно быть солидарным, и всякое разногласие в нем, вынесенное наружу, ослабит его авторитет и силу. Потом, вопреки мнению своих товарищей по кабинету, он уговаривал великого князя принять власть. Он мотивировал это тем, что законное титло должно существовать, что Временное прави­тельство должно на него опереться, иначе оно повиснет в воз­духе и ему трудно будет довести Россию до Учредительного собрания. Конечно, возможно, что и при Михаиле Александ­ровиче накатившую на Россию волну нельзя было бы удержать и великого князя убили бы, но все-таки было более шансов сохранить государственность до Учредительного собрания, тог­да еще казавшегося спасительным. Великий князь Михаил Александрович был соломинкой, за которую хотел Милюков ухватиться, когда Россия начинала тонуть. Я считаю, что Ми­люков, которого я знаю пятьдесят лет, с детства, человек ка­бинетный, теоретик, лишенный вообще государственного и национального чутья, в эпоху Временного правительства про­явил всего более по сравнению со всей предыдущей своей де­ятельностью государственный разум, тогда как и более правые его товарищи как в данном случае ошиблись, так и впослед­ствии проявили менее его твердости и более поддавались со­глашательству с товарищами по кабинету — социалистами, а через них и с надвигавшимся большевизмом.

Милюков имел мужество отстаивать кандидатуру велико­го князя и в колонной зале Государственной думы, рядом с Советом рабочих и солдатских депутатов. Я видел, как он, стоя на стуле среди враждебно настроенной толпы, которая кричала и угрожала ему кулаками, смело приводил свои до­воды в пользу Михаила Александровича. Когда он кончил, его еле протащили среди возбужденной толпы. Насколько он был не прав, пренебрегая опорой для Временного правительства преемственной властью Государственной думы, настолько он был прав, цепляясь теперь за авторитет преемственного возглавления государства.

В Москву я уехал в смутном, тревожном настроении. В Москве на расстоянии десяти часов от Петрограда поло­жение казалось еще менее определенным и ясным. Москва бурлила. Я устроил собрание в театральном зале литератур­но-художественного кружка, вмещавшего 300—400 человек, и сделал доклад о своих петроградских впечатлениях. Зал был переполнен. Был цвет всей интеллигентско-прогрессивной Москвы, «Русские ведомости», «Русское слово», профессура, адвокаты, литераторы, артисты, политические, земские и го­родские деятели...

После доклада и ответов на многочисленные вопросы вы­ступило несколько ораторов. В заключение собрание единоглас­но приняло предложенную резолюцию, обращенную к Вре­менному правительству, с требованием проявления твердой власти и недопущения раздвоения власти, которая неминуемо поведет страну к анархии и кровопролитию, с требованием энергичного подавления всякой узурпации власти правитель­ства.

Таким образом, вся интеллигентская Москва высказалась против захвата власти классовым Советом рабочих и солдатских депутатов, против уступчивости и соглашательства — за единую, твердую власть. Не помню, припоминалось ли в ре­золюции о необходимости сохранения Государственной думы, образовавшей правительство, как авторитета, на который оно могло бы опираться. Резолюция эта была напечатана в мос­ковских и, вероятно, в провинциальных газетах и имела це­лью осветить политическое положение и установить государ­ственную позицию в обществе. Кажется, правительству были посланы резолюции и из других мест, но керенщина (да и львовщина) и, в особенности, некрасовщина не были в со­стоянии восприять эти элементарные государственные исти­ны; соглашательство и попустительство пышно расцветали.

Между тем с фронта поступали все более и более печаль­ные известия. Приказ № 1 возымел свое разрушающее дей­ствие. Поезда уже стали приходить переполненные и облеп­ленные солдатами. Государственная дума стала посылать своих членов, а также членов бывших Дум на фронт для бе­седы в войсках. Тогда еще надеялись, что речами можно за­держать развал армии. Придавая первенствующее значение фронту и благополучному окончанию войны, я решился, как делегат Государственной думы, ехать на фронт.

 

Глава 2

ПОЕЗДКА НА ФРОНТ

 

Апрель 1917 года (Начало разложения армии)

 

Пасху, кажется раннюю в этом году, я встретил в Моск­ве, в Кремле на Соборной площади. Определив в Петрогра­де район фронта для объезда и получив от думской комис­сии соответствующую делегатскую бумагу, около 10 апреля я выехал на фронт в западные губернии и на Волынь. Не только масса солдат ехала с фронта, но много еще офицеров и солдат ехали и на фронт из отпуска, после лечения. Было слышно, что деревня не особенно-то ласково встречала дезер­тиров и выпроваживала их вновь на фронт. Вероятно, часть их и возвращалась, предпочитая оседлый спокойный быт с пайком бродяжничеству. Разговоры с офицерами и солдатами начал уже в поезде. У офицеров замечалось уныние и скеп­тицизм. Они с горечью указывали на встречные поезда, пе­реполненные разнузданными солдатами, ехавшими с пением и гиканьем, иногда они с насмешками и площадной бранью встречали ехавших в нашем поезде солдат, настроение кото­рых было сумрачное, неопределенное. И им, вероятно, не ясно было, на что они едут.

Первая часть, которую я посетил, была казачья дивизия под командой генерала Краснова, при которой работала одна из летучек отряда Союза городов, уполномоченным которо­го я был в 14-м и 15-м годах в Галиции. Генерал Краснов за­ставил меня принять парад. Дивизия была построена в каре. «Смирно, господа офицеры!» И я в сопровождении генерала обхожу каре, здороваюсь полуповоенному, в ответ на что казаки гаркают: «Здравия желаем!» Потом вся дивизия с ге­нералом во главе дефилирует передо мной. Я каждую сотню благодарю.

Потом я спросил генерала Краснова, зачем этот парад по­надобился и почему он меня, штатского человека, поставил в неловкое положение. Он мне сказал, во-первых, чтобы я ви­дел, в каком состоянии дивизия, а главное, чтобы казаки ви­дели, что он и офицеры подчиняются новому правительству.

Затем со специально устроенного помоста я произношу речь. Казаки стройными рядами подходят к помосту и воль­но становятся вокруг. Громкое «ура!». Потом говорит гене­рал Краснов. Он превосходный оратор. Вновь громкое «ура!», казаки подхватывают меня на руки и несут к автомобилю. Я был поражен военной выправкой и духом казаков. От пер­сонала моей летучки я узнал, что действительно дивизия уце­лела от разложения и что парадированием в данном случае не втирались очки. Да, как будет видно из дальнейшего, дру­гие начальники частей при всем желании уже были бы не в состоянии представить подобный парад. Я случайно попал с самого начала на наиболее, из всех виденных мною, сохра­нившуюся часть. Генерал Краснов — выдающийся организа­тор и военный администратор, как я потом убедился и в Новочеркасске в 1919 году. Он там уже в борьбе с большеви­ками отлично сорганизовал донское казачество. В политиче­ском отношении я с ним впоследствии в эмиграции разошелся, так как он придерживался партийно-монархической линии, вредной для национального объединения вообще, в частно­сти и казачества.

При моем объезде, при начавшемся развале армии я во­очию убедился, какую роль играет личность командира. Пом­ню, в один и тот же день я посетил два полка, стоявшие на противоположных опушках одного леса, верстах в двух один от другого. В одном полку престарелый командир совсем рас­терялся и даже отсоветовал мне выступать, говоря, что неиз­вестно, как солдаты меня еще примут. И действительно, ког­да я с высокого пня начал говорить, то скоро из задних рядов стали слышаться замечания и возражения, мешавшие мне го­ворить. Вмешался было командир полка, ставший уговаривать выслушать посланца от правительства, но ему уже совсем не дали говорить, кричали, что довольно его слушались, и прочее. Я предложил возражавшим подойти, чтобы я мог каждому в отдельности ответить. Но никто не подошел. (И впоследствии я замечал, что возражавшие и смутьяны обыкновенно стано­вились сзади, скрываемые передней толпой. А вечером, в су­мерки, было труднее говорить, потому что оппозиционеры бывали обыкновенно в темноте смелее, чем днем, и дисцип­лину было труднее поддержать.) Возгласы были обычные, ми­тинговые: «Довольно повоевали, пора мир и по домам!», «Хо­рошо тебе говорить. Приехал из Питера, да и назад. А каково нам вшей кормить во окопах!», «Чего его слушать, будем си­деть на месте, вперед не пойдем» и т. п. Иногда постоят, по­галдят и демонстративно расходятся. Офицеры в таких случа­ях сумрачно, потупившись, стоят. Жалко смотреть на них.

Другой полк в том же лесу. Командир — лихой кавказец, мусульманин. Команда: «Смирно!» Стоят, не шелохнутся. Я прошу скомандовать: «Вольно!» Обступают автомобиль, с которого я говорю, тесной толпой, плечо к плечу, слушают молча, внимательно. Когда, окончив речь, я предлагаю задать вопросы, то сначала спрашивают командира полка разреше­ния спросить меня, а потом, когда командир объясняет им, что я уполномочен правительством прямо с ними говорить, они меня забрасывают вопросами: «А как же нам говорят... как же слышно... как же понять, что пишут...», потом сле­дуют искаженные демагогические мысли, обычные в призы­вах пропагандистов и социалистических газет и листовок. И в этих вопросах слышатся и сомнения, и обида: «Как же это?» И действительно, они служат, воюют, сидят в окопах, их ранят, убивают, а тут, как же это, без них — землю кре­стьянам делить будут? И тому подобное. Отвечаю, объясняю. Слушают внимательно, как будто понимают, иногда благо­дарят.

Под конец — краткое мое заключение, громкое «ура!», потом меня и командира несут на руках в штаб полка.

Вот два «митинга» в двух рядом стоящих полках; тот же самый «сермяжный» человеческий материал, но два различ­ных командира и «товар» получился совершенно различный.

Я все мои речи начинал приветствием: «Христос воскресе!» В ответ многосотенное: «Воистину воскресе!» Потом я объяснял, что я москвич, только что из Москвы, что гул крем­левских пасхальных колоколов еще в моих ушах, что я им принес не только привет правительства и Государственной думы, но и привет и чаяния из сердца России. Объясняю, что от них чают и ожидают, значение и трудность положения, предостерегаю от ложных слухов и призывов, например от призыва вести лишь окопную войну, не двигаться вперед и т. д. Потом — беседа, ответы на вопросы. В заключение — краткий патриотический призыв и клики «ура!». Иногда — благодарность командира и «ура» в мою честь и Временного правительства. Не только по беседе, но и по слушанию сол­датами моей речи сразу можно было заключить о степени сохраненности или разложения части. Я объяснял и финан­совые затруднения, почему Временное правительство не в состоянии, как хотелось бы, удовлетворить все нужды солда­та. В заключение моей речи мне иногда приносили фураж­ки, полные серебряных солдатских Георгиев, среди которых попадались и серебряные рубли для передачи правительству. Таких Георгиевских крестов я привез в Петроград целый ме­шок. Это был трогательный жест простых, незачумленных еще русских людей. Но не было ли тут и несознательности, недооценки значения такого ордена, как Георгий? Я, лично отнесший в Московский государственный банк в начале вой­ны единственную носильную ценность, которую имел, — зо­лотой портсигар, вряд ли, думается, расстался бы с такой лег­костью с Георгиевским крестом.

После речи я беседовал в столовой или в штабе части с офицерами. Нечего говорить, что положение офицера было ужасное. Уже начали повсюду образовываться воинские коми­теты, дисциплина заколебалась или уже рухнула, двойствен­ность власти обнаружилась и на фронте. Жадно слушали офи­церы на глухих болотистых берегах Стохода или в маленьких еврейско-польских местечках вести из Питера. Здесь все каза­лось еще более неясным и неопределенным. Разумеется, я им говорил не в духе московской резолюции, где была подчерк­нута вся гибельность двоевластия, я старался подбодрить, уте­шить этих разных людей, несколько лет в ужасных условиях воевавших, большинство раненых по нескольку раз и видевших крушение воинской дисциплины и потерю своего офицерско­го авторитета. Я старался объяснить им неизбежность времен­ных (!) уродливых явлений при таком государственном потрясении и т. д. Часто я замечал слезы на глазах иногда старых, седых офицеров и генералов. Они трогательно благодарили меня, просили еще посещать и передать Временному прави­тельству, что они исполнят долг свой до конца, как им ни тя­жело, но чтоб оно оберегало войско от таких-то и таких-то явлений и поддержало их авторитет. Беседа затягивалась, жаль было их покидать, но, еще раз обнадежив и подбодрив их, я прощался и спешил в другую часть, причем беседа иногда уже происходила в вечерние сумерки или даже в темноте, при све­те фонарей, когда дисциплину труднее было поддержать и нарушители порядка и говоруны были смелее.

Когда подбодришь так офицеров или попадешь в не силь­но еще тронутую пропагандой часть, чувствуешь, что не все еще пропало, кажется, что полезное дело делаешь. Но после беседы с разваливающейся уже частью, когда к тебе настро­ены враждебно, недоверчиво, когда натыкаешься на грубые ответы, а иногда и ругань, когда взвесишь всю обстановку, в которой пребывает армия, тогда становилось ясным, что все напрасно. И действительно, командование было уже тогда поставлено в ужасные условия.

Помню, во время моей речи в одном полку приехал тоже из тыла какой-то делегат, вряд ли от Думы, так как там комис­сии удавалось не пропускать с поручениями на фронт членов Думы социалистов. Вероятно, это был делегат от Совета рабо­чих и солдатских депутатов, и несчастные командиры обяза­ны были допускать и их в свои части. Полк был из средних, хотя солдаты и слушали меня без энтузиазма, без «ура», но не мешали говорить и дали договорить до конца. Беседу вели не­доверчиво, но не грубо. После меня начинает говорить при­ехавший делегат. Слышу: «Вот я, примерно, состоял рабочим на кожевенном заводе Алафузова в Казани. Завод огромней­ший, купец богатейший. Целый день-деньской дублю в вони и грязи кожи, получаю за это гроши, а вся прибыль идет Алафузову. И так тысячи рабочих. Мы работаем, и карманы у нас вот какие. (При этом он выворачивает оба пустых кармана.) А Алафузов живет в свою сласть, только похаживает по заводу да на нас покрикивает, а карманы у него во какие! (Он жес­том обеих рук показывает, как разбухли его карманы. При каждом таком жесте смех и гоготанье солдат. ) Так не правиль­но ли я говорю, пусть все одинаковую прибыль получают, что Алафузов, что я?» — «Правильно, правильно!» — «Не должон ли я, работник, получать столько же, сколько и хозяин, на которого я работаю в поте и труде? Почему неработающий хозяин получит более? Весь барыш должен быть разделен меж­ду хозяином и работниками поровну! Правильно ли я говорю, товарищи?» — «Правильно, верно !» — «Теперь настала сво­бода и уравнение для всех правов, земель и имущества, все делить поровну...» и так далее в том же духе. В заключение, так как он был, вероятно, тоже послан для укрепления фронта, сказал, что для получения всего этого и закрепления револю­ции не надо «пущать» немцев далее в Россию, а надо поддер­живать солдатскую и рабочую власть. Она немцев не пустит. Его речь на демагогических выкриках и обращениях к товари­щам все время прерывалась одобрением, смехом, гоготаньем и имела несравненно более успеха, чем моя речь. Последний призыв — не «пущать» немцев, — я думаю, запечатлелся у слушателей слабо, а вот что настало время все делить — это запало глубоко, попало на восприимчивую почву. После тако­го наглядного опыта и слухов о все усиливающейся пропаган­де надежда на благополучный исход войны и вера в целесооб­разность моей миссии у меня подрывалась.

Свою речь и беседу я видоизменял сообразно обстоятель­ствам и состоянию частей. В штабе дивизии или корпуса я старался предварительно узнать, где и в чем выразилось раз­ложение, и старался попасть в наихудшие в этом отношении части, чтобы помочь по возможности командованию. Коман­диры охотно и с благодарностью принимали мое предложе­ние, иногда ухватывались за меня и указывали на слабейшие части вверенного им войска.

Так, например, один старый корпусной командир просил меня переговорить с Елецким полком. Он не знает, что с ним делать. Полк прогнал своего командира, который уже неделю здесь у него проживает и не может вернуться в полк, избрав­ший себе молодого командира из ротных командиров. Он познакомил меня с изгнанным командиром, которого аттес­товал как заслуженного боевого офицера и образцового требо­вательного командира полка. Последний, серьезный, симпа­тичный полковник, говорит мне, что понимает, что после происшедшего он не может командовать полком, но по насто­янию начальства должен явиться в полк и принять командо­вание хоть на несколько дней, чтобы в это время можно было вызвать в корпус самозваного командира и назначить коман­диром полка подходящего человека. Командир корпуса под­твердил мне это и сказал, что старому командиру он даст или другой полк, или бригаду.

Еду не без волнения в Елецкий полк с горячим желанием помочь разрешению конфликта. Подъезжаю к штабу полка, вызываю командира. Отсутствует. Объясняю адъютанту, что необходимо собрать офицеров, и, когда они подходят, пред­лагаю собрать полк через два часа, а пока я предупредил по телефону соседнюю часть, что приеду на беседу. Офицеры как-то мнутся, говорят между собой: «Как же без команди­ра? Полк разбросан». Вызываю старшего по чину, полковника, объясняю цель моей поездки — объезд фронта по пору­чению Государственной думы и Временного правительства, что, кроме беседы, никаких исполнительных прав и поруче­ний не имею и именем правительства и с согласия корпус­ного командира предписываю ему, за отсутствием команди­ра полка, собрать офицеров и солдат полка. «Слушаюсь». (Полк был отведен в резерв.) Поговорив часа полтора с ка­кой-то командой телеграфистов или телефонистов, сильно распропагандированной, возвращаюсь к ельцам. Собралось человек 350—400, очевидно, далеко не весь полк. Потом по­дошло еще человек 100. Начинаю беседу обычным христо­сованием. Рассказываю про посещение других частей, про дисциплину казаков, про себя, что я бывший член Думы, что теперь никакой должности и власти не имею, о необходи­мости додержаться до Учредительного собрания, не нарушая воинский устав и дисциплины, что равносильно предатель­ству, и т. п. Прямо о конфликте с командиром не говорил, и они не касались этой темы, задавая обычные вопросы. Впе­чатление — среднее, неопределенное. Солдаты как будто остались довольны речью и беседой, под конец держались не­принужденно. Перед беседой я поручил офицеру, сопровож­давшему меня из корпуса, узнать, где находится выбранный командир полка. Он доложил, что он тут же в домике на опушке леса. Прощаясь с полком, я спросил: «Могу ли я рас­сказать в Москве и доложить правительству в Питер, что вы не будете слушать вздорных людей, не нарушите свой долг и воинскую дисциплину, что ельцы не сдадут фронт немцам и стойко постоите за Россию и свою свободу?» — «Вестимо постоим, к чему сдаваться», и даже несколько «благодарим покорно». Потом обращаюсь к старшему полковнику: «По­трудитесь провести меня к капитану...» Называю фамилию вновь избранного командира. Заминка. «Не знаю, где он в настоящее время находится». — «А вот в этом доме, — ука­зываю ему, — проведите меня и скажите, что я хочу с ним поговорить». Идем. Входим. Пропускаю полковника. Потом тот выходит, вхожу в комнату я. Трое офицеров пьют чай. «Я хотел бы переговорить с капитаном... наедине». Двое не торопясь, нехотя уходят. Остающийся, совсем молодой человек, стоит, избегает все время смотреть мне в глаза, тупо молчит или неохотно, кратко отвечает. Прошу чаю, с утра ничего не ел. Прямо приступаю к делу, объясняю, что я штатский, без всякой власти над ним, являюсь добровольцем-посредником и обращаюсь к нему как русский человек к рус­скому и советую ему явиться к командиру корпуса, обещаю исходатайствовать перевод его в другую часть (по чрезвычай­ности обстоятельств, а не предание суду), а то полк может быть расформирован, он строго ответит, и сотни людей из-за него пострадают. «Ведь я же выбран солдатами, не сам себя поставил», — повторяет он тупо. «Не мне, штатскому, объяснять вам, что вы в корне подрываете дисциплину». — «Если кто и может поддержать в полку дисциплину, так толь­ко я, они мне доверяют». — «Но ведь даже приказ № 1 не дает права отстранять и выбирать командиров. Нарушение такое грубое дисциплины немыслимо в армии; это переки­нется на другие части, да и в вашем же полку это послужит началом разложения и вас скоро заменит какой-нибудь де­магог писарь или простой солдат». — «Но старого команди­ра полк не пожелает вновь принять». — «Может быть, и сам он не пожелает после всего остаться в полку. Дело не в ста­ром командире, я не знаю и не уполномочен вмешиваться, кто будет назначен, дело в вас, чтобы вы явились с повин­ной и чтобы старый ли, новый ли командир был назначен законной властью, а не беззаконно и самочинно». Молчит. «Такое отношение к службе равносильно, — говорю я, — измене и переходу на сторону противника». — «Но вы уже чересчур...» — «Не чересчур, а такая явная измена менее была бы губительна для русского фронта, чем ваши действия» и т. п. Упорно молчит или тупо твердит свое: «Не я захотел, меня выбрали». — «Почему вы не явились, когда я предло­жил всем чинам полка явиться на беседу?» — «Я не обязан». — «Так, значит, вы не признаете Временное правительство и Государственную думу?» — «Признаю». — «Ведь их име­нем и с разрешения командира корпуса я действовал». — «Я не знал» и т. д. Посоветовав ему еще раз явиться в штаб корпуса поскорее, что в его же интересах, пока я оттуда не уеду, я вышел. Около автомобиля толпились офицеры и солдаты. Я прощаюсь с солдатами. «Здравия желаем, ваше пре­восходительство!» Подаю руку старшему полковнику: «За отсутствием командира полка полковника... обращаюсь к вам как к старшему офицеру полка с пожеланием, чтобы вам и всем офицерам удалось поддержать славу, дисциплину и слу­жение родине Елецкого полка». Он низко кланяется и бла­годарит. С офицерами отдельно я нарочно не беседовал. По отрывочным фразам отдельных офицеров, когда я только что приехал, я убедился, что между ними разлад и что они кем-то запуганы, вероятно солдатами, как мне казалось по неко­торым взглядам и оглядываниям, когда говорили со мной.

Когда мы отъехали, шофер-солдат сказал, что он опасался за мою жизнь, так как солдаты вообразили, что я приехал арестовать их командира, и некоторые имели при себе руч­ные бомбы во время беседы на этот случай.

На другой день я беседовал с другим полком того же кор­пуса и уехал от командира корпуса лишь после обеда, так и не узнав, чем все это кончилось. Из Елецкого полка никто не приезжал. Потом уже я где-то слышал, но не поручусь за достоверность, что все-таки выбранного командира как-то удалось устранить, чуть ли не арестовав его.

Нарочно так подробно остановился на этом эпизоде, как характерном, чтобы выявить всю трудность, подчас трагизм положения командования всего через полтора месяца после Февральского переворота.

Посетил я и Гвардейский кавалерийский корпус. Командо­вал тогда им молодой, бравый генерал Арсеньев. К моему удив­лению, я узнал, что это сын К. К. Арсеньева, одного из редак­торов «Вестника Европы», с которым приходилось встречаться на общественном поприще. Разложение коснулось уже и гвар­дии. Из осмотренных мной частей наиболее стойкими оказа­лись казаки, потом кавалерия, потом пехота. Первым из гвар­дейских полков я посетил Конногвардейский. Я подъезжал к местоположению полка с ехавшим из тыла генералом Гартманом, который уже, неугодный полку, должен был сдать коман­дование им, для чего и приехал. На станции никто из полка его не встретил. Не знаю истории его устранения и не помню, кто его тогда заменил. Беседа моя с чинами полка не представляла ничего особенного, и аудитория была немногочисленна вследствие растяжения линии расположения. Вся кавалерия несла пешую окопную службу, лошади были в обозе. Потом посетил остальные полки. Из петроградских знакомых офице­ров встретил немногих, все более была незнакомая уже мне молодежь, а старшие получили или командное назначение в других частях, или были перебиты. Лейб-гвардии Гусарский и Уланский полки были растянуты длинной линией на передо­вых позициях по реке Стоход, а потому в окопах и в перелес­ках приходилось беседовать с небольшими группами офицеров и солдат. Никаких эксцессов и резкостей в этих частях не за­мечалось, но полковые и другие комитеты уже начали форми­роваться, и потом, по слухам, разложение быстро пошло и в гвардейских частях.

Война была в этом месте чисто позиционная, перестрелка вялая. Раз только, когда я беседовал под вечер в котловинке с группой улан, нас, вероятно, заметили, несколько снарядов перелетело, а когда они стали ложиться ближе, эскадронный командир просил прекратить беседу, пока не стемнеет.

Много времени отнимали переезды, приходилось ездить и в товарных вагонах и по временной дековильке (Дековилька   — переносная железная дорога с вагонетками (по имени изобретателя, французского инженера Decauville)). Поезда были переполнены. К месторасположению частей ездил обыкно­венно на автомобиле, иногда в экипаже, раз верхом. Перед Луцком, где я прожил три дня, выезжая оттуда на фронт, я получил в свое распоряжение маленький ветхий служебный вагон первого класса с двумя-тремя купе, в котором я и жил в Луцке. При переездах этот вагон прицеплялся к пассажир­ским и товарным поездам. В Луцке, в развалинах старого крепостного замка, мне пришлось выступить на вновь обра­зованном комитете одной из армий, где я встретил москов­ских знакомых.

Полковые и другие комитеты уже повсюду сформирова­лись. Не буду говорить о них подробно: их печальная роль слишком общеизвестна. Иногда председатели и члены коми­тетов искренне старались помочь командирам частей сохранить фронт. Но по большей части они увлекались властью и своей ролью и, создавая двойственность власти, только пор­тили дело. Но очень часто в комитеты выбирались самые пло­хие офицеры, демагоги, ухаживавшие за солдатами, чем-ни­будь недовольные и озлобленные против своего начальства, которые свое новое положение и власть ставили превыше всего и с самого начала стремились подорвать авторитет ко­мандования. Мне приходилось не раз сталкиваться с отвра­тительными типами честолюбцев, демагогов и авантюристов-офицеров, которых выплеснуло на гребень революционной волны. Наверное, большинство их служат большевикам и преуспевают у них. Армейский комитет в Луцке был срав­нительно приличен и интеллигентен.

Таким образом, на фронте я мог наблюдать ту же двой­ственность, а потому и ослабление власти, что и в Петро­граде, и выводы из моего доклада о поездке были печаль­ные.

Впрочем, с начала войны я мало ожидал от нее хороше­го, хотя, конечно, такого печального конца с брест-литовским апофеозом, как революция, докатившаяся до больше­визма во время военных действий, никак нельзя было ожи­дать. Уже в начале 1915 года, когда я со своим передовым отрядом Союза городов был в Галиции, на сотни германо-ав­стрийских снарядов мы выпускали десятки, а потом едини­цы. Снарядов не было. Мы всю зиму проработали в Тарнове на Дунайце под ударами шестнадцатидюймовой «Берты», ко­торая образовывала воронки в десять аршин диаметром, дро­била окна, засыпала нас землей и камнями. Несколько раз попадал я под ураганный обстрел (раз со священником Востоковым на Дунайце, раз в Карпатах в Горлице, куда можно было из-за обстрела проникнуть только ночью и где через несколько дней произошел известный горлицкий прорыв, положивший начало всему галицийскому отступлению). И нельзя было в таких случаях показаться не только автомобилю, но и пешим, чтоб не быть забросанными снарядами. А у нас, когда Радко-Дмитриев, командующий 3-й армией, объезжал фронт, то все время только и говорил: «Берегите снаряды!» Невольно сопоставлялось с этим треповское «Патронов не жалеть!» на Дворцовой площади. Радко-Дмитриев, беззавет­но храбрый боевой генерал, был принужден это делать, так как снарядов у его армии не было. И так во всем. Не буду здесь перечислять недочеты. Даже малостоящих и простых по производству осветительных ракет у нас в начале войны со­всем не было, а австрогерманцы целыми ночами освещали ракетами подступы к своим позициям. И ведь это был их второстепенный фронт! И тогда же я пришел к выводу, что при современной военной технике мы, как более отсталые, не можем победить. Как и Турция, тогда еще огромная стра­на, не могла в семидесятых годах победить Россию, несмот­ря на храбрость и выносливость своих солдат и несмотря на многие у нас недочеты. Более культурная Россия не могла в конце концов не сломить отсталой Турции. В современной войне побеждает культурность вообще, в частности развитие промышленности. Виноват не один Сухомлинов, причины более глубокие, их искать надо в русском быте, в русской истории. И по свержении большевиков, чтоб Россия могла занять подобающее ей место, надо будет длительно подни­мать до общеевропейского уровня ее промышленность, ее культуру, ее грамотность. Иначе России грозит участь Тур­ции в Европе, то есть она будет оттиснута в Азию.

Последним я посетил по дороге в Киев отведенный в ре­зерв Кавалергардский полк. Половина его стояла в Знаменке. Командир полка Шипов, племянник Д.Н. Шилова, просил меня посетить и другую половину полка на станции Шепетовка, куда мы с ним проехали в моем вагончике.

Всего за восемнадцать дней пребывания на фронте я про­изнес речи и вел беседу в тридцати трех частях, не считая бесед с маленькими группами телеграфистов, циклистов, же­лезнодорожников и т. п. Так как приходилось говорить иног­да перед многотысячной аудиторией, на ветру, при свежей погоде, то в Москву я приехал без голоса.

В Киеве, всем в цвету, прекрасном в весеннюю пору, я пробыл с утра до вечера. Уличная жизнь большого тылового центра била ключом. Масса военных. Проводник моего ва­гона на мой вопрос, докуда он может меня довезти, сказал, что ему ничего на этот счет не известно. Очевидно, я мог бы в нем проехать до Владивостока. Так как все поезда с фрон­та были переполнены, то решил его задержать еще на сутки и доехать до Москвы. Ввиду того, что вагон был крохотный, его охотно прицепили к скорому поезду. По дороге в Моск­ву пришлось быть все время в осадном положении. Солдаты взобрались на крышу, сидели на ступеньках, ломились с ру­ганью внутрь. Напрасно проводник увещевал, говоря, что ва­гон служебный. Ни разу не пришлось выйти из вагона. К счастью, со мной была провизия. За кипятком, хлебом и про­чим проводник ухитрялся как-то вылезать через окно служеб­ного отделения. В Брянске солдаты ворвались в коридор, но их удалось удалить, и они заняли уборную и тормозные ко­ридорчики. Двери в коридор пришлось забаррикадировать досками так, чтобы ручки не отворялись. Всю ночь стучали в двери, в окна, на крыше, ругались, что не впускают. На стан­циях мы все шторы спускали. Стекла в выходных дверях ока­зались разбитыми. В Москве я не торопился выйти, пока не разошлись мои внешние неприятели, покидавшие фронт, но храбро взявшие приступом мой вагон. Этим тревожным пу­тешествием окончилась моя поездка на фронт, с речами и уговариванием беречь фронт! Чем я не маленький Керен­ский? На вокзале меня узнал приехавший тем же поездом солдат, часть которого я посетил. Он меня благодарил, гово­ря, что очень уж я хорошо, благородно все им объяснил, что очень мною солдаты остались довольны. «Куда же едете? — «Домой, на Волынь». — «В отпуск или совсем?» — «Какой отпуск, еду домой. Все едут, чего же мне оставаться. Сказы­вают — мириться теперь будут».

Очевидно, те, которые говорили менее «благородно», до­бились более реального успеха, чем я.

Доклад и мешок с Георгиевскими крестами я представил в комиссию Государственной думы. Доклад был очень по­дробный, с цифрами, с копиями документов из штабов час­тей, с просьбами, с мнениями командиров. Если и другие делегаты представили подобные же доклады, то картина все­го фронта в данный момент получилась бы очень яркая. Ко­пию доклада я отвез в Военное министерство Гучкову, но не думаю, чтобы кто-нибудь прочитал даже целиком мой доклад, кончавшийся определенными тезисами. Общий же вы­вод был аналогичен московской резолюции: необходимость восстановления авторитета и власти офицера и устранение двоевластия.

 

К оглавлению книги.

 

На главную страницу сайта.