РУССКАЯ АРМИЯ НА ЧУЖБИНЕ 14
На рейде Константинополя
сосредоточилось до 126 русских судов. Здесь были и военные корабли, как крейсер
«Корнилов», большие пароходы пассажирского типа и маленькие суда
самой различной вместимости. Везде развевались русские флаги — андреевский и бело-сине-красный.
Раздавалась русская команда,
слышна была русская молитва на утренней и вечерней заре, и громкое
русское «Ура!» неслось с кораблей, когда они проходили мимо
«Корнилова», где на мостике появлялся Главнокомандующий
Русской Армией генерал Врангель.
Так вот каково появление
русских в Царь-граде.
Многовековая история перевернута вверх дном. Это те русские, которые с давних времен
являлись угрозой с севера для Оттоманской империи, надеждой всех порабощенных
христианских народов Востока, те, отцы и деды которых появлялись на берегах
Босфора, стояли под самыми стенами Константинополя в Сан-Стефано.
На городских зданиях развеваются
флаги всех народов-победителей — Англии, Франции, Италии, Греции,
Сербии, — нет только русского знамени. Воды Босфора все также ровным прибоем
ложатся на старинные стены и башни Византии. С кораблей виден по берегам
Золотого Рога великолепный силуэт города, виден купол Святой Софии.
Щемящее чувство охватывает, когда одну минуту задумываешься
над тем, что случилось.
На Босфоре стоят английские
дредноуты с гигантами пушками. По улицам проходят
войска во французской, английской, греческой формах, а русские,
затерянные в толпе, приравнены к тем, кого чернокожие разгоняют
палками у ворот международного бюро, ищут приюта в ночлежках, пищи в
даровых столовых.
Великолепные, с колоннами, здания дворца
русского посольства на Пере все переполнены толпой беженцев, комнаты
отведены под лазарет, и залы, видевшие прежнее великолепие, с портретами императоров
на стенах, теперь превращены в сплошной бивуак для прибывающих
постояльцев.
Во дворе посольского здания
толпа в дырявых шинелях с женщинами и детьми. Кто эти люди?
Это те, которые были не последними в старой России, те, которые
руководили делами, создавали культуру, богатство и могущество
государства. А военные? Это те, которые с 14-го года пошли на войну, исполняя свой воинский
долг, израненные в боях, теперь
бездомные скитальцы, те генералы, которым воздаются почести во всем мире, национальные герои, прославленные за свой подвиг, это те «неизвестные», память которых
чтят все народы, одержавшие победу в мировой войне.
Здесь, в передних русского посольства, они жмутся и ютятся у стен,
ожидая, где найти себе приют и помощь.
На первых же днях по прибытии
в Константинополь состоялось совещание на крейсере «Вальдек Руссо». В этом совещании приняли участие
Верховный комиссар Франции де Франс, граф де Мартель,
генерал де Бургон, командовавший Оккупационным
корпусом, адмирал де Бон и его начальник штаба и с другой
стороны — генерал Врангель и генерал Шатилов.
На совещании было
подтверждено соглашение, которое состоялось еще прежде с графом де Мартелем, что Франция берет под свое покровительство
русских, прибывших из Крыма, и, в обеспечение своих
расходов, принимает в залог наш военный и торговый флот.
Вместе с тем было признано
необходимым сохранить организацию кадров
Русской армии с их порядком подчиненности и военной дисциплины.
На сохранении армии генерал Врангель настаивал самым категорическим
образом. Это было необходимо по мотивам морального характера.
Нельзя было относиться к
союзной Русской армии иначе, чем с должным уважением; нельзя
было пренебречь всем ее прошлым, ее участием в мировой войне
вместе с союзниками, кровью, пролитой за общее дело Европы,
наконец, ее верностью до конца в тяжелой борьбе с большевиками.
Сохранение дисциплины,
подчиненность своему командованию диктовались также
практическими соображениями. Вся эта масса людей, сразу признанная
толпой беженцев, оскорбленная в своем достоинстве и вышедшая из
повиновения, могла бы представить серьезную угрозу для сохранения порядка. Эти
соображения учитывались официальными представителями Франции.
Адмирал де Бон, генерал де Бургон и адмирал Дюменилль, как военные,
чувствовавшие наиболее свой долг в отношении Русской армии, горячо поддерживали
заявление русского Главнокомандующего. И под их влиянием
Верховный комиссар Франции господин де Франс,
типичный представитель дипломатического корпуса, дал свое согласие на сохранение в военных
лагерях войсковых частей и подчиненности
последних их генералам.
Таким образом, с согласия
французских властей армия осталась цела, подчиненная своему
командованию в порядке строгой дисциплины, со своей организацией,
со своими судами, со своими боевыми знаменами и оружием.
На совещании было намечено
также рассредоточение армии. Были выделены войсковые части и направлены — 1-й
корпус, под начальством генерала Кутепова, в Галлиполи, кубанцы, с генералом Фости-ковым, на
остров Лемнос и донцы, под командой генерала
Абрамова, в Чаталджу.
Штаб Главнокомандующего был
сокращен до минимума. Правительство Юга России было
переформировано. Кривошеин15 оставил свой
пост и выехал в Париж. Ушел Тверской16, заведовавший
внутренними делами, и другие члены крымского правительства.
Струе продолжал вести дела внешних сношений, а Бернацкий17 — финансов, но оба они также скоро выехали в
Париж. При Главнокомандующем остался из состава крымского правительства один Н.В. Савич18. Однако указа о сложении
власти Правителя Главнокомандующим не было
издано.
Генерал Врангель дал такое
объяснение происшедшей перемене Южно-русского
правительства: «С оставлением Крыма я фактически перестал быть
Правителем Юга России, и естественно, что этот термин
сам собою отпал. Но из этого не следует делать ложных выводов:
это не значит, что носитель законной власти перестал быть таковым,
за ненадобностью название упразднено, но идея осталась полностью. Я несколько
недоумеваю, как могут возникать сомнения, ибо принцип, на котором
построена власть и армия, не уничтожен фактом оставления Крыма. Как и
раньше, я остаюсь главой власти».
Акта отречения не
последовало. Генерал Врангель не сложил с себя власти, преемственно
принятой им от адмирала Колчака и генерала Деникина, и продолжал нести
ее как долг, от которого нельзя отказаться. А в то время это означало возложить
на себя всю ответственность в почти безнадежном положении. Русские
общественные организации в Константинополе единодушно поддерживали
Главнокомандующего.
В обращении своем от 17
ноября к генералу Врангелю представители Городского и Земского союзов, комитета
русской адвокатуры, торгово-промышленных и профессиональных организаций Юренев19 Тесленко, Глазов, Алексеев и пр. заявляли: «Собравшиеся в Константинополе
представители русских общественных организаций горячо приветствуют Вас
и в Вашем лице доблестную русскую армию, до конца продолжавшую неравную борьбу за культуру и
русскую государственность, и вменяют
себе в непременную обязанность заявить, что они считают борьбу с большевизмом
продолжающейся и видят в Вас, как и прежде, главу Русского Правительства
и преемственного носителя законной власти».
«Мы ждем полного выяснения
позиции Франции, — говорил генерал Врангель. — Если она не признает
армию, как ядра новой борьбы с большевизмом, я найду путь для
продолжения этой борьбы».
В этих словах левая печать
усмотрела угрозу — нечто зловещее. На генерала Врангеля
посыпались обвинения, что он хочет начать какую-то новую авантюру,
жертвуя людьми ради своего личного честолюбия. «Дело Крыма
безвозвратно кончено», — не без злорадства провозглашали
они.
Для тех, кто не жил с
армией, было непонятно, что иначе и не мог говорить генерал
Врангель. Он говорил так (и в этом была вся сила его слов) потому, что
так думали, так чувствовали и этого хотели десятки тысяч людей,
офицеров и солдат Русской армии.
У них было свое прошлое,
которое они не могли и не хотели забыть, свои подвиги и жертвы,
которыми нельзя было пренебречь, у них сохранились ненадломленные силы и крепкий дух, непоколебленная вера в себя и в своих
вождей. Они хотели оставаться тем, чем были, Русской армией.
Таким людям нельзя было
сказать: «Вы кончили ваше дело, вы больше не нужны и можете расходиться на все
четыре стороны, кто куда хочет».
Были ли упадочные настроения
среди войск? Да, были. Они не могли не быть. Тяжелые удары судьбы, пережитые
испытания, усталость после трехлетних непрерывных боев, лишения и страдания
моральные, неизвестность будущего угнетали людей. Чтобы устоять в буре, нужны
были исключительные силы, которых у многих не хватило. Но ядро армии было
здорово. Люди готовы были идти тем же трудным путем, идти без
конца, даже без надежды. Нашлись вожди, которые влили в них
новые силы, подкрепили слабевших и падавших и вновь поставили
их на ноги.
Положение русских на
константинопольском рейде было тяжело, особенно в первое время,
когда не организована была помощь. Однако те описания ужаса,
которые стали появляться в печати, не соответствовали
действительности.
«Уже два дня идет проливной
дождь, — отмечает корреспондент. — Подул норд-ост, море свежеет, и
палубные пассажиры, а их на каждом пароходе 60 процентов, в
ужасном состоянии. Прибавьте
к этому полное отсутствие горячей пищи в течение 10 дней, ничтожное количество вообще пищи, и
слова объезжавшего пароходы морского врача вам не покажутся преувеличением. «Продержите пароходы еще неделю, и не
понадобится хлопот о размещении беженцев. Все они разместятся на Скутарийском
кладбище». «Стон и ужас
стоят на Босфоре, — пишет другой. — Те лаконические вести, которые идут оттуда, только в слабой степени
дают представление о
творящемся там кошмаре». И наконец, третий говорит: «Они лежат, потому что не могут
сидеть. Они сидят, потому что
не в состоянии протянуть руку и произносить слова. Но есть еще стоящие, просящие, протягивающие
руки и даже — о ужас, не понятый еще миром, — и даже улыбающиеся. О, эта улыбка распятого! Вспомните ее все, кто имеет еще
память».
Такие свидетельства
очевидцев являются скорее показателем развинченности нервов и страдают
преувеличением. Поражало скорее другое — то спокойствие, с
которым русские переносили невзгоды, обрушившиеся на них, поражала
та бодрость, которую они сумели сохранить в себе, несмотря на
всю тяжесть пережитого. «Мы шли семь дней в пути от
Севастополя к Босфору, — пишет один из ехавших на пароходе «Рион». — Погода стояла тихая, безветренная. Море было
спокойно. Если спросить, что переживало огромное большинство
тех людей, которые битком набили каюты, палубу, трюм и все проходы
на пароходе «Рион», то правильно было бы ответить:
все были поглощены заботой, как бы согреть свои застывшие
пальцы, как бы укрыться лучше от дождя, добыть кипятку, теплой пищи и
кусок хлеба. И эти заботы так захватывали всего человека, что
ничто другое не приходило на ум. Люди, находящиеся в Совдепии, должны испытывать нечто подобное. Ощущение голода и холода
доминирует над всем. Старый, развалившийся «Рион» был перегружен сверх меры. На нем, кроме большого военного груза, помещалось до б тысяч человек.
Пароход шел медленным ходом, с сильным креном на левый борт. В пути не хватило угля. Это случилось на 5-й
день. Ночь была темная, накрапывал
дождь. Ярко в темноте светился электрический фонарь на палубе парохода и качающийся то синий, то красный огонь на миноносце, шедшем на буксире. С вахтенной будки
в рупор слышался голос капитана, и
ему отвечал такой же голос в рупор с миноносца. Зловеще звучали эти голоса. Нужно было перегружать уголь с миноносца, где оставался его некоторый запас. По
палубе заходили люди, и слышно было,
как звякала цепь и шуршал канат. На противоположном конце какой-то старик с седыми волосами
(его лицо было освещено светом
электрического фонаря) громко произносил речь. Отдельные слова долетали до нас. Это была проповедь. «Туманы и
мглы, гонимые ветром...» — говорил старик. Среди шума каната, топота ног по палубе вдруг раздалась песнь
женского голоса. Пела помешанная
миловидная молодая женщина, которую мы часто видели на пароходе ходящей по палубе. Ее мужа расстреляли большевики, ребенок ее умер, она сошла с ума в чрезвычайке. Она бродила по пароходу с веселой улыбкой и по временам пела всегда веселые песни. Глаза ее глядели, широко раскрытые,
по-детски радостно. Вся ночь прошла в
нагрузке угля. Это была страшная ночь. На следующий день нас взял на буксир американский крейсер и привел на Босфор. Мы стали среди голубого разлива. Зеленые
холмы и скаты и красные камни у берега все были залиты лучами солнца. Раздалась громкая песнь, удалая русская песнь. Пели 40
кубанцев на нашей палубе. Говор
замолк на пароходе, смолкли крики лодочников внизу. Песнь захватила всех. Как рукой сняло тяжелые
переживания прошлой ночи. Как будто все стало иным, и даже наш «Рион»,
накренившийся на левый борт, уже перестал
нагонять тоску своим унылым видом
развалившейся проржавелой посудины».
130 тысяч русских в несколько дней на пароходах появились на Босфоре. Задача
их прокормить и разместить представлялась нелегкой. Продовольствия,
вывезенного из Крыма, хватало всего дней на 10. Константинополь не
был подготовлен к приему такой массы людей. Тем не менее задача эта была разрешена благодаря дружным
усилиям русских организаций, содействию американского Красного
Креста, французов и англичан. Земскому Союзу было отпущено 40 000 лир из средств Главного командования. Были сняты хлебопекарни,
организована выпечка хлеба, и на десятках барж хлеб ежедневно
подвозился к пароходам. Таким образом, предсказания морского
врача не сбылись в действительности. Вряд ли смертность среди
русских была высока, несмотря на тяжелые условия, в которых
они находились. Сыпной тиф, этот страшный бич, свирепствовавший
в Ростове, Новороссийске и Екатеринодаре и уносивший тысячи
жертв, больше, чем гибло в сражениях, в Крыму не был распространен.
Явное свидетельство о хорошем санитарном состоянии армии.
Он не был занесен и в Константинополь на пароходах.
С 4 ноября по 7-е подходили
пароходы и останавливались на рейде «Мода». А уже 9-го стали отходить суда с
войсками в Галлиполи и с беженцами
в Катарро. Постепенно началась и разгрузка больных и
раненых и остальной массы беженцев. Раненые были размещены в русских
лазаретах — в здании русского посольства, в Николаевском госпитале, в Харбие, во французском госпитале
Жанны д'Арк, а беженцы распределены по лагерям Сан-Стефано,
Тузле, на островах Халки и в целом ряде других мест. Участие к
русским выказали все иностранцы, но особенно американцы, снабдившие лазареты
санитарным имуществом и
медикаментами в самых широких размерах и оказавшие самую большую помощь. Также
дружно работали и русские организации в
Константинополе, Городской и Земский союзы, Красный Крест и представители русского
Главного командования, объединившись в
центральной объединенный комитет для согласования своих действий. Благодаря общей дружной работе
бедствие было предотвращено.
***
Константинополь постепенно
наполнялся рядом эвакуации, начиная с первой одесской, затем со
второй одесской, новороссийской и затем крымской. Массы русских прошли через
Константинополь, частью осели в нем, а
частью рассосались по другим странам, на Балканском полуострове и в Западной Европе. Кого только не было
в среде русской эмиграции — и
калмыки, и горцы, и казаки, и крестьяне Южной России. Были и
представители зажиточных классов — торговцы, землевладельцы, промышленники. Была, наконец, в большом числе и русская интеллигенция. В рядах армии, а в особенности в
первом корпусе, был столь
значительный процент со средним и высшим образованием, какой вряд ли
существовал когда-либо в другой армии. Были там рядовыми и офицерами и учителя, агрономы, техники,
инженеры и студенты высших учебных
заведений, гимназисты.
Никогда еще Европа не видела
такой массовой эмиграции. Русских считается более 2 миллионов покинувших Россию.
Это, в сущности, был выход целых слоев русского народа, мало похожий
на французскую эмиграцию XVIII века. Россия лишилась в них своих
лучших сил образованного общества. Русские оставили Крым не с
тем, чтобы жить за пределами своего Отечества, как эмиграция. Они
хотели оставаться русскими, вернуться в Россию и служить только
России. Они уходили со своими учреждениями, учебными и санитарными, со своим
духовенством, наконец, со своим флотом и со своей военной организацией.
Войска расположились в лагерях Галлиполи, Лемноса и Чаталджи, а гражданское население и те, которые отстали от армии,
разместились в беженских лагерях или разбрелись в Константинополе. Началось тяжелое
существование, когда человек всецело поглощен
заботами о насущном хлебе, о ночлеге, о том, чтобы как-нибудь добыть средства для своей семьи. Тяжело было
видеть старых, заслуженных людей с боевыми отличиями, торгующими разными безделушками на Пере, русскую девушку в ресторанах на
Пере, детей, говорящих по-русски, в
ночную пору на улицах, заброшенных и одичавших, солдат в серых рваных шинелях, забравшихся во двор пустой мечети. Сколько раз приходилось встречать
поздно ночью людей, укрывавшихся под
карнизами домов от дождя и ветра. Нельзя было без краски стыда видеть русскую женщину в компании пьяных английских матросов в кабачке Галата.
Какая тоска брала слышать русскую
песнь, пропетую на улице женщиной под шарманку.
В этих ужасных условиях
борьбы за существование люди были готовы на все, лишь бы
как-нибудь устроиться. Одни нанимались на службу в английскую полицию,
другие изыскивали способы бежать к Кемалю-паше,
третьи завербовывались в иностранные легионы, не брезговали ничем, лишь бы
вырваться из бедственного положения. Развивалась погоня за
наживой, нездоровая спекуляция, торговали всем, чем могли, брались за
все, ничем не гнушаясь, вплоть до открытия игорных домов и ночных притонов.
Создавалась нездоровая атмосфера. Со всех сторон к Главному командованию
посыпались претензии поставщиков и торговцев, озлобленных за
понесенные убытки при крымской эвакуации. Они шумной толпой, друг
перед другом стремились расхитить последние средства, оставшиеся
для содержания армии. Нужно было оберегать и остатки сохранившейся
казны и бороться, чтобы не допустить тлетворных влияний на дух
армии.
В столице Оттоманской
империи, занятой союзниками, положение русских было особенно
тяжелым. Они не имели никакого подданства. Русские официальные
представители не признавались. Все зависело от личного усмотрения оккупационных
властей. Заступничество русского дипломатического представителя и военного
агента могло иметь успех лишь благодаря их личным умениям и
хорошим отношениям с союзниками.
Русский консульский суд
продолжал действовать, но решения его не были обязательны для
английской полиции. Русские были бесправны. Итальянское
правительство наложило арест и захватило все серебро, вывезенное из
ростовского государственного банка, и казаки были лишены средств,
в то время как они были в самом бедственном положении. Французы
наложили руку на русское имущество, находившееся на пароходе «Рион», и тем самым отняли одежду и обувь
у русских солдат, так нуждавшихся и в том, и в другом при наступившей
зимней стуже. Мы испили чашу национального унижения до дна. Мы узнали, что
значит жить на пайке, который все больше и больше урезывали,
угрожая то и дело лишить всякого пропитания и выселить из помещения.
Мы узнали, что значит быть в зависимости от заносчивого
коменданта и грубого французского сержанта. Мы узнали надменность и
высокомерие англичан, дерзость и заносчивость французов. Мы узнали,
что значит не иметь права передвижения и с чем связано
получение виз на выезд и приезд. На каждом шагу нам давали чувствовать,
что русским не разрешено то, что разрешено французам и
англичанам. Мы почувствовали, что с нами можно поступать, как нельзя это сделать с
другими. Мы почувствовали это, когда нас
спускали с лестницы и разгоняли в толпе палками чернокожие, одетые во
французскую военную форму, когда нас выталкивали за дверь, чтобы дать дорогу французскому офицеру. Мы поняли, что
значит сделаться людьми без отечества. Весь смысл сохранения армии в том и заключался, что, пока была армия, у
нас оставалась надежда, что мы не обречены затеряться в международной толпе, униженные и
оскорбленные в своем чувстве русских.
***
Русские оказались в Константинополе в узле
сложных международных отношений. Столица
Оттоманской империи была занята союзными
войсками, в водах Босфора стояли союзные эскадры. Власть находилась в руках верховных комиссаров Англии и
Франции. Султан продолжал жить в своем дворце, при нем его двор, великий визирь и правительство. Но в Ангоре
(Старое название современной столицы
Турции Анкары.) другое турецкое
правительство, с Кемалем-пашой
во главе, не признавало власти султана, как пленника иностранцев. Стамбул переживал времена упадка и разложения, как много веков назад, когда грубые
воины-крестоносцы, пришельцы с
запада, наложили свои закованные в железо руки на одряхлевшую Византию и жадные купцы генуэзцы и венецианцы,
как пираты, бросались расхищать
сокровища гибнущей империи. Так же, как в те отдаленные времена из Анатолии поднимались на спасение империи горные пастухи под предводительством
мужественных феодалов, так и теперь из
тех же Анатолийских гор выступили такие же грубые пастухи, не хотевшие признавать над собою власти чужеземцев, как признала ее расслабленная и развращенная
столичная толпа.
Русские, эвакуированные из
Крыма, оказались в положении незваных гостей. Англия
подозрительно относилась к военному лагерю у самого входа в
Дарданеллы. Франция всеми силами старалась выжить русских из Чаталджи и Галлиполи, греки
ревниво глядели на русскую военную силу под стенами Константинополя,
мечтая сами захватить Царь-Град. Турки в то время были
хорошо расположены к русским. При входе в мечеть аскер спрашивал: «урус?» — и приветливо пропускал внутрь храма,
куда греков не допускали. В дни Рамазана во дворах мечетей можно было
видеть много русских и никого из иностранцев. Русские не были
победителями и не внушали к себе враждебности турок. Они были
приравнены к ним и одинаково терпели от иноземной власти. По
улицам Перы происходили греческие патриотические
манифестации сперва венезелистов,
а потом приверженцев короля Константина. Для русских и те и
другие были одинаково чужды, и они одинаково оставались равнодушными
к шумным уличным демонстрациям в столице Оттоманской империи, так
оскорблявшим национальное чувство мусульман.
Больше двух
лет прошло со времени прекращения военных действий
и больше года по заключении Версальского мира, а Европа все еще
находилась в атмосфере войны. Ненависть и месть, порожденные
пережитым ужасом войны, продолжали разделять европейские народы
на два непримиримых лагеря — победителей и побежденных. Мира
не наступило. Порванные связи не восстановлены во взаимных отношениях
международной торговли, кредита, обмена и передвижения
из одной страны в другую. Напротив, Европа распалась на ряд отдельных
государств, оградивших себя такими заставами, что общение
между странами было почти прервано. Во внутреннем управлении
господствовал произвол, насилие и грубая расправа военного положения.
Война против войны привела к тому, что никогда еще Европа не переживала такого
напряженного состояния вооруженного перемирия. Ни войны, ни
мира. Малые государства Польша, Румыния, Греция, Югославия изнемогали под
непосильным бременем создания военной мощи и сильного государства. Франция не
могла и не хотела приступить к разоружению, добиваясь силой
принудить Германию к платежу наложенных на нее миллиардных долгов.
Программа Вильсона,
возвещавшая установление мира на началах права и справедливости, на
самоопределении народностей и уважении к правам слабых
меньшинств, испарилась в залах Версальского дворца. От этих новых
гуманных идей осталась, как отражение кривого зеркала, Лига Наций, без
средств, без влияния, без авторитета, злая насмешка над
провозглашенным идеалом.
Народы-завоеватели, немцы,
венгры, турки, основавшие могущественные империи на покорении
более слабых племен и народов, были побеждены. Старая
Европа, созданная на крови и железе, рухнула. Империя Гогенцоллернов пала. Монархия Габсбургов
развалилась на части, но восторжествовавшая демократия оказалась не менее их жадной к захватам, не менее
беспощадной к слабым.
Италия не только
присоединила славянскую область Триеста и Фиуме, но
домогалась приобретения далматинского побережья и островов
с греческим населением, как вознаграждение за участие в войне.
Румыния отторгла от России Бессарабию, пользуясь слабостью соседа. Польша
присоединила к своим владениям земли, населенные двумя миллионами
русских, как приз победителя, а в Галиции не только не ввела
автономии, но продолжала держать русскую область на положении военной
оккупации.
А сколько пришлось перенести
русским, искавшим спасения от большевиков на территории Польши и Румынии. На
Днестре их с женами и детьми при переправе встречали выстрелами, в
концентрационных лагерях подвергали жестоким насилиям и унижению,
грабили, морили голодом, обращались хуже, чем с пленными
врагами.
В отношении немцев, венгров,
австрийцев в землях, присоединенных к Румынии, к Польше, Чехии и Югославии,
все несправедливости стали возможны. Угнетенные сами
превратились в угнетателей.
Общность экономической и
моральной катастрофы Европы неизбежно диктовала
необходимость общих усилий для восстановления старого, разрушенного здания. Но
вместо солидарности между народами установился антагонизм и рознь,
восторжествовал грубый государственный эгоизм и интерес господствующей
национальности. Картина раздора и междоусобицы роняла моральный
вес и значение Европы во всем мире. Европа была поражена
бессилием. Старый мир востока и запада держался на таких колоссах,
как Германия и Россия. После окончания войны Америка отошла от
европейских дел, Англия не имела сухопутной армии. Осталась
Франция как единственная сила для установления нового порядка на
континенте и целая система малых, слабых, неокрепших
государственных новых образований. Слабость этих сил тотчас же сказалась.
Европа не могла справиться с задачей укрепления мира. Турецкие
отряды Кемаля в несколько десятков тысяч скорее всякого вооруженного сброда, чем войска,
являлись грозной опасностью для востока. Авантюрист д'Аннунцио, захватив Фиуме, дерзко бросал вызов всей Европе. Франция не
могла исторгнуть от Германии наложенные на эту
последнюю денежные обязательства. Но нигде не сказалось так бессилие
Европы, как в русском вопросе. Известно выражение Клемансо: «России больше нет». Россия была признана
пустым местом на карте Европы. Усталая после мировой войны, Европа
вначале сделала попытку одолеть большевизм как общего врага России и ее союзников. Но эта слабая попытка
обнаружила все бессилие Европы, обнаружила также, что
восстановление России в ее прежней мощи совсем не входит в
расчеты западных держав. Когда была одержана победа над Германией,
престиж союзников был велик. И малейшего усилия с их стороны
было достаточно, чтобы воля их была исполнена. В это время германские войска, в
количестве 500 тысяч, занимавшие Юг России, оставляли его, возвращаясь
обратно в Германию. Было очевидно, что с их уходом вся эта огромная область,
населенная более 40 млн. жителей, оставленная без вооруженных сил, будет
охвачена анархией, вслед за которой тотчас же появится большевизм.
Необходимость спасения всего этого русского края была настолько
очевидна, что и генерал Вертело, а
после Верховный комиссар по делам востока Франше д'Эспере
дали обещания занять Юг России двенадцатью дивизиями
пехоты и четырьмя кавалерии. Но вместо этого в Одессе высадились
всего одна бригада французского десанта и такое же количество греческих
войск. Они высадились в Одессе, заняли Севастополь, но не
пошли дальше. Англия оказала поддержку Добровольческой армии, боровшейся
на Кубани и на Дону против большевиков,
присылкой в Новороссийск снаряжения и обмундирования. Но скоро
обнаружилось, что союзники вовсе не намерены оказать бескорыстную
помощь России. Россия была разделена на сферы французского и
английского влияния. Восторжествовали интересы угля и нефти. Началась
политика использования слабости России для извлечения
своекорыстных выгод. Англия вела двойную игру. То, что делалось руками
Черчилля, разрушалось политикой Ллойд Джорджа, а этот последний
строил свои политические расчеты на поддержке большевистской
власти, ослабляющей могущество России, опасной для интересов
Англии в ее индийских владениях. В Закавказье Англия
покровительствовала независимой Грузии и не допускала
Добровольческих войск для занятия Баку. На севере генерал Марш предал
армию генерала Юденича и поддержал образование независимой Латвии и
Эстонии.
Франция ставила ставку на
могущественную Польшу. Бесцельно простояв в Одессе,
французские войска внезапно ее бросили. Никогда еще моральному престижу
Франции не было нанесено такого удара. Россия была брошена на
произвол судьбы.
Россия переживала участь
Польши времен ее упадка и ее разделов. Но разделы Польши совершались не
дружественными союзными державами. Сознание несправедливости
совершаемого было присуще даже участникам польского дележа XVIII века. Императрица Екатерина II в
свое оправдание объявляла, что она возвращает России отторженные
от нее земли. Мария-Терезия плакала, по циничному
выражению Фридриха Великого, «плакала, но все-таки брала».
История знает разделы Польши,
названные смертным грехом, тяготевшим над Европой, но история еще не
знала расчленения дружественной державы ее же союзниками. Нельзя без чувства
глубокого волнения читать слова из речи Черчилля, произнесенной
им на англо-русском собрании в Лондоне: «Сила Лиги Наций будет испытана
в русском вопросе. Если Лига Наций не сможет спасти Россию, Россия
в своей агонии разрушит Лигу Наций. Всем легкомысленным, всем неосведомленным,
всем простодушным, всем поглощенным личными интересами — я говорю:
вы можете покинуть Россию, но Россия вас не покинет.
Веселье царило на улицах,
когда я ехал сюда нынче вечером. Улицы были залиты тысячами,
десятками тысяч народа, чувствующего, что настал момент, когда он может
радоваться и торжествовать великую победу в великой войне. И есть ли здесь
кто-нибудь, кто станет отрицать, что народ сполна заплатил за
свое право оглашать воздух криками радости? На декоративных щитах, на
улицах, начертаны наименования всех полей битв, рассеянных по
всему земному шару, на которых ради праведного дела дралась наша молодежь,
завоевывая себе место в истории.
Но видел я также, рядом с
этими счастливыми толпами, мрачную фигуру русского медведя.
Переваливаясь, ступал медведь через степи, через снега, шествуя на
окровавленных лапах, и он здесь среди нас. Его тень падает на наше
веселье. Он стоит на страже, снаружи у дверей залы совета союзных
держав. В Версальской галерее зеркал он пребывал недалеко от нас. И
здесь, нынче вечером, мы ощущаем гнет его присутствия. Мир
переделать невозможно без участия России. Невозможно идти по пути
победы, благоденствия и мира и предоставить эту огромную часть
человеческой расы на жертву мучениям во тьме варварства».
Война внесла глубокие
изменения в психологию народных масс. Миллионы людей были оторваны
в течение трех лет от родного очага, от своего привычного труда,
от мирного уклада жизни. Они приобрели навыки военных лагерей и походов,
сроднились с жизнью боевых приключений, лихорадочного возбуждения на
полях битв во всех частях света. Они не хотели вернуться вновь к
условиям повседневного труда с его заботами о добывании насущного хлеба. Множество людей из трудовых
классов, выдвинувшиеся на военном поприще, уже не мирились со своим прежним социальным положением и не хотели снова сделаться конторщиками в магазинах, встать
у станка на фабрике или спускаться в
шахты на тяжелый труд.
Много было разоренных и
обездоленных войной, множество семей потеряли своих
единственных кормильцев и впали в нищету. На улицах Лондона можно было
видеть инвалидов с кружками на груди, просящих милостыню. Гнет безработицы,
наступившей после прекращения военных заказов, выгонял на
улицы толпы рабочих. И наряду с этим роскошь новых богачей,
разжившихся на общем бедствии войны, била в глаза и вызывала злобу
и зависть. Росло возмущение несправедливостью существующего
строя. Рабочие не хотели мириться с тяжелыми условиями своего
существования. Производительность труда упала, наступило то, что
было названо деморализацией труда.
Но такая же деморализация
наступила и в области капитала. Развилась нездоровая спекуляция, не
останавливающаяся ни перед чем, лишь бы нажиться — и такая же
деморализация в политике. Глад-стон говорил, что он никогда не приступал
к произнесению речи в парламенте, не совершив про себя мысленно молитву. Какому
богу молился Ллойд Джордж, когда он говорил свою известную речь о торговых
сношениях с большевиками, не видя в этом ничего предосудительного,
подобно тому, как в торговле с африканскими дикарями и
людоедами? И английские судьи, прославленные за свое правосудие,
применяясь к новым принципам британского правительства, морально
опустились до того, что отказывали в иске русским торговым
фирмам, хотя на запроданных большевиками товарах значились их торговые клейма.
Никогда еще государственные люди не доходили до такого откровенного цинизма.
Основы правовые и моральные, невидимые подпорки общества и
государства, были расшатаны.
Общее явление обнаружилось во
всех странах Западной Европы. Народные массы выступили на историческую
сцену, их удельный вес поднялся, они выступили бурно, с притязаниями
на свое место под солнцем, в осознании своей силы, с психологией
неимущих, с враждебностью к зажиточным классам, без уважения к старым заслуженным
авторитетам и старым традициям. Революция в России и крушение Германской
империи не только подорвали монархический принцип, но и авторитет власти в
Европе. Повиновение в силу почитания старых авторитетов исчезло,
исчезло и сознание целого, и массы добивались вырвать силой то, что
они хотели получить для себя. Воды вышли из берегов и бурными потоками
стремились проложить новые русла. Наступил период массовых забастовок и рабочего
движения, приближающегося к большевизму. Во главе правительств встали демагоги, вся задача которых сводилась к умению играть
настроениями народных низов.
Это не была политика,
руководимая высшим государственным интересом в предвидении задач
и целей будущего, а политика обходов и зигзагов от одного случая до другого, политика,
не внушавшая к себе ни доверия, ни уважения.
Рабочие массы путем активных выступлений
добивались удовлетворения своих классовых интересов под угрозой дезорганизации промышленности и разрушения
государственного порядка. Ллойд Джордж приходил к соглашению на совещаниях с рабочими организациями, и их постановления
преподносились парламенту как готовое
решение. Старый парламент Англии, окруженный вековым уважением, был унижен в своем значении, низведенный до роли учреждения, скрепляющего акт,
навязанный ему соглашением премьера.
На этой же почве заигрывания с
настроениями рабочих масс сложилась и политика сближения
с большевиками. Красин уже был в Лондоне, и в марте
последовало заключение торгового договора с советами. Мировая война,
предательство большевиков, Брест-Литовский мир
были забыты.
Зверский
режим большевизма, явно разоблаченный в низости злодеяний, ими
совершенных, в массовых расстрелах заключенных, в убийстве
заложников, в казни епископов и священников, в гонениях на православную
церковь, в грабежах и насилиях над мирным населением, в подлом
убийстве русского государя, своею смертью запечатлевшего верность
данному слову, — ничто не помешало премьеру Англии протянуть руку
тем, кто был запятнан кровью и грязью неслыханных
преступлений перед человечеством. В глазах английской демократии
большевизм стал рисоваться как сила, сломившая царизм.
Старые предубеждения против
России вновь всплыли на поверхность, и ненависть к самодержавию, как к
режиму еврейских погромов и жандармского произвола, овладела
общественным мнением Запада. Рабочие массы были воспитаны в тех же идеях классовой
борьбы. Им внушали, что только пролетариат
является носителем прогресса и ему
одному принадлежит будущее. Их развращали лестью и демагогией. И когда в Москве провозгласили диктатуру
пролетариата и торжество тех самых
идей социализма, на которых рабочие воспитывались и на Западе, то,
естественно, они стали видеть в большевизме нечто свое, совершенное
пролетариатом, и солидаризировались с большевизмом. В Москву, как во вторую
Мекку, стали стекаться последователи социалистических учений.
Из Москвы шли директивы и указания. К
словам Ленина, этого грязного маньяка лжи и предательства,
прислушивались во всей Европе. Горький превозносил Ленина, ставил
его выше Петра Великого, объявлял его замыслы планетарными,
попутно трунил над западным мещанством, которому угрожал нашествием
гуннов, и над русским народом, этим ленивым, бездарным и пассивным существом,
который заслужил свою жалкую участь и не внушает даже сострадания.
Получалось отвратительное зрелище — превознесение гнусного
явления большевизма.
Если бы одну сотую злодейств
и преступлений, совершенных большевиками, позволил себе
какой-нибудь абсолютный монарх, султан мароккский, то
вся Европа была бы охвачена негодованием, а здесь кровавая
оргия, мучительство нелепой и злобной тиранией целого русского
народа не только не вызывало возмущения, но встречало сочувствие.
Все это было сделано пролетариатом во имя социальной революции.
И этим все злодеяния получали оправдание. Все антибольшевистские
силы стали рисоваться как силы реакции.
Для общественного мнения
Западной Европы не имело никакого значения, что это были
русские патриоты, что белые войска были той Русской армией, которая
начала мировую войну, что они боролись, оставались неизменно верными
союзниками, все это ничего не значило. Таковы были чудовищные искажения
русской действительности в затемненном сознании западноевропейского
общества.
Только в Америке неуклонно
обнаруживалось резко отрицательное отношение к большевизму.
В ноте, направленной к Италии, правительство Северо-Американских
Соединенных Штатов высказывается против европейской конференции,
которая повлекла бы за собою два последствия, а именно признание
большевистского режима и почти неизбежное разрешение русского
вопроса на основе расчленения России.
«Хотя Соединенные Штаты и
глубоко сожалели о выходе России из числа воюющих в
критическое время и о несчастной сдаче ее в Брест-Литовске,
однако Соединенные Штаты вполне понимали, что русский народ никоим
образом за это не был ответствен.
Соединенные Штаты неизменно
сохраняют веру в русский народ, в его высокие качества и в
его будущее и уверены, что восстановленная, свободная и единая
Россия вновь займет руководящее положение в мире, объединившись с
другими свободными народами в деле поддержания мира и
справедливости.
Мы не желаем, чтобы Россия в
то время, когда она находится в беспомощном состоянии во
власти не представляющего ее правительства, для которого единственным правом
является грубая сила, была еще более ослаблена политикой расчленения, служащей
чьим-то другим, но не русским, интересам.
Теперешние правители России
не правят по воле или с согласия сколько-нибудь значительной части русского
народа — это является неоспоримым фактом. Силой и лукавством
захватили они полномочия и органы правительства и продолжают
пользоваться захваченным, применяя жестокое угнетение в целях
сохранения в своих руках власти.
Соединенные Штаты не могут
признать суверенитет нынешних правителей России и поддерживать с ними
отношения, обычные между дружественными правительствами. Это
убеждение не имеет ничего общего с какой-либо особой политической или
социальной структурой власти, которую пожелал бы избрать сам русский
народ. Оно основывается на ряде совершенно иных фактов. Эти
факты, которые никем не оспариваются, привели правительство
Соединенных Штатов независимо от его воли к убеждению, что существующий
в России режим основан на отрицании всех принципов чести и
совести и всех обычаев и договоров, служащих основанием для постановлений
международного права.
Ответственные руководители
этого режима часто и открыто провозглашали и хвастались, что
они готовы подписать соглашения и договоры с иностранными
державами, не имея в то же время ни малейшего намерения
соблюдать подобные сделки и выполнять такие соглашения.
Большевистское правительство
находится под контролем политической партии, имеющей широкие
международные разветвления, и этот международный орган, широко
субсидируемый большевиками из государственных источников, открыто
преследует цель возбуждения революции во всем мире.
По мнению правительства
Соединенных Штатов, у него не может быть общей почвы с властью,
понятия которой о международных отношениях столь чужды его
собственным понятиям и претят нравственному чувству.
Не может быть взаимного
доверия и веры, не может быть даже уважения, если приходится
давать залоги и заключать соглашения двум странам, из которых одна
с самого начала держит в уме циничное отрицание своих обязательств».
Справедливые указания
правительства Северо-Американских Соединенных Штатов, полные
веры и дружбы к русскому народу, не были услышаны в Европе, и
Англия, а за ней и Франция и другие государства встали на путь
сближения с советами и одновременно расчленения России.
Последствия были таковы.
Если взглянуть на карту России в ее современных границах, то
можно увидеть, что Россия потеряла приобретения Петра Великого и Екатерины II, отрезана от Балтийского моря
и отброшена в Азию.
Политика же соглашения с
большевиками привела к тому, что в Москве укрепился III Интернационал. Преступное
сообщество, даже в революционном подполье представлявшее
серьезную угрозу, превратилось теперь во всероссийскую власть и
использовало все огромные богатства страны и неисчерпаемый людской материал для
партийной цели всемирной революции.
В области экономической —
шестая часть земного шара, благодаря совершенному над нею
коммунистическому опыту, изъята из международного торгового оборота, и Россия
из страны, вывозящей хлеб и сырье на многие сотни миллионов золотом, превратилась в
страну, нуждающуюся в привозном хлебе для
прокормления своего населения.
Все уверения о возможности
эволюции большевистской власти оказались пустым вымыслом.
Никакая торговля, никакой вывоз из России сырья стал невозможен.
Голод, наступивший в ближайшее же лето, ясно обнаружил, что русский
народ под большевистской властью обречен на вымирание. Таковы
были последствия западноевропейской политики в отношении России.
А в Галлиполи
и на Лемносе 50 000 русских, оставленных всеми, являлись
на глазах у всего мира живым укором тем, кто пользовался их силой и их кровью,
когда они были им нужны, и бросил их, когда они впали в несчастье.
* * *
В последних числах ноября
председатель Совета министров Лейг сделал
заявление в комиссии по иностранным делам, что политика Франции
в отношении Советов остается точно такой же, как и предшествовавшего
министерства.
Председатель Совета министров
добавил, что он склонен разрешить коммерческие сделки между французами
и русскими, он также не считает нужным продолжать блокаду, чтобы
не сделать русский народ ответственным за ошибки его правителей.
Что же касается генерала Врангеля, то после его поражения
Франция считает себя свободной от всяких по отношению к нему
обязательств и только из гуманных побуждений Франция приходит на помощь
его солдатам.
Из заявления Лейга было ясно, что французское правительство было
готово вступить на тот путь, который указан был Ллойд Джорджем,
— если не прямого признания большевистской власти, то соглашения
по торговым делам и сближения с ними. Неминуемым последствием такой
политики являлся и отказ от всякой связи с Русской армией. Как
только заявление Лейга стало известно генералу Врангелю,
он тотчас же уведомил наших представителей в Париже, что
оно произведет на армию удручающее впечатление. «Не могу верить,
— заявил генерал Врангель, — чтобы интересам Франции отвечало обратить
организованную и крепкую духом армию, ей дружественную, в стадо беженцев,
озлобленное против союзников, бросивших их на произвол
судьбы. Положение армии очень тяжелое, и только надежда на
использование ее по прямому назначению, то есть в борьбе против большевиков
за освобождение Родины — все равно, теперь или позже, — может
сохранить ее, иначе должно наступить разложение». И действительно,
распространившиеся слухи о перемене французской политики произвели удручающее
впечатление на русских. Была потеряна уверенность в завтрашнем дне, каждый
спрашивал себя — что же с нами будет?
условия
первоначального расселения в Галлиполи были
тяжелы. Приходилось устраиваться в полуразрушенных зданиях,
часто без окон, без печей и с дырявой крышей. Все приходилось
делать своими руками, при большом недостатке материалов.
Положение в лагере, находившемся в нескольких верстах от города, по
тесноте палаток, отсутствию дров, печей в достаточном количестве,
было крайне тяжело. Из этого положения удалось выйти благодаря
исключительной энергии и настойчивости генерала Кутепова.
Спасло и то, что во главе французского командования мы встретили таких
людей, которые не формально исполняли предписания своего
начальства, а, понимая и участливо относясь к русским, входили во все нужды их
положения и оказали им и моральную поддержку, и материальную помощь,
насколько они были в силах. Генерал де Бургон,
этот старый военный, понимавший те связи чести, которые соединяли
союзные армии между собой и прилагавший и ранее все усилия,
чтобы улучшить жизнь наших людей в Галлиполийском
лагере, поспешил успокоить тревогу, вызванную известием об
изменении французской политики. «Не может быть и вопроса, — писал он, — о
разрушении организации армии, но какое бы ни было ее дальнейшее назначение,
французские власти так же, как и вы, стремятся обеспечить благодаря этой военной
организации безусловный порядок и дисциплину. Воспользоваться
армией как вооруженной силой не входит в намерения французского
правительства. Таким образом, военная организация должна иметь
ту цель, чтобы свести к минимуму риск возможных осложнений, в ожидании того
назначения, которое будет указано. Мы рассчитываем на помощь
как личного авторитета генерала Врангеля, так и на его влияние на
армию, для того чтобы спокойно провести этот период ожидания». В
лице адмирала де Бона, этого исключительного по благородству человека, мы нашли
настоящего друга, который не остановился перед тем, чтобы в донесениях своему
правительству защищать Русскую армию от всего того вреда,
который могли нанести ей неправильные распоряжения из центра.
Старый адмирал переживал
вместе с русскими все их страдания, понимал всю боль их национального унижения,
понимал, что это те же люди, которые своей кровью оказали помощь для спасения
Парижа. Он не раз сопровождал генерала
Врангеля при его поездках в военные лагеря
и, видя тот бодрый дух, который господствовал среди русских войск, он
признал, что безумие среди того бессилия, которым поражена вся Европа, сводит
на нет такую силу, какую представляют собой русские войска, умеющие так бодро
переносить все невзгоды и всегда готовые
идти в бой со своим врагом. Адмиралу Дюминилю точно так же мы обязаны тем,
что в тяжелую минуту он помог нам выйти из критического положения. Организация
армии была сохранена, и авторитет главнокомандующего не был
подорван. При поездках главнокомандующего в лагеря, он лично мог
убедиться, какой бодрый дух господствует среди войск. Войска встречали своего
главнокомандующего с таким воодушевлением, что ясно было, что
они готовы за ним следовать и уверены, что только с
ним они могут найти путь из, казалось бы, безвыходного положения.
Вскоре, вслед за известием о декларации французского
правительства, было получено сообщение от старшины
дипломатического корпуса М.Н. Гирса о дальнейших
предположениях французского министерства. Международная
обстановка, тяжелое финансовое положение и соображения внутренней политики
лишают французское правительство возможности взять на себя задачу
сохранения армии. Единственная возможность продолжить помощь — это
рассматривать всех эвакуированных как беженцев, исключительно с
гуманитарной точки зрения. Только при этом можно рассчитывать на
получение средств. Ради этого необходимо придать делу помощи характер
благотворительного почина самих русских, создав в Париже не
политическое, а общественное объединение, для приискания
средств и оказания помощи всем беженцам. Это сообщение, подтвержденное потом и
официальным представителем Франции в Константинополе,
произвело
большое смущение в русских константинопольских
кругах. Ясно было, что французское
правительство не только хочет свести армию на положение
беженцев, но хочет окончательно устранить генерала Врангеля, передать распоряжение денежными средствами и
попечение о беженцах в руки
организованного в Париже благотворительного комитета. До этих пор вся
организация помощи велась Центральным Объединенным
Комитетом при участии и в полном согласии с представителями Главного
командования. Организация эта была налажена и давала хорошие результаты. С этого же времени начинается ряд трений. Естественно, что если Главнокомандующий
устранялся французским
правительством, то кто-нибудь должен был занять пустое место и каждая из организаций, по весьма понятным
причинам, стремилась взять в свои
руки и средства, и дело благотворительной помощи. Все те, кто был настроен
против армии, подняли голову. А недовольных было много, было много
раздраженных людей, готовых винить и
Кривошеина, и генерала Врангеля, и штаб, и гнилой тыл в бедствиях, их постигших. Оставшиеся за штатом, не
сумевшие найти новых мест и новых
окладов, озлобленные и ожесточенные, целой толпой наполняли посольский двор,
этот центр, откуда исходили все слухи,
сплетни, злословия и клевета по городу. И в рядах войск были, конечно, такие, которые не могли выдержать тяжелых
испытаний. Гражданская война, со всеми ее ужасами, тяжелое переживание наших неудач, безвыходность положения создали много
недовольных. Иные потеряли всякую волю
и истрепанные, привыкшие к разгулу, даже
доблестные офицеры, теперь с надорванными силами, с разрушенным организмом, подавленные морально,
представляли элемент, разлагавший
армию.
За период Гражданской войны,
когда офицеров переманивали то в украинские войска на службе гетмана, то
к Петлюре, то в разные организации немецкой ориентации, то к
полякам, в войска Булак-Булаховича20, —
выработался особый тип авантюристов, подобных ландскнехтам
Валленштейна, готовых служить кому угодно, но и готовых
во всякое время на предательство. «Перелеты», как их называли
в смутное время на Руси. Были и офицеры, подобные Слащеву21,
этому когда-то доблестному защитнику Крыма, а теперь морально деградировавшему
человеку. Был «матрос» Баткин, когда-то, по поручению
адмирала Колчака, объехавший всю Россию для произнесения
патриотических речей, а теперь
— продавший себя большевикам и служивший их тайным агентом в
Константинополе. Был и Секретев22, совершенно
спившийся и погрязший в разгуле, был и полковник Брагин,
продававший впоследствии русских в Бразилию как белых негров,
плантаторам Сан-Паоло. Все эти люди и им подобные шумной
толпой требовали, клеветали, старались захватить что-то и всеми средствами
повредить тем, кого они ненавидели в данное время. Генерал Слащев издавал
брошюры, требовал суда общества и гласности. Он обвинял генерала
Врангеля, что последний не принял его плана зашиты Крыма, и уверял, что
если бы он, Слашев-Крымский, встал бы во
главе войска, то Крым был бы спасен снова. А вместо этого он уволен
и принужден влачить тяжелое существование беженца. Генерал
Врангель обещал будто бы всем своим офицерам материальную помощь,
а теперь утаил какие-то деньги и оставил его, генерала Слащева, на произвол
судьбы. Какой-то анонимный автор обличал в «Записках строевого
офицера» все стратегические ошибки штаба Главнокомандующего, как
будто бы это в данное время имело какой-либо смысл, кроме желания
обличения и нанесения вреда Русской армии. Вот от какой заразы
приходилось оберегать людей.
Нелегко было выбраться из
узла интриг, недоброжелательства, сплетен и мелких происков,
отстоять армию и от «союзников», готовых затянуть мертвую петлю
на ее шее, и от морального разложения внутри ее самой. И если тем не менее удалось выйти из этого
положения и не застрять в топком болоте морального упадка,
то это произошло потому, что в среде самих же русских нашлись люди, сохранившие
в себе здоровые нравственные силы, чтобы дать отпор разлагающим
влияниям. Нашлись и среди иностранцев такие, которые выказали столько
человечного участия к бедствиям и страданиям людей. Сестра
милосердия французского госпиталя Жанны д'Арк, не
ограничиваясь тем, что заботливо ухаживала за своими ранеными, сама искала — где и как бы помочь людям,
всегда с особой приветливостью и
добротой оказывая русским всевозможные услуги. Американец,
еще с Екатеринодара принимавший участие в помощи
русским и привязавшийся к ним, теперь не оставил их в несчастье,
и сколько русской молодежи обязаны ему возможностью окончить
свое образование! Седой мулла, встретив в переулке Стамбула
такого же старика, русского беженца, в обтрепанной одежде, кладет ему в руку
пять лир и поспешно отходит, чтобы тот не возвратил ему деньги. В
переулках Галаты и на крутых спусках у моста
можно было видеть старую женщину, пробирающуюся поздно вечером.
Она искала заброшенных детей — под мостом, в пустых дворах
мечетей. Она ловила их, часто отрывавшихся и убегавших от нее,
вела к себе, обогревала, кормила и после устраивала в приюты. Эта
старая женщина была еврейка. Вот такому участию к человеку и
обязаны русские своим спасением.
Но как только к незажившим
ранам прикасалась жесткая рука политики, так тотчас творилось злое дело. Для
французов те несколько десятков тысяч человек, которые были выброшены судьбой на
берег Галлиполи, на Лемнос и в Константинополь, явились докучливым осложнением,
от которого не знали, как отделаться. Для англичан — антибольшевистской
силой, которую нужно было ликвидировать, чтобы она не мешала им
заключить выгодную сделку с большевиками. И английские генералы,
принимавшие такое деятельное участие в помощи русским в армии
генерала Деникина, теперь отворачивались от них и оставались безучастными к их
бедствиям. Для партийных деятелей левого лагеря русские в Галлиполи оказывались «врангелевцами»,
которых нужно лишить всякой поддержки и чем скорее с ним покончить,
как с силой реакционной, тем лучше. И начиналась кампания клеветы и доносов,
направленная на разрушение того, что создавалось русскими в Галлиполи с таким самоотвержением и с таким
трудом. Для католических монахов, раз возникал интерес святого
престола, русские представлялись как заблудшее стадо, которое нужно
было вернуть в лоно католической церкви, и начиналось совращение
из православия малолетних детей и измученных, истерзанных бедствиями
несчастных русских людей. Для турок, которые так хорошо
относились к русским, как только начиналось подстрекательство,
русские превращались в гяуров. И тот же добрый мулла, подававший милостыню
старику русскому, готов был призывать к резне русских,
так же как и армян.
***
Струве23,
находившийся в то время в Париже, обратился с письмом к министру-президенту Лейгу. «Армия, — писал Струве, — покинула Крым
под давлением превосходных сил неприятеля, в уверенности, что, оставляя
свою родную землю, она не вынуждена будет положить оружия, но сохранит свою
организацию в целях продолжать борьбу в будущем. Решение союзников,
угрожающее положить конец существованию нашей национальной армии, не может не
вызвать среди войск горячего чувства возмущения. Мы присоединяемся к этому протесту со
всеми русскими патриотами и считаем своим
долгом привлечь внимание правительства
республики на самые гибельные последствия принятого
решения». Но этот горячий протест русского патриотического чувства был заглушен другими голосами из
противоположного лагеря.
Уже давно левая печать вела
кампанию против Белого движения и против Русской армии, боровшейся в Крыму.
Партийные деятели эсеров, находившиеся за границей, в чешском, тоже социалистическом,
правительстве, и особенно в президенте Масарике и
министре Бенеше, нашли себе поддержку
и покровительство. Они избрали Прагу своим центром, где и начали издание
газеты «Воля России». Оставление Крыма Русской Армией явилось для
них давно ожидаемой неизбежной катастрофой, и не без злорадства они заявляли, что Белому движению с его
генеральской диктатурой положен конец раз и навсегда. В своих
изданиях, подтасовывая сообщения корреспондентов, они изображали
эвакуацию из Крыма как паническое бегство. «Население Крыма грузилось
на суда, пробивая себе дорогу в порту револьверами и штыками. Число покончивших самоубийством, сброшенных
и бросившихся в море — не поддается учету».
«Исход с Юга России начался
еще до оставления Деникиным Екатеринодара и
Ростова, — писали в «Современных Записках». — После Новороссийска
он только на время задержался: переместившиеся в Крым воинские части
и беженцы по истечении 8 месяцев снова поднялись, чтобы снова
бежать, на этот раз уже за пределы Родины». И это говорилось в момент нашего
наивысшего национального унижения, когда люди, зажатые в тиски, с отчаянием боролись
за право на уважение к себе, за сохранение достоинства русского
имени...
Как раз в это время Милюков
нашел вполне подходящим переменить курс своей политики. «Крымская
трагедия» в третий или в четвертый раз показала непригодность генеральско-диктаторского метода борьбы
с московскими правителями, утверждали эсеры. Вслед за ними и
Милюков признал, что эвакуация Крыма не временный стратегический ход, удачно
выполненный, а катастрофа, с которой уходит в прошлое целая полоса
борьбы. Объяснение же катастрофы Милюков находил в неразрывной
связи военной диктатуры с определенной социальной группой, не сумевшей
отказаться ни от своих классовых стремлений, ни от своих
политических взглядов, принадлежащих к прошлому, а не к будущему.
Таковое решение было принято Милюковым, так же как и в
вопросе германской ориентации, без всякого соглашения со своими
политическими единомышленниками. Из среды самой кадетской партии тотчас
же последовали возражения на новую тактику, объявленную Милюковым. В
газете «Руль», издаваемой Набоковым, писалось: «Зарубежная русская
общественность переходит на новые позиции, на которые левая
часть ее перешла уже раньше, еще в то время, когда борьба
продолжалась. Трагично лишь то, безмерно трагично, что не могут
последовать за общественностью те сотни тысяч добровольцев, которые,
восприняв прежние, отброшенные теперь лозунги, положили свои молодые
жизни на северном, южном, восточном и западном фронтах в
неустанной борьбе с большевиками. Не менее мучительно думать о том,
какие чувства должны испытывать десятки тысяч эвакуированных из Крыма солдат и
беженцев и при виде открывшейся им картины русской эмиграции, от них
отрекающейся. Но так или иначе, вопрос решен, как
пишет П.Н. Милюков, бесповоротно, даже самыми упорными
сторонниками вооруженной борьбы, в среде которых он занимал почетное место
благодаря его авторитету».
Но все это нисколько не
смущало Милюкова, и он с упорством, достойным лучшего
применения, продолжал отстаивать свою точку зрения. И когда ему указывали, что
и в Особом совещании при генерале Деникине принимали участие видные
кадеты, как Астров24, Степанов25,
Федоров26, а Долгоруков27 и Струве
сотрудничали с генералом Врангелем в Крыму, он, ничуть не смущаясь,
заявлял: «Я не скрываю от себя, что кадетизм
за истекший период в известной степени испортил свое лицо. Но
элементы будущего у нас есть, и без них обойтись будет
невозможно».
«Я полагаю, — настаивал
Милюков, — что период военной диктатуры окончен. Те, кто еще
не убедился в этом, поймут это очень скоро, через небольшое
количество недель».
Предсказание Милюкова,
несмотря на всю его самоуверенность, не оправдалось. Не только через несколько недель все не
усвоили точки зрения Милюкова, но сам он оказался лидером, от
которого отказывается своя же собственная партия. Конечно, не все могли с таким
легким сердцем признать, что, участвуя в героической борьбе против
большевиков, они тем самым «портят лицо кадетизма»,
как это сделал Милюков.
«Будущее принадлежит тем, —
самоуверенно заявил Милюков, — кто окончательно скомпрометировал себя в
революции и тем неразрывно связал себя с нею». Очевидно, что к
таким «скомпрометированным» людям Милюков причислял
прежде всего самого себя, но он забыл, что он был
скомпрометирован не только в революции, но и в германской
ориентации, а в глазах революционеров в империализме, когда
во время самого разгара революционных страстей он настаивал
на завладении Константинополем. Но Милюков привык считать себя звездой первой
величины, и его ничуть не смущали ни возражения товарищей по
партии, ни уроки прошлого.
При большой умственной
трудоспособности Милюков никогда не отличался чуткостью, он делал
одну бестактность за другой, и, сделав, он тем упорнее защищал
свою позицию, чем очевиднее была ошибка. Он думал, что с
людьми можно обходиться как с фигурами на шахматной доске, расставляя их по
своему усмотрению, и забывал, что политика делается на человеческой коже.
Когда-то в Екатеринодар, в дни больших успехов Добровольческой армии,
приезжал Милюков на кадетский съезд, чтобы оказать поддержку
генералу Деникину. Тогда в одной из газет была напечатана резкая
статья, казавшаяся несправедливостью, о том, что кадеты, приветствующие
Добровольческую армию теперь, при ее победах, отказались
бы возложить венок на ее могилу в случае ее поражения.
К счастью, не вся партия
кадетов заслужила такой резкий, но справедливый отзыв. За Милюковым
потянулись все уставшие, гибкие и неустойчивые, все те, кто
считал Крым провалившимся делом, генерала Врангеля конченым
человеком и искал новой точки опоры; за ним пошли и те, которые не умели
самостоятельно идти своим путем и привыкли следовать за своим лидером.
Наконец, пошли и те, кто был связан с Милюковым узами давней
дружбы и совместной работы, краснели, но все-таки пошли.
«Революция в России
совершилась, — утверждал Милюков, — хотя и в безобразных формах, но
все-таки совершилась — это нужно признать». Милюков никогда не
отличался брезгливостью, он мог пить из мутного источника и утверждать, что это
сладчайший демократический нектар. Позиция
Милюкова, его новая тактика, не могла не встретить отпора в русских кругах.
Бурцев28 в
газете «Общее Дело» отражал эти общественные течения,
противные политике Милюкова. У Бурцева было одно драгоценное свойство: он
готов был порвать со своими ближайшими друзьями и протянуть руку
своим политическим противникам, раз он считал, что правота была на их
стороне. Он не был связан никакими партийными узами. Пасманик, ближайший
сотрудник Бурцева, выказал исключительное мужество, пойдя заодно с теми,
которых считали виновниками еврейских погромов. В этом и заключалась та большая
заслуга, которую они оказали русскому делу в эти тяжелые дни.
В противовес партии Милюкова,
стремившегося сойтись с социал-революционерами и затевавшего съезд в
Париже членов Учредительного собрания, по инициативе Гучкова сперва в Париже, а потом и в
других центрах возникли парламентские комитеты, объединявшие
всех членов законодательных учреждений России без различия партийного
направления. Благодаря действиям Милюкова, стремившегося отгородить себя от
всяких реакционных, по его мнению, элементов и замкнуться только в тесный союз
с партийной группой эсеров, в русском обществе произошел глубокий раскол,
обессиливший русское представительство за границей
и дискредитировавший русских
в глазах иностранцев.
Испытанный друг России, Крамарж, писал: «Признаюсь, что редко
картина общественной жизни производила такое грустное и тяжелое
впечатление, как после поражения армии Врангеля. Вся Россия в руках
большевиков, нигде нет просвета, а русские люди за границей не
могут понять, что бедной, измученной Родине нужно нечто совсем иное,
чем прежние губительные лозунги и старые дрязги, которые уже сделали
свое дело — погубили Россию и которые прежде всего
надо забыть, чтобы Россию спасти. Миллионы людей умирают от голода, тысячи
гибнут от руки зверских палачей, тысячи томятся в изгнании, а
русские за границей спорят о том, кто имеет право говорить от их имени
— думцы, или учредиловцы, или еще кто-либо другой.
Спорить сегодня о том, кто имеет больше права говорить именем
русского народа — думцы или члены Учредительного собрания, с его
жалкой историей, которой лучше не вспоминать, совершенно излишне. Мне кажется,
что право имеют только те, которые готовы работать, жертвовать
собою и, главное, пожертвовать ради спасения Родины своими партийными
лозунгами, партийной ненавистью и личными интересами и которые сумеют сказать
новое слово новой России».
* * *
Новый курс французской
политики, стремившейся превратить Русскую армию в массу беженцев и
все дело помощи русским сосредоточить в руках благотворительного комитета,
с одной стороны, и новая тактика Милюкова — с другой, шедшая как раз навстречу
намерениям правительства Франции, привели в Константинополе
к ряду трений между Главным командованием и русскими
общественными организациями.
В Константинопольской кадетской
партии начались споры и пререкания между сторонниками новой тактики
и ее противниками. Политический Объединенный
Комитет, включавший в свой состав представителей различных
общественных групп, но руководимый своим бюро, преимущественно
кадетского состава, с Юреневым во главе, стал явно отступать от
своего первоначального направления, выраженного в постановлении 15
ноября, где русские общественные Деятели, без различия
партий, заявляли, что они видят в лице генерала Врангеля, как и прежде, главу русского
правительства и преемственного носителя власти, объединяющего
русские силы, борющиеся против большевизма.
Теперь они стремились
подчинить Главнокомандующего своему влиянию, а если власть
Главнокомандующего признавалась, то только под условием общественного
контроля и признания демократической программы. Начались нападки,
теперь уже не на Кривошеина и генерала Климовича29, а на Пильца30, как представителя
отжившего режима, и еще на кого-то, кто внушал к себе подозрение со
стороны демократических кругов в своей реакционности.
Конечно, в Константинополе все это не могло
вылиться в явно враждебное отношение к
армии, как это случилось в Париже и в Праге. В Константинополе это было бы немыслимо. Однако нападки на Главное
командование и заявления, что пора отказаться от «крымской психологии» и перестать вести великодержавную
политику на «Лукулле», показывали, что
семена, посеянные Милюковым, дали ростки.
Конечно, создание органа
общественного представительства диктовалось всеми условиями
сложной борьбы, которую приходилось вести за русское дело за
границей. Нельзя было оставлять генерала Врангеля одного с его
военным штабом. Но трудность заключалась в том, что нелегко было
образовать авторитетное в глазах русского общественного
мнения представительство, надпартийное, объединявшее всех, и вместе с тем
такое, которое не притязало бы на доминирующее значение
в отношении к армии и ее Главнокомандующему.
Ни генерал Врангель, ни
военная среда никогда не допустили бы, чтобы армия была низведена на
положение корпуса Булак-Булаховича при
комитете Савинкова. Нужно было искать добросовестного соглашения.
А между тем этого-то и не хватало.
По примеру Парижа в
Константинополе образовался парламентский комитет, включивший в свой состав
членов законодательных учреждений России, и уже не по примеру Парижа
в него вошли представители всех партий, в числе 36, правые,
октябристы, кадеты, народные социалисты и двое членов
Учредительного собрания. Парламентский комитет занял ту же позицию, как
и парижский, вступив в резкую борьбу со всеми течениями милюковского направления. В Константинополе началась та же
борьба, только в ослабленном виде, какая велась в Париже.
В общественных группах,
организованных в отдельные политические кружки, появившиеся во
множестве в Константинополе, и в парламентском комитете генерал
Врангель нашел общественную опору в его борьбе за армию, и в
критические минуты в Константинополе все общественные организации умели
объединяться и проявлять то единодушие, какого совершенно не было в
Париже. В этом константинопольская общественность выгодно
отличалась от парижской: она была ближе к армии, умела ее лучше понимать и не впадала в такие чудовищные ошибки, какие могли быть
совершены только в Париже.
Вот почему в Константинополе и мог образоваться Русский Совет, давший общественное
представительство без партийной борьбы, отдавший свои силы на согласованную работу с
Главнокомандующим для
спасения Русской армии.
В Константинополе
образовался по инициативе частных лиц целый ряд благотворительных организаций.
Стали возникать приюты, школы, была открыта и гимназия, дешевые столовые, ночлежные дома,
библиотеки, клубы для молодежи. В беженских
лагерях создавались русские храмы,
образовывались церковные хоры, начала слагаться и приходская жизнь. Русское богослужение с его церковным пением
привлекало в храмы не только русских,
но и греков, и иностранцев. Русские постепенно стали пробивать себе дорогу в чужом для них городе, и сколько было
проявлено терпения, выносливости и настойчивости в невыносимо тяжелых условиях существования! Благодаря
знанию языков многие получили места
в банках, конторах, магазинах, в английских и французских учреждениях. Появились
художники-любители, исполнявшие заказы иностранцев на виды Константинополя,
писавшие вывески магазинов и декорации, кто
мог, брался за сапожное, слесарное или столярное ремесло, другие брались за ручной труд, копали канавы, мостили мостовые, занимались рубкой леса, становились
грузчиками в портах, и не только
солдаты и казаки, но и офицеры не останавливались перед ручным трудом.
Люди опростились, исполняли всю черную работу. Бывший камер-юнкер чистил картошку на кухне, жена генерал-губернатора стояла за прилавком, бывший член
Государственного совета пас коров на азиатском берегу и в высоких сапогах и в
куртке появлялся на заседаниях
парламентского комитета: все обходились без прислуги, сами стирали, мыли полы и
готовили на кухне. И все это делали
просто, без ропота. Жены офицеров становились прачками, нанимались прислугой. Появиться в хорошем костюме,
обедать в модном ресторане было
предосудительным. Это могли позволить себе только спекулянты. Признаком порядочности были рваные
сапоги и дырявые локти. Собрание членов высших законодательных учреждений можно
было принять за сборище оборванцев. О комнате без
клопов, о мягкой постели никто и не мечтал. Бедствие переносили легко,
жаловаться было нельзя; были и такие, кто
был еще и в худшем положении. Между людьми отпали все перегородки и
условности, и люди стали ближе друг к другу, помогали чем могли, и эта помощь, исходившая от такого же бедняка, принималась легко. Сколько было проявлено
русской женщиной нравственных сил в
этой тяжелой борьбе за существование! Избалованная богатством, преодолевая в
себе и прирожденную гордость, и светские
привычки, она бралась за тяжелый труд и несла его с таким самоотвержением и простотою.
Нелегко далась такая жизнь,
но в ней люди как бы перерождались, становились другими, сбросив с
себя то старое, что мешало им в новых условиях, в которые они были
поставлены. Если бы кто-нибудь хотел увидать утолок старого,
светского Петербурга, он не нашел бы этого в Константинополе; ему нужно было
бы обратиться в Париж. В Константинополе и следа не осталось
от прошлого. В пожилой женщине, стряпающей на кухне, моющей
полы и занятой стиркой, нельзя было бы узнать прежней
светской графини. В пастухе коровьего стада с изумлением можно
было бы угадать бывшего члена Государственного совета.
Не в
Константинополе, а в Париже можно было увидеть окаменелости
бюрократического мира и восковые фигуры представителей большого
света, в уголке яхт-клуба, перенесенного в Париж, во всем своем
нетронутом виде со своими неискоренимыми навыками, с роскошными
обедами, с неизжитой психологией, с протягиванием двух пальцев
людям другого круга, с понятиями, не шедшими дальше того, что
все должно быть восстановлено на прежнем месте,
как было, яхт-клуб
прежде всего, а все остальное после.
Произошло извержение
вулкана, все сожжено и погребено под лавой и пеплом, а утолок
яхт-клуба уцелел, так, как если бы все еще дело происходило в залах роскошного
особняка, с его зеркальными стеклами, на Большой
Морской в Петербурге. Уцелел яхт-клуб, уцелели и партии, осколки
партий, но в том же нетронутом виде, каковы они были и раньше в старом
Петербурге.
В России все истреблено,
разрушено, все разграблено, ничего не осталось от старого дома, но
партии сохранились так же, как и прежде, со всеми своими
программами, лозунгами, своей тактикой, своими лидерами, с теми же
клубными понятиями, — партия прежде всего,
— а все остальное к ней прилагательное, с неизжитой старорежимной
психологией, с неискоренимой ненавистью к ненавистному
правительству, как будто бы все еще продолжался режим Плеве,
с такой же неискоренимой ненавистью к помещикам, как будто они все еще владели своими землями, а не превратились
в голодных пролетариев,
заслуживающих, казалось бы, к себе хотя бы некоторого сострадания, все с теми же лозунгами «земля как
воздух и вода», как будто крестьянские
массы под этими самыми лозунгами не совершили всероссийского погрома и
не оказались хотя и с землей, но без хлеба и голодные.
В уголках старого Петербурга,
уцелевших в Париже, ничего не хотели замечать и продолжали
и думать, и говорить по-старому. В
партиях торжествовали, когда после бесконечных пререканий удавалось
Ивана Ивановича, лидера кружка из 9 членов, склонить, вынести
общую согласительную формулу с Петром Ивановичем, лидером другого, столь же
многочисленного кружка, торжествовали победу, как будто Россия была
спасена, а в яхт-клубе многозначительно сообщали, что
такой-то был принят на завтраке у NN, или спорили,
доказал ли сенатор К. законность прав такого-то, как будто
среди урагана событий могло иметь какое-либо значение завтрак у NN, мнение сенатора К. или общая
резолюция двух партийных групп, согласившихся объединиться на новой тактике.
Когда после тонкого завтрака
за чашкой кофе, с ликерами, с коньяком, с сырами разных
сортов и с фруктами среди разговора о благотворительном спектакле,
о литературной новинке и последней лекции Пуанкаре мимоходом
обмолвятся: «Ну, что бедняга Врангель? Как! Армия еще существует! Разве не все
разбежались?» — среди этих светских разговоров перед нами вставала другая картина.
Развалины маленького города на пустынном берегу. Дом всего с тремя
стенами, с дырявой крышей, где ютится семья с детьми, еле прикрытая
от дождя и ветра. Пожилой полковник, ночующий под перевернутой
лодкой. Палатки лагеря среди размокшей глины. Люди в
непрестанном труде, напрягающие силы, чтобы отвоевать себе место
на земле. Приземистый, коренастый генерал, крепко сложенный, твердой походкой
обходит палатки с раннего утра, и люди, усталые, разбитые, видя его
бодрый вид и слыша его решительный голос, вновь становятся
бодрыми, выпрямляют спину и бодро берутся за труд.
Когда слышались разговоры
вроде того, что кадетизм несколько испортил
свое лицо, вспоминался старый князь, в отрепанной одежде, на дырявом диване, в
тесной, промерзлой каморке где-то в закоулках Новороссийска.
Норд-ост врывался ураганом в каменную яму, куда были брошены люди. Сыпной тиф
вырывал то одного, то другого из близких людей. Разнузданные
солдаты, посланные отогнать зеленых, перебили своих офицеров
и ушли в горы. На вокзале площадная ругань и драки между
пьяными офицерами. А старый князь все с тем же упорством
настаивает, что нужно продолжать борьбу, идти в Крым и биться до
конца.
Водораздел разделил старую
от новой России, но линия водораздела прошла совсем не там, где ее намечали
лидеры старых партий. Произошла катастрофа, но только не в Крыму, а
в Париже.
В середине января 1921 года в
Париже собрался съезд членов Учредительного собрания. Он был
обставлен всем, соответствующим
декорумом, подобающим высокому собранию. Высшие представители
дипломатического корпуса, посол в Вашингтоне и посол в Париже
выступали со своими заявлениями, оглашались приветствия, произносились речи от
лица партийных организаций, устраивались соглашения между фракциями и
выносились общие резолюции. Корреспонденты русских и иностранных
газет оповещали европейские страны и Америку о дебатах и принятых
решениях. Вся внутренняя фальшь была прикрыта бутафорией
внешней декорации.
По существу же съезд был
лишен всякого серьезного значения. Резолюции по вопросу о признании
иностранными державами советской власти, о торговых договорах с
большевиками, о концессиях с таким же успехом могли быть вынесены на
всяком другом собрании, и вес этих заявлений нисколько не прибавился
оттого, что вынесены они были по
соглашению между П.Н. Милюковым и Авксентьевым, с устранением Карташева, Гучкова и
представителей промышленности.
Все
то же, что составляло сущность объединения между кадетской группой
Милюкова и эсерами об отношении к Русской армии и к Белому
движению, было обойдено молчанием или было высказано в столь неясных
выражениях, что только посвященные могли догадываться, для чего,
собственно, созван съезд и в чем заключается та новая тактика кадето-эсеровского соглашения, которая должна была пробудить
живые силы внутри России и привести к свержению большевизма.
Это
были обычные речи и обычные резолюции, уснащенные демократической банальщиной, давно приевшиеся и не только не способные
поднять упавший дух русских, замученных в большевистских застенках,
но даже хотя бы несколько одушевить самих тридцать членов
собрания, выступавших друг перед другом со своими декларациями.
Нельзя сказать, чтобы идея
созыва за границей Учредительного собрания была удачной.
Инициаторы полагали, что только они, выбранные всеобщей подачей
голосов, могут представлять новую, демократическую Россию, и никто
другой. Они не умели отрешиться от прошлого, от роли, сыгранной ими в
революции, от своей собственной психологии. Деятели мартовской революции, они
все еще находились в дурмане революционных лозунгов и партийной
фразеологии и не умели понять всей жалкой роли,
разыгранной Временным правительством
в трагедии русской жизни, не догадывались, что по мере нарастания ненависти к большевизму
росло и отвращение к керенщине, как к фальшивой прелюдии
большевизма. Они все продолжали верить, что Учредительное собрание пользуется неизменной популярностью в России, и не умели понять, что обман
темных народных масс нелепой системой
всеобщих выборов по спискам при участии разнузданной солдатчины, малолетних и деревенских баб не мог внушить благоговейных чувств к собранию,
завершившемуся арестами, насилиями, убийством и разгоном одних членов
другими.
Гораздо большее значение,
чем резолюции съезда и его декларации, имело появление на
сцене таких фигур, как Керенский и Чернов. Всем стало воочию и
безошибочно ясно, в чем заключалась новая тактика Милюкова. Появившееся затем в печати известное письмо Чернова, разоблачающее его двусмысленное поведение на собрании, где он, по его словам, ходил на самом
краю пропасти, остерегаясь упасть в
кадетскую яму, и постановление центрального комитета партии социал-революционеров в Москве,
отвергающее всякое соглашение с буржуазными партиями, явно показали, какими
гнилыми нитками было сшито соглашение парижской группы кадетов с заграничной группой социал-революционеров. Но
в то время Милюков торжествовал победу; он оказался как раз в
своей сфере вынесения деклараций, согласительных формул и
резолюций. Какой-то известный парижский скульптор выставил бюсты
Милюкова и Керенского как великих людей русской революции, и в
газетах писали, что Милюков изображает волю и мощь революции, а Керенский
ее порыв и пафос.
Происшедшее затем восстание в
Кронштадте окрылило надеждами членов Парижского совещания. В этом восстании
они увидели подлинное народное движение, в противоположность Белому,
как реакционному, обреченному на провал. Но прошло тридцать
дней, и восстание было подавлено. Были подавлены также и
крестьянские бунты, вспыхивавшие то тут, то там в разных концах России.
И в довершение всего постановление центрального комитета
партии эсеров в Москве признало: «Пролетариат городов в настоящее
время занят прежде всего вопросом
прямого спасения своей жизни от голодной смерти».
«Крайне ослабленная
организационная распыленность, усталость от борьбы, аполитизм,
недоверие к своим силам — вот те черты, которые, к сожалению, так
сильно запечатлелись в настоящее время на лице городского
рабочего. В трудовом крестьянстве точно так же сильно подорвалась
вера в партии и политические группировки. Оно еще в большей степени охвачено
аполитическими настроениями». Далее осуждаются «стихийные выступления
трудящихся масс». «П.С.Р. в современной обстановке должна решительно
высказаться против лишь разоряющих страну и ослабляющих фронт трудящихся
стихийных повстанческих движений, против партизанщины, против голодных бунтов
в городах» и пр.
Таким образом, ожидание, что
изнутри России поднимется мощная волна народного негодования, которая сметет
большевизм и расчистит путь на Москву, оказались теми же тщетными надеждами,
какие и раньше высказывались — «народ придет», «народ скажет», «народ возьмет»,
и являлись лишь свидетельством собственной неспособности к каким-либо активным
действиям. Таковы были те живые силы, которые думал объединить и возглавить
Милюков и которые, будучи связаны с революцией, заключали в себе все будущее
России.
Теперь, когда все это стало достоянием истории и вся
несостоятельность новой тактики Милюкова столь явно обнаружилась, многие из
участников Парижского совещания, по всей вероятности, не стали бы слишком
настаивать, чтобы в их биографиях было упомянуто о тех днях, когда они
выступали со своими заявлениями в парижском собрании в январе 1921 года.
* *
*
Струве и Бернацкий
в Париже принимали все меры к образованию внепартийного комитета
для заведывания делом помощи русским, согласно настоянию
французского правительства. Финансовые круги уклонялись от участия в том деле,
которое не обещало ничего, кроме тяжелой ответственности,
бесконечных нареканий и неприятностей. Только в начале
января удалось, наконец, составить так называемый деловой комитет из
представителей армии, финансового союза, банковских деятелей,
Красного Креста, городского и земского союзов.
Комитет этот, однако, не
встретил сочувствия во французском правительстве, так как оно не было склонно
считаться с представительством Русской армии, и в вопросе о
ликвидации имущества, полученного от генерала Врангеля, держалось
своих особых взглядов, идущих вразрез со
взглядами комитета. Комитет в своей декларации, поданной французскому
правительству, определенно выступил в защиту русских интересов и
против присвоения иностранцами русского имущества, находившегося в их руках.
С
приездом в Париж Бахметева31, посла Временного правительства
в Америке, дело приняло сразу другой оборот. 2 февраля 1921 гола
находившиеся в Париже Гирс32, Маклаков33
и Бахметев при участии Бернацкого собрали совещание, на котором было признано, что
армия генерала Врангеля потеряла свое международное значение и
Южно-русское правительство с потерей территории, естественно, прекратило
свое существование. При всей желательности сохранения самостоятельной
Русской армии с национально-политической
точки зрения разрешение этой задачи
встречается с непреодолимыми затруднениями
финансового характера. Все дело помощи беженцам надлежит сосредоточить в ведении какой-либо одной организации. По мнению совещания, такой объединяющей организацией
должен быть Земско-городской комитет
помощи беженцам. Единственным органом,
основанным на идее законности и преемственности власти, объединяющим действия отдельных агентов, может явиться
совещание послов.
В силу этого и было принято
решение образовать в Париже под председательством старшины дипломатического
представительства М.Н. Гирса
совещание послов с устранением представительства Главного
командования, с финансовым комитетом, при участии Бернацкого, отказавшегося к тому
времени от представительства Русской армии, и князя Львова34 в качестве уполномоченного Земско-городского союза.
Что же представлял собою
Земско-городской союз, этот единственный орган общественного
представительства, с которым считалось посольское совещание, включив его председателя,
князя Львова, в свой состав? В Париже несколько месяцев перед тем было организовано частное
общество, занявшееся делом самопомощи, приобретшее типографию для своих изданий и т. д. Общество это называлось
Земско-городским объединением; в его состав входили все земские и городские
деятели, выбранные на последних выборах прямой подачей голосов, все же
остальные земские деятели, так называемые цензовики,
допускались только по баллотировке. Вот это-то объединение, возглавляемое
князем Львовым, и явилось инициативной группой, созвавшей в Париже, в конце
января, съезд организаций земского союза
и городского союза, действовавших в то время за границей в Лондоне, Нью-Йорке, Константинополе, Берлине и
других городах.
Накануне созыва съезда в
общество, именуемое Земско-городским объединением, были выбраны Милюков и Керенский,
с целью, очевидно, подчеркнуть полную аполитичность. На съезде был выбран Земско-городской
комитет помощи беженцам, как было объявлено в газетах, являющийся
единственно полномочной за границей
центральной организацией. В состав комитета были выбраны 30
членов. Все это были имена,
за исключением трех или четырех, совершенно неизвестные земской России, а
имена же Винавера, Минора, Рубинштейна, Коновалова и прочих явно свидетельствовали,
что подбор людей в Земско-городской
комитет делался вовсе не по признаку заслуженного авторитета в земской среде, а
по совершенно иному основанию, а именно по скомпрометированности
в революции, как говорил Милюков.
Таким образом, под флагом
Земско-городского комитета, возглавляемого князем Львовым,
укрылась группа лиц, использовавшая вывеску чужого заслуженного
имени для своих собственных целей. Князь Львов, так же как и во время
своего злосчастного председательствования во Временном правительстве, оказался
во главе и вновь под контролем так называемой революционной
демократии. Был сделан общественный подлог, было приобретено
расположение американского и французского общественного мнения, но с русским
обществом не сочли нужным считаться.
Что значило русское
общественное мнение? Ведь русские были признаны беженской массой,
ничего не значащей величиной в глазах демократических верхов, к
тому же реакционно настроенной, а в силу этого и не заслуживающей
никакого внимания. Так сложился высший орган попечения о
русских за границей, якобы аполитичный, в действительности же
находившийся под контролем политической группы левого направления,
хозяйственный орган, стоивший на свое содержание значительных
сумм, расходовавший средства по своему усмотрению с полным
игнорированием армии. Этот орган попечения о русских беженцах, созданный по
настоянию французского правительства, не мог пользоваться доверием в
русской среде, вместе с тем он не приобрел и авторитета в глазах
иностранцев. Пожертвования на нужды русского беженства не притекали
в кассу Земско-городского комитета, а армия благодаря такому
направлению политики была оставлена без поддержки и без средств.
Быть
может, в той обстановке, которая сложилась в Париже, при вздутых
демократических настроениях, господствовавших в то время, и
трудно было создать какой-либо иной орган русского представительства
за границей, но все те, кто был связан с армией, не могли не почувствовать,
что вслед за левой общественностью и посольское совещание
отвернулось от армии, и сделано это было под давлением иностранной
державы, в то самое время, когда с таким отчаянием армия
боролась за свое существование.
***
Мысль о создании единого
центра русского представительства за границей возникла тотчас же
после оставления Крыма Русской Армией. Однако
попытки осуществления такого национального объединения в Париже, наподобие
чешского и польского во время мировой
войны, потерпели крушение, выродившись в ряд враждующих между собою отдельных групповых представительств:
Учредительного собрания, Парламентского, Земского,
Торгово-промышленного, а впоследствии правых монархических организаций и
Национального Союза. Получился разброд, а не единство.
Необходимость создания
общественного центра, находящегося в связи с армией, сознавалась в
Константинополе и получила свое выражение в образовании
Русского Совета, состоявшего из выборных представителей от парламентских
комитетов, земских и городских организаций, торгово-промышленных и финансовых
кругов, а также из лиц, приглашенных Главнокомандующим.
Хотя в Константинополе
борьба за армию, полная трагизма, происходила на виду у всех, тем не менее только по истечении нескольких месяцев, с
преодолением многих трений, удалось, наконец, организовать и открыть Русский
Совет. Трения эти происходили потому, что и в константинопольской общественной
среде были течения если не враждебные по отношению к армии и к ее
Главнокомандующему, то и не такие, которые могли бы слиться в
одно русло. Пережитки прошлого, интеллигентская отчужденность от армии и
военной среды, наконец, роль, сыгранная некоторыми в революции, отталкивали
их от сближения с военными кругами.
Психология таких
общественных деятелей двоилась. Они признавали армию, но что они больше
признавали — армию или так называемые завоевания революции, оставалось
невыясненным; их непреодолимо тянуло к левым течениям, более
родственным для них, и отталкивало от того, где им мерещились
правые настроения. Одних обольщало то, что другим было ненавистно.
Значительное же большинство, как и всегда, в своем поведении
руководствовалось тем, где можно лучше устроиться, и психологию свою приспособляло
к создавшейся обстановке. А так как в это время, под давлением французского правительства, уклон совершился
в сторону Земско-городской
организации, державшей в своих руках денежные средства и назначения на места, и напротив, быть на стороне армии — значило подвергать себя ударам, то
естественно, что большинство
предпочитало держаться в стороне от центра напряженной борьбы и не становилось
определенно ни на ту, ни
на другую сторону.
И если в Константинополе
тем не менее создалось общественное представительство, всецело
ставшее на сторону армии, то произошло это потому, что нашлись
такие люди из русской общественной среды, которые были связаны
с армией кровными узами, сжились и сроднились с нею. Они и образовали то
крепкое ядро, вокруг которого сгруппировался Русский Совет.
Конечно, Русский Совет не
оправдал ожиданий тех, которые надеялись найти в нем центр русского
национального объединения за границей. Он и не мог сделаться таким
центром. Константинополь был слишком удален от Парижа, где разрешались
все вопросы международной политики, печать находилась под
строгой цензурой оккупационных властей; наконец, многие из членов Русского
Совета, проживая в других странах Западной Европы, не могли принимать
в нем участия, и по необходимости Русский Совет замкнулся в
сравнительно тесный круг Константинополя.
И тем
не менее Русский Совет, несмотря на все затруднения, сыграл значительную роль
в деле организации русского общественного мнения за границей. Такого
центра, в котором объединялись бы самые различные политические
направления, не сложилось ни в Париже, ни в Берлине; он сложился
только в Константинополе. Никогда и тени партийного
разногласия не замечалось в заседаниях Русского Совета. А там сидели рядом друг с другом Г.А. Алексинский, наводивший ужас своими выступлениями во II Государственной думе, и Шульгин, бросивший
обвинение к сидевшим на левых скамьях той
лее II Думы, «не принесли ли они с собой в карманах
бомбы», князь П. Долгоруков, представитель конституционно-демократической партии, одно имя которого было ненавистно для
правых, и правые В.П. Шмит и граф
Уваров, к которым столь же враждебно относились в кадетских
кругах, товарищами председателя были — И.П. Алексинский, народный
социалист, и правый — граф Мусин-Пушкин. Соединить всех на
одну дружную работу при такой злобной партийности, которая
раздирала русское общество, можно было только благодаря тому, что
члены Русского Совета подчинялись высшей задаче — служению
Русской армии. И в этой работе, которой все одинаково были преданы,
партийные разногласия смолкали.
В политической борьбе, в
отстаивании Русской армии, как против нападок левых, так и
против иностранного посягательства, Русский Совет оказал всю свою
поддержку общественного представительства Главнокомандующему.
В этой тяжелой борьбе армия не была оставлена одна. В то
время как другие партийные организации стремились подчинить своему влиянию армию, сделать из нее орудие
своих партийных достижений, только Русский Совет, в своей согласованной работе с Главнокомандующим,
сумел осуществить единство
общественных сил и представительства армии, столь необходимого при полном разладе в русской
эмиграции.
* * *
Милюков достал деньги от тех
парижских кругов, которые считали нужным поддерживать демократическую
политику, сводившуюся, в сущности, не к борьбе с большевизмом, а
к противодействию Белому движению, из опасения, как бы борьба против
большевиков не привела к восстановлению старого строя с его
полицейским режимом, притеснениями евреев, инородцев и пр. Вместе с
Винавером он стал издавать «Последние новости»
и получил, таким образом, в свои руки орган печати в Париже.
Изо
дня в день в газете писались статьи, дискредитировавшие армию и
Главнокомандующего, помещались обличительные заметки и разоблачения
за подписью целого ряда имен офицеров, совершенно так
же, как это после делалось в сменовеховских изданиях, сообщались сведения,
полученные из французских источников и оказавшиеся затем ложными, о
том, например, что генерал Врангель сложил с себя власть и Главное
командование и оставил армию и т. д. Словом, это
была работа упорная и последовательная над разложением армии, работа
тем более пагубная, что она шла как раз в русле французских правительственных
стремлений отделаться так или иначе от Русской армии.
Во главе французского
правительства встал политический делец Бриан. Он очень скоро
подпал под влияние Ллойд Джорджа, обольщенный блеском таланта
британского премьера. Правда, в правительственном заявлении
Бриана в первый раз с парламентской трибуны были признаны
заслуги Русской армии в мировой войне, но это нисколько не помешало
новому министерству принимать такие меры против последних
остатков той же Русской армии, которые совсем не вязались с чувством
благодарности за помощь, оказанную для спасения Парижа. Французская
политика пошла на поводу у
Ллойд Джорджа, а этому последнему русские военные части на берегу
Босфора мозолили глаза, служа помехой для заключения торговой сделки
с большевиками.
В январе ушел командующий
оккупационным корпусом генерал Нейрталь де Бургон, оставивший по себе самую лучшую память среди
русских. Он уехал во Францию на свою ферму, о которой всегда мечтал,
тяготясь разлукой с родиной. Его заменил штабной генерал Шарпи
— полная противоположность своему доброму и сердечному предшественнику. Сухой,
раздражительный в обращении Шарпи был точным,
до педантизма, исполнителем предписаний своего начальства и
строгим, взыскательным начальником в отношении к своим подчиненным. К нему
перешло дело русского беженства и военных контингентов, и он
проявил все бессердечие штабного бюрократизма в таком вопросе, где
болезненно ощущалось тысячами людей каждое жестокое прикосновение к
незажившим ранам. Но какое дело было французскому генералу до
страданий людей, раз бумага за № должна была быть
исполнена.
14 января был издан
совершенно секретный приказ, подписанный Шарпи,
ясно характеризовавший как самого человека, так и то направление,
в котором он намерен был вести русские дела. Приказ этот
объяснял, что одной из главных задач в настоящее время является возможно скорейшая
эвакуация на постоянное жительство русских беженцев, как
гражданских, так и военных, и далее содержал в себе предписание
комендантам лагерей тех мер, какие должны быть приняты для
осуществления этой цели.
В
конце приказа уже откровенно признавалось, что при проведении этих мер нужно
лишь стремиться, чтобы не очень резко противодействовать распоряжениям
русского командования, которое, по словам приказа, имеет
намерение задерживать русских в рядах армии «путем убеждения, интриг и даже
насилий», «так как нам действительно необходимо, чтобы русское
командование сохраняло известный авторитет для того, чтобы помочь
нам поддержать порядок и дисциплину, но при
условии, если этот авторитет не препятствовал бы нам в деле
эвакуации беженцев».
С этого дня и началась та
недостойная политика подтачивания и
развала Русской армии, которая так соответствовала намерениям большевиков.
И соучастником такой политики явился Милюков со своими «Последними
новостями». Для Милюкова нужно было свалить генерала Врангеля, как
политического противника, точно так же, как для
Ллойд Джорджа нужно было ликвидировать русские военные
части в окрестностях Константинополя для целей своей политики, а для Бриана — чтобы удобнее сойтись с Ллойд Джорджем в вопросе о германских
платежах. И никому из них не было дела до живых людей с их
человеческими чувствами, страданиями и несчастьем.
На совещании с представителями
константинопольского парламентского
комитета генерал Врангель говорил: «Я ушел из Крыма с твердой надеждой, что мы не вынуждены будем протягивать
руку за подаянием а получим помощь от Франции, как должное, за кровь, пролитую
в войне, за нашу стойкость и верность общему делу спасения Европы. Правительство Франции, однако, приняло
другое решение. Я не могу не
считаться с этим и принимаю все меры, чтобы перевести наши войска в славянские земли, где они
встретят братский прием. Конечно, я не могу допустить роспуска Русской армии. Но никаких насильственных мер для задержания людей в военных лагерях я не
принимаю. Если и есть полицейские меры
запрещения въезда в Константинополь, то они принимаются союзными властями для ограждения от чрезмерного наплыва безработных. Я вовсе не хочу во что бы то ни стало задерживать людей в армии. Но я не хочу, чтобы люди
уходили из армии, проклиная свое
прошлое, с чувством досады и раздражения, махнув на все рукой, я хочу, чтобы
они навсегда сохранили с армией свою связь, всегда чувствовали, что они принадлежат армии и готовы войти в ее ряды, как только явится возможность».
В Константинополе появились
уже большевистские агенты, торговая миссия открыла свое
отделение при покровительстве англичан. И тотчас же почувствовалось
их тлетворное влияние на русскую среду; соблазн крупных барышей от доставки
товаров на Юг России уже стал охватывать торговые круги
Константинополя. То один, то другой соблазнялся коммерческим
расчетом и забегал в большевистскую контору. Зараза стала охватывать людей.
Моральная болезнь — потеря сознания, что можно и чего нельзя, честного
и бесчестного.
Стали появляться и агенты,
пропагандировавшие возвращение на родину русских беженцев.
Некто Серебровский переманивал людей на работы в Баку, соблазняя высоким
заработком. И французские власти, так же как и англичане, не
постеснялись воспользоваться услугами таких большевистских
агентов, лишь бы снять со своего пайка как можно больше ртов. По
всем беженским лагерям развивалась пропаганда возвращения в Россию.
В январе французское
командование приняло решение переселить донской корпус из района Чаталджи на остров Лемнос. Казаки
уже устроились на отведенном им месте, расселились в
землянках и палатках и своим трудом обставили вполне сносно свое жилье. Им не
хотелось переезжать на остров Лемнос, памятный еще по
первой английской
эвакуации после Новороссийска, когда русские вымирали там Целыми семьями. К тому же было получено известие,
что с первого февраля французы
прекращают выдачу пайка. Несмотря на настоятельные указания
генерала Врангеля, Шарпи все-таки упрямо настоял на своем и издал от себя приказ о выселении
казаков из Чаталджи. Последствия тотчас же сказались. Казаки с оружием в руках, лопатами и кольями разогнали присланных чернокожих
французских солдат, и с обеих сторон
оказались раненые.
Только тогда французские
власти поняли свою ошибку и обратились к генералу Врангелю,
прося его отдать приказ казакам о переселении на остров Лемнос. Приказу Главнокомандующего донцы подчинились,
и переезд на Лемнос совершился в полном порядке.
Однако политика французского командования не изменилась. В
начале февраля комендантами лагерей были сделаны объявления о записи
желающих возвратиться в Советскую Россию. При этом
распространялись сведения о принятых якобы французским правительством
мерах получить для них от советов гарантию их личной безопасности, вместе с
тем для понуждения к выселению всюду были вывешены объявления,
что выдача пайка должна в ближайшее время прекратиться, так
как Франция не может без конца держать русских на своем продовольствии.
Понятно, какое действие на людей, измученных и полуголодных,
должны были производить подобные заявления французских
властей. Из числа беженцев, пожелавших выехать, оказалось свыше
1500 человек и столько же из строевых казачьих частей. Первая отправка
в Новороссийск состоялась в середине февраля.
В тех же числах штабом
французского оккупационного корпуса было доведено до сведения
Главнокомандующего и одновременно сообщено комендантам лагерей для осведомления
русских о сделанном Бразилией предложении принять
желающих туда эмигрировать. В сообщении указывалось, что штат Сан-Паоло объявил французскому правительству о своем
желании принять до 10 000 русских переселенцев. Эмигрирующим
предполагалось предоставить средства на переезд, землю для
колонизации, денежные авансы для начала работ. В дальнейшем штат Сан-Паоло высказывал готовность
принять и вторую партию такой же численности.
Сообщения эти оказались
лживыми. Никакой гарантии личной безопасности для возвращающихся
на родину со стороны советского правительства дано не было. Первая же
партия, прибывшая в Новороссийск, была подвергнута жестоким
насилиям, о чем известили несколько казаков, бежавших и
возвратившихся оттуда в Константинополь. Точно так же и в
Бразилию русские вовсе не принимались в качестве
земледельцев-колонистов с наделением землей, а как рабочие,
закабаленные кофейным плантатором штата Сан-Паоло.
Уже с лета в России
обнаружился страшный голод, доведший людей до пожирания трупов и
человеческого мяса, а в Бразилии русские оказались запроданными,
как негры, плантаторам. Ясно, какое бережное
отношение к людям, отдавшим себя под покровительство Франции, выказали
французские власти.
В сложном механизме
парламентской машины, в ожесточенной борьбе партий, среди криков прессы и шума Парижа что значила судьба нескольких тысяч
русских, обреченных на голодную смерть или на рабство? Ведь они
были ничтожной величиной в сложнейших проблемах европейского
мира. И мог ли уделить им внимание Бриан? И
разве способен был проявить участие к людям генерал Шарпи,
когда он имел перед собою точное предписание за № и подписью
своего начальства, а подчиненные генерала Шарпи разве
осмелились бы когда-нибудь не исполнить то, что им приказано? Они
были бы немедленно удалены со службы. И генерал Бруссо,
комендант на острове Лемнос, в своей
исполнительности дошел до пределов жестокости к тем самым людям, с
которыми он был в самых близких отношениях в штабе русского
Верховного Главнокомандующего во время мировой войны. И
появилась ли хотя слабая краска стыда у издателей «Последних новостей»?
Ничуть, они продолжали вести свою линию и заслужили
одобрение министра-президента Бриана, ссылавшегося
на их мнение, как серьезных политиков, в подкрепление своего
отношения к Русской армии.
В первой половине марта
Верховный комиссар Франции поставил Главнокомандующего в
известность о решении французского правительства отправить в
Советскую Россию новую партию 3— 3,5 тысячи человек и желании
его усилить эвакуацию русских из лагерей. При этом он уведомлял,
что правительство республики стоит перед решением прекратить в
ближайшее время всякую материальную поддержку русским. С
этого времени французское командование начинает оказывать
настойчивое давление в целях заставить Главнокомандующего подчиниться
требованиям французского правительства.
14
марта генерал Пелле, Верховный комиссар Франции, сменивший
господина де Франса, сообщая Главнокомандующему о полученном
им телеграфном предписании от своего правительства принять все
меры к тому, чтобы новая партия для возвращения в Одессу была безотлагательно
отправлена, приводит в тексте содержание этой телеграммы: в ней правительство
республики уведомляло, что оно стоит перед необходимостью в
короткое время прекратить бесплатное снабжение пайком русских
беженцев. «Последние должны быть предупреждены, что они должны
выбирать между тремя следующими решениями: 1) вернуться в
Россию, 2) эмигрировать в Бразилию, э) выбрать себе работу,
которая могла бы содержать их».
Такие требования
министерства Бриана не могли быть объяснены только вопросом денежного
расчета. Количество людей, находившихся на
французском пайке, значительно уже сократилось; более двадцати тысяч было уже вывезено в Сербию. Велись переговоры
о переезде и остальных в славянские земли. Наконец, для покрытия своих расходов правительство республики взяло себе
значительные ценности, заключавшиеся
в торговых судах и в другом имуществе, свыше чем на сто миллионов франков. Перед русскими в самой
категорической форме ставилось
требование по телеграфу погибать от голода, возвращаться к большевикам или ехать в Бразилию. Такое
отношение французских властей вызвало
глубокое возмущение.
«Если французское
правительство настаивает на уничтожении Русской армии в таком порядке,
— заявил генерал Врангель Верховному комиссару, — то
единственный выход перевести всю армию с оружием в руках на побережье
Черного моря, чтобы она могла бы, по крайней мере, погибнуть с
честью».
В
генерале Врангеле французские власти видели главное препятствие
для осуществления своих планов, и они начали ряд мер, чтобы изолировать его от
армии, запрещали рассылку приказов Главнокомандующего к войскам, мешали
его поездкам в военные лагеря, не выпускали генерала Врангеля и
начальника штаба генерала Шатилова из Константинополя, наконец,
предложили ему поехать в Париж, по приглашению французского
правительства. На это последнее предложение
генерал Врангель ответил, что он готов ехать в Париж, но при условии,
чтобы отправка людей из военных лагерей в Советскую Россию и
в Бразилию была приостановлена до его возвращения и чтобы ему был
гарантирован свободный обратный проезд в Константинополь.
Генерал Пелле не мог, понятно, согласиться на
выставленные условия, он заявил, что «рассредоточение армии является
настолько необходимым, что не терпит никакой отсрочки».
Наступили тревожные дни.
Ходили слухи, что французские власти намерены арестовать генерала Врангеля.
Войска волновались, готовые с оружием в руках идти на Константинополь в случае насилия
над Главнокомандующим. 22 марта, в годовщину
того дня, когда генерал Врангель стал во главе Русской армии, он обратился с
приказом к войскам: «Ныне новые тучи
нависли над нами... С неизменной, непоколебимой верой, как год тому назад, я
обещаю вам с честью выйти из новых испытаний. Все силы ума и воли я отдаю на
службу армии. Офицеры и солдаты, армейский и казачьи корпуса мне одинаково дороги. Как в
тяжелые дни оставления родной земли, никто не будет оставлен без помощи. В первую очередь она
будет подана наиболее нуждающимся. Как
год тому назад, я призываю вас крепко сплотиться вокруг меня, памятуя, что в нашем единении — наша
сила».
В двадцатых числах марта
генерал Бруссо, комендант острова Лемнос, исполняя приказание
командира оккупационного корпуса Шар-пи, потребовал, чтобы немедленно был дан ответ,
какой из трех выходов выбирается русскими из их положения.
Для опроса в лагеря были посланы французские офицеры с воинскими
командами, и было заявлено, что те, кто будет пытаться посягнуть на свободу
решения, будет отвечать перед французской властью. Пароход стоял у
пристани, и три тысячи человек, навербованных в таком порядке, под угрозою,
должны были немедленно сложить свои вещи и отправиться в
Одессу.
Вечером в комнате русского
посольства собрались общественные представители всех русских организаций в
Константинополе. Они были вызваны генералом Врангелем. Генерал Фостиков, только
что приехавший с острова Лемнос, с волнением рассказывал, какими грубыми сценами
сопровождалась вербовка людей для отправки их в Одессу; как на лагерь кубанцев во время опроса были наведены
пушки с французских миноносцев, каким
оскорблениям подвергались русские офицеры, как французская команда прикладами отгоняла их от солдат, чтобы они не мешали французам делать их дело, как многие были
насильно посажены на пароход и бросались за борт, вплавь
достигая берега, лишь бы не быть вывезенными
в Совдепию.
Его слова произвели глубокое
впечатление. Постоянно, в повседневной жизни, русские
подвергались оскорблениям, и каждый почувствовал в этих новых грубых выходках французских
властей унижение своего достоинства, как
русского. Никогда французы не осмелились бы так поступить ни с сербами, ни с
греками, ни с румынами, а русских
можно было прикладами ружей, при помощи чернокожих загонять в загон и отправлять в трюмах пароходов, как
стадо баранов, под большевистский нож.
Все были взволнованы. Поздно
ночью разошлось совещание. Было принято решение немедленно
обратиться с протестом ко всем Верховным комиссарам в
Константинополе, к французскому правительству, а к сербскому и
болгарскому народам с просьбой дать русским приют в своих землях.
В протесте, поданном
французскому Верховному комиссару, парламентский комитет заявлял:
«Мы не можем оставаться спокойными зрителями, когда на наших
глазах из нашей среды вырывается несколько тысяч человек,
чтобы бросить их в руки наших злейших врагов. Вы утверждаете, что отправляются
те, кто добровольно выразил желание возвратиться в Россию. Но о каком
же добровольном согласии может идти речь, когда людям предложили на выбор, умереть
ли с голоду на пустынном острове или садиться на пароход, когда их
принуждали к немедленному решению вооруженные команды и на
лагерь были наведены орудия и пулеметы с военных судов? Мы заявляем
Вам, что казаки, отправляемые Вами в одесский порт, обречены
на голод, на месть со стороны большевиков или, что для нас ужаснее
всего, на принудительное поступление в ряды Красной армии. Долг и честь
франко-русской дружбы, кровь, совместно пролитая в мировой войне,
обязывают нас бережно относиться друг к другу. История не кончается
сегодняшним днем».
На наших глазах безжалостно,
не останавливаясь перед средствами, разрушали Русскую армию, разрушали несмотря на то, что в тяжелом
изгнании, на чужой земле она дала высшее доказательство патриотизма,
твердости духа и повиновения своим начальникам.
Генерал Врангель обратился с
письмом к маршалам Франции: «Я счел своим долгом поставить вас в известность, дабы в решительную минуту, когда найдете нужным, могли бы возвысить
свой авторитетный голос и предупредить стоящих у власти людей, быть
может, в горячей работе дня, в вихре
политических страстей, потерявших истинное
направление и пренебрегающих узами крови, коими скреплены народные армии в двух великих нациях».
Для ускорения вопроса о
переселении Русской армии в славянские земли, в Сербию и Болгарию были посланы
генерал Шатилов, Львов и Хрипунов35, и через несколько дней они выехали в Белград, а затем
в Софию.
То, что произошло на Лемносе, не могло не взволновать русские круги.
Как только в Сербии стали известны лемносские
события, тотчас же поднялись негодующие протесты во всех русских
колониях. Даже в парижской прессе появились статьи, осуждающие
политику правительства: «Мы не можем пройти мимо трагедии наших союзников
и не поднять голоса против мер насилия, которым подвергаются
те, кто сражался под знаменем, признанным Францией», — писалось
в одной из французских газет. Маршал Фош ответил Главнокомандующему,
отзываясь с теплым чувством об участии Русской армии в мировой
войне, он признавался, что не может вмешиваться, как военный, в дела
политики.
Правительство Бриана не сразу сдало свои позиции, однако оно не
решилось прибегнуть к крайним мерам, а избрало косвенный путь
для воздействия на Главнокомандующего. В середине апреля в парижских
газетах появилось сообщение агентства Гаваса под заглавием
«Позиция генерала Врангеля», которое являлось официозным сообщением
французского правительства.
Составленное в явно
враждебном к самому существованию Русской армии духе, сообщение
это тенденциозно обрисовывало происшедшие события и пыталось
объяснить принимаемые французами меры, побуждавшие русских ехать в
Бразилию и в Совдепию, не более
не менее как чувствами гуманности. «Ввиду образа
действия, принятого генералом Врангелем и его штабом, — говорилось далее в сообщении,
— наши международные отношения заставляют нас вывести эвакуированных из Крыма
людей из его подчинения, неодобряемого, впрочем, всеми
серьезными и здравомыслящими кругами... Все русские, еще находящиеся
в лагерях, должны знать, что армия Врангеля не существует, что их прежние
командиры не могут более отдавать им приказаний, что решения их ни от
кого не зависят и что их снабжение в лагерях более продолжаться не
может».
Сообщение, в большом
количестве распространенное в лагерях, вызывало среди русских одну
лишь усмешку над гуманными побуждениями французского правительства. Генерал
Шарли, уязвленный в своем самолюбии, не решился, однако,
прекратить выдачу пайка, чем он угрожал в своих заявлениях, но прибег
к сокращению его, и без того скудного, до голодного размера. Людей
вымаривали голодом, чтобы заставить подчиниться требованиям французских властей.
Генерал Врангель в ответ на
изведение писал Верховному комиссару Пелле:
«Армия, проливавшая в течение 6 лет потоки крови за общее
с Францией дело, есть не армия генерала Врангеля, как угодно ее называть
французскому сообщению, а Русская армия, если только французское
правительство не готово признать русской ту армию, вожди которой подписали Брест-Литовский мир. Желание
французского правительства, чтобы «армия генерала Врангеля» не
существовала и чтобы «русские в лагерях» не выполняли приказаний
своих начальников, отнюдь не может быть обязательным для «русских в лагерях», и, пока «лагери»
существуют, русские офицеры и солдаты едва ли согласятся в угоду французскому правительству
изменить своим знаменам и своим
начальникам».
В конце апреля генерал Шатилов
привез известие, что Сербия принимает к себе из состава армии до 7
тысяч человек, а Болгария 9 тысяч для устройства их на работы. Это,
конечно, не было еще разрешение полностью вопроса, но, во всяком
случае, двери, казалось наглухо закрытые, были приотворены,
получилась возможность вывезти в первую очередь людей с острова Лемнос, где положение было наиболее тяжелое.
Верховный комиссар Франции
генерал Пелле решил наконец
изменить политику относительно Русской армии. Политика, диктуемая из
Парижа, вызывала всеобщее возмущение и подрывала престиж Франции.
Принимая русских общественных представителей, генерал Пелле
заверял их: «Поверьте, для меня нет более тяжкой задачи, чем русская.
Я совершенно расстроен, когда получаю ваши обращения ко мне.
Я не настолько лишен сердца, чтобы не понимать вас, и приложу
все старания, чтобы найти выход из положения».
С этого времени Пелле взял в свои руки дело урегулирования русского
вопроса в Константинополе. Генерал Бруссо был удален,
но загладить прошлую политику, столь недостойную в отношении
к союзной Русской армии, было нельзя. В душе тысяч русских
людей остался неизгладимый след от всех несправедливостей и оскорблений,
им нанесенных.
* * *
«Как видите, наконец-то я еду
в Америку, но сколько времени я пробуду
— еще неизвестно. Покинув Вас, я был в Польше, видел много
русских в Софии, Белграде, Будапеште, Вене. Я думал, что для русских,
разбросанных в разных частях Европы, важно узнать от незаинтересованного
наблюдателя, как я, что сделала армия генерала Врангеля за это время, как она боролась и какие успехи она имела, несмотря
на страшные затруднения.
Я виделся с генералом
Махровым36 и говорил ему про Ваши дела. Я виделся с Савинковым, Балаховичем,
а позднее, в Станиславове, видел
Петлюру и некоторых военных от генерала Перемыкина37, но, как
это ни странно, они не имели никакого понятия, что Вы сделали с
Вашей армией, и я был счастлив сказать им о том, что видел своими
глазами, о работе Витковского, Барбовича39,
Туркула40, Скоблина41, Бабиева42, Манштейна43 и
всех тех, кто сделал столько, о духе и действиях дроздовцев, корниловцев и др. Да, это была армия героев. Я
никогда не забуду гордиться воспоминаниями о моем пребывании среди них.
Удивительно то, что я нашел в
Париже и в Лондоне, удивительнее Эйфелевой башни и собора Святого
Петра, — это колоссальное незнание русских дел. Неграмотный мужик
знает ровно столько же о высшей математике, сколько знают умные люди
в Лондоне и Париже о России. Немудрено, что всякого рода
«политика» образуется в Европе только потому, что никто ничего не
знает, а страшная борьба режет Россию на куски».
Так писал генералу Кутепову один американец, бывший в Крыму в
Русской армии и своими глазами видевший то, что там было сделано
русскими. Он был поражен, что об этом никто ничего не знал. Он
ошибался только в одном — не знали, но и знать не хотели. И в самом деле, разве
Петлюра, Савинков, а если бы американец видел Милюкова, Винавера
и др., то эти последние когда-нибудь признали, что американец говорит правдиво
о том, что он видел? Разве им нужна была правда?
Для их политики им нужны были
свидетельства дезертиров, продававших свои показания « Последним
новостям», нужны были обличения Слашева,
а правда им была не нужна. Кому были известны имена Витковского, Барбовича, Туркула и
др., о которых с такой гордостью говорит американец? Их не только
среди французов, а среди русских никто не знал. А армия продолжала
свою героическую борьбу одинокая, чуждая не только иностранцам, но
и своим, русским.
Полковник Кутепов с пятьюстами офицерами защищал Таганрогский
фронт от натиска большевиков. Казаки, усталые и соблазненные пропагандой,
повернули назад и разошлись по домам. В тылу восемь тысяч рабочих
Балтийского завода подняли восстание и, захватив железнодорожный путь,
преградили отступление. Из Ростова было потребовано
подкрепление. Огромный город с полумиллионным населением продолжал
жить своей повседневной шумной торговой жизнью. Конторы, магазины,
кинематографы, театры, азартные игры в клубах на многие сотни тысяч,
разряженная праздная толпа на Садовой улице, переполненные
кафе и рестораны, оркестры музыки... Из Проскуровских
казарм на помощь Кутепову вышло подкрепление —
60 человек. Ротмистры, полковники, капитаны и с ними несколько молоденьких
мальчиков, все как рядовые, с винтовками на плечо, они пошли мерным
шагом по шумным улицам среди огромной толпы, шатавшейся по
тротуарам. 60 человек из 500-тысячного города.
Генерал Кутепов
для парижской публики может представляться генералом черной реакции.
Для нас он навсегда останется полковником Кутеповым,
взявшим твердой рукой винтовку, и со своей третьей ротой, и в боях и
в походах, сохранившим до конца непреклонность воли в исполнении своего долга
русского и солдата.
Так началась Добровольческая
армия, и так продолжалось не в течение трех месяцев Кубанского похода,
а в течение трех лет. Были периоды
больших побед, и тогда толпа, жадная к успехам и к наживе, устремлялась к армии, со всех сторон облепливала ее, старалась что-то захватить для себя, если не денег и товаров, то положения и влияния, и тотчас же, когда на фронте были неудачи,
начинался отлив, спасание своих пожитков, обозные настроения охватывали массы, и каждый
думал о себе, как бы спасти свой
багаж и перебраться подальше в безопасное место.
В дни побед в газетах
писалось о величии Ледяного похода, о героях-титанах, но чуть
наступали колебания на фронте и отход армии, в тех же газетах неизменно
появлялись обвинения в реакционности генералов, а в тех, кого
провозглашали титанами, пускались ядовитые стрелы обличения в еврейских
погромах и в замыслах реставрации.
Обвинения, предъявленные в
Париже после ухода из Крыма, не новы. Еще в то время, когда на
Дону начиналось формирование добровольческого
отряда, в Москве Троцкий, призывая рабочих в поход против
белогвардейцев, сравнивал Новочеркасск с Версалем в дни Парижской
коммуны.
Но Новочеркасск так же
походил на Версаль, как несколько сот юнкеров и офицеров, помещавшихся в одном
здании лазарета на Барачной улице Новочеркасска, походили на армию
генерала Галифе под Парижем. Буржуазия туго завязала свой кошелек
и не давала генералу Алексееву денежных средств на содержание добровольцев. В
то время как шли напряженные бои под
Кизитеринкой, приходилось разъезжать
на извозчике по Новочеркасску, выпрашивая в магазинах то у
того, то у другого сапоги, теплую одежду и чулки для отправки их полураздетым
юнкерам, сражавшимся в осеннюю стужу на подступах к Ростову. Генерал
Алексеев писал письма к богатым благотворителям Ростова,
обращаясь к ним за помощью. Ростовские банки, после долгих переговоров, согласились выдать
под векселя частных лиц сумму, не
превысившую 350 000, а когда большевики появились в Ростове, те же банки выплатили им 18 миллионов.
Буржуазия не была с армией.
Была ли борьба на Дону русской Вандеей? Среди
молодежи было много горячих монархистов; они, быть может, были самыми
пламенными, самыми смелыми. Но это не было только восстанием за
короля, как в Вандее. Прежде всего они были русскими.
Порыв по своей возвышенности,
по своему бескорыстию, по самоотвержению и мужеству столь
исключительный, что трудно отыскать другой подобный в
истории, вот что проявила русская молодежь в своей напряженной
борьбе против такого чудовищного зла, как большевизм. И чем больше
кругом было проявлений малодушия, чем больше грязи прилипло к
Белому движению, тем возвышеннее представляется совершенный
подвиг, потребовавший напряжения всех нравственных сил, чтобы
выйти из трясины. Не увенчанный лавровым венком, этот
подвиг тем бескорыстнее, чем менее он оценен людьми.
«Я знаю, за что я умру, а вы
не знаете, за что вы погибнете», — говорил есаул Чернецов незадолго до своей
геройской смерти. Ъ тысячи человек, пошедших в поход в кубанские степи,
— вот все, что осталось от многомиллионной Русской армии, и
с ними два Верховных Главнокомандующих — генерал Корнилов и
генерал Алексеев.
На что мог возлагать надежду
генерал Корнилов, когда в холодный февральский вечер он
вышел с десятком своих офицеров из дома Парамонова по Пушкинской
улице и пешком направился в станицу Аксайскую?
На что надеялся он, когда в гололедицу по застывшей липкой грязи,
ночью, входил в станицу Дмитриевскую и сам с людьми своего конвоя
выбивал из станичного дома засевших в нем большевиков? Так было
каждый день, от одной засады в другую, без перерыва, без отдыха, в ежедневных
боях. Что думал генерал Алексеев, когда, опираясь на палку, он, больной
старик, шел по кубанской степи?
Корнилов убит. Алексеев, уже
стоящий одной ногой в могиле (через несколько месяцев он
скончался), не падает духом, а, превозмогая свою старческую немощь, продолжает
поход. Что ожидало их впереди? Когда, казалось, все было потеряно,
упрямый старик не хотел сдаваться. В Новочеркасске он упорно
начал собирать добровольцев. Долгие ночи он просиживал, делая расчеты и
соображая, как вооружить, обмундировать и содержать свой добровольческий отряд,
так же добросовестно, как прежде он, Верховный Главнокомандующий,
составлял план для всей Русской армии.
И на Кубани у него не
опустились руки. Что двигало его, откуда брались силы у этого тяжко
больного умирающего старика? Сколько раз в тревожные минуты
наибольшей опасности приходилось слышать от него: «Бог не попустит
совершиться злому делу», «Бог не без милости». Любовь к русскому народу,
доходившая до глубин религиозного чувства, — вот что наполняло душу
старого Алексеева.
«Поход титанов», — кричали
газеты, когда добровольцы, проложив себе путь штыками,
вернулись на Дон. Но какие же это были титаны? Старик генерал и
мальчик-кадет. Это были простые русские люди, такие же простые, как Вольский мещанин, оставивший жену и
детей дома и пошедший в поход, как певчий из архиерейского хора в
Новочеркасске, как учитель гимназии вместе со своими учениками, взявший
винтовку и вступивший в ряды армии.
То, что они делали, они
делали просто, как свойственно русским. Полковники, ротмистры,
капитаны — все стали простыми рядовыми. Но сколько нужно было
решимости и силы воли, чтобы выполнить свой долг!
Тот, кто не пережил, никогда
этого не поймет. Он не поймет мучительной тревоги за своих
самых близких и дорогих, когда видишь их в рядах офицерского полка,
идущих в бой в рваных сапогах, с сумкой через плечо, где
болтается десяток патронов; он не поймет, с каким напряжением
прислушиваешься к неумолчному треску пулеметов, прерываемому лишь гулом
орудийных залпов, когда бой идет в нескольких верстах, и
знаешь, что триста офицеров с десятью патронами в запасе в этом огне
берут штурмом казармы в городе, где засели многие тысячи красноармейцев. Он не
поймет матери, которая, посылая своего последнего, третьего
сына, говорит ему: «Я лучше хочу видеть тебя убитым в рядах
Добровольческой армии, чем живым под властью большевиков».
Что может быть ужаснее
гражданской войны? Везде скрытый враг. Он может быть хозяином
хаты, где вы остановились, прохожим на улице, рабочим в порту, наборщиком в
типографии, железнодорожным служащим. Ночной пожар, взрыв снарядов в вагонах,
листок, выпущенный из типографии, предательская пуля из-за угла
— показывают, что вы окружены изменой, как липкой паутиной.
В казаках, которые бьются рядом с вами, а завтра открывают фронт
большевикам, в рядах ваших солдат, убивающих своих офицеров, в самой офицерской
среде, в штабах — везде кроется предательство. Самый воздух,
которым вы дышите, пропитан удушливым ядом ненависти и измены. Ненависть,
доходящая до того, что вырывают мертвых, чтобы надругаться над их телами. И все
они, и рабочие, и мастеровые, и казаки, и солдаты, и
красноармейцы — такие же русские.
Трудно
глядеть смерти прямо в глаза, но невыносимо труднее сохранить все напряжение
воли, преодолеть усталость такую, что после ряда бессонных ночей веки
сами собою смыкаются, ноги подкашиваются на ходу, стоя засыпаешь, а нужно
широко раскрыть глаза, нужно идти вперед среди ночного мрака; следом идут свои
люди, и сбиться с пути — значит подвергнуть их гибели.
Думы гнетут всей тяжестью сомнений, не ошибка ли то, что
делается, не лучше ли сохранить столько молодых жизней и уйти...
Не
страх смерти, нужно преодолеть в себе всякую слабость, влить бодрость в своих
людей, нести за них всю тяжесть ответственности и знать,
что они обречены, и, несмотря ни на что, на ряд поражений, на
полное крушение после отступления от Орла до Новороссийска, вновь
подымать людей на ноги и вести их снова в бой.
Раны на время освобождали,
только тяжелые увечья выводили из строя. И все-таки все новые
и новые люди стекались отовсюду в ряды армии. А уклониться было так
легко и так легко найти себе оправдание. Ведь было безумием надеяться одолеть
несколькими полками красноармейские массы... Безумие было начинать Кубанский
поход, безумие идти на Москву, безумие защищать Крым, безумие упрямо сохранять
армию в лагерях Галлиполи и Лемноса.
Но благодаря этому безумию мы можем не краснеть за то, что мы
русские.
Один вдумчивый англичанин, бывший на Юге России,
говорил, что из всей мировой войны он не
знает ничего более замечательного, чем трехлетняя борьба русских против большевиков. А
моральные тупицы все продолжают долбить — «кадетизм
испортил свое лицо». Они не видели
из-за партийного частокола ничего дальше своего наглухо огороженного места. Армия представлялась им
реакционной силой в руках генералов.
Но что такое армия? Ведь это
не генерал Врангель с его штабом, не офицеры и солдаты первого
корпуса Кутепова, не донцы и кубанцы,
под начальством генерала Абрамова и Фостикова.
Армия — это что-то гораздо
большее. Это три года неустанного напряжения воли, человеческих
страданий, отчаяния, тяжких лишений, упадка и нового подъема,
подвиг русского мужества, непризнанный и отвергнутый. Сменялась
осень на зиму, наступала весна и вновь чередовались
лето, осень и зима, а борьба, поднятая двумястами юнкеров
и кадет в Новочеркасске, все продолжалась. Она продолжается и
теперь в новых условиях, но все та же борьба, и те, кто бьет щебень
на дорогах Сербии, копает лопатами землю, работает в рудниках Перника, в тяжелом труде добывая насущный хлеб, делает все то
же русское дело.
Прошлое продолжает жить в
людях. Армия воплотила в себе это прошлое. Армия — это не
только те, кто остался в живых, но и все те, кто лежит под могильным крестом,
засыпанный землею.
Армия
— это трагическая смерть Каледина, это тени
замученных атамана Назарова, Богаевского, Волошинова,
героическая гибель есаула Чернецова, это
тело Корнилова, преданное поруганию безумной толпой
красноармейцев, это прах Алексеева, перевезенный для погребения
в чужую землю, это кормчий, сменяющий один другого во время
урагана среди крушения, это русские города, освобожденные один за другим от Екатеринодара до Киева и Орла, это грязная красная
тряпка, разорванная в клочки, это
русское трехцветное знамя. Армия — это скрытые муки матери,
посылающей своего последнего сына в смертный бой, это мальчик во главе
своей роты Константиновского училища44,
умирающий при доблестной защите Перекопа. Вот что такое армия.
Мы знали этого хрупкого,
тонкого мальчика. Его два брата служили в армии. Ему не было еще
семнадцати лет, но он настоял перед своими
отцом и матерью, чтобы его отдали на военную службу. Зимой 1920 года двести
юнкеров Константиновского училища смелой атакой среди мглы
зимнего тумана разбили наступавшие красные войска и отогнали их от Перекопа.
Крым был спасен. Он был убит, и тело его нашли с застывшей правой рукой,
занесенной ко лбу для крестного знамения.
Такие жертвы не приносятся,
чтобы сказать: все кончено и армии больше нет.
В часовне стояло подряд
несколько гробов, один из них был открыт. В нем лежал молоденький офицер.
Белая повязка на лбу прикрывала рану, глаза глядели точно живые, и
нежная мягкая улыбка застыла на губах. Люди входили, молились и
выходили из часовни. Пришла старушка, низко поклонилась и тихо
прошептала перед открытым гробом: «Не пожалел своей красивой молодой головы и
отдал Богу душу за нас, грешных».
На стене галлиполийской
развалины нарисованный русской рукой вид Московского Кремля в
снегах, с его башнями, с высокой колокольней Ивана Великого и старыми
соборами. Какие чувства подвинули выложить на песке мелкими камнями
надпись: «Родина ждет, что ты исполнишь свой долг»? А вот еще:
«Только смерть избавит тебя от выполнения твоего долга». «Помни, что
ты принадлежишь России...» Что же, все это сделано из-под палки, при грозном
окрике генерала Кутепова?
Старые полковые знамена,
русский солдат, как верный часовой на их охране, двуглавый орел,
выложенный камнями на галлиполийском песчаном
грунте с короной, со скипетром, с державой и надпись: «Россия
ждет, что ты исполнишь свой долг»... Церковь, сооруженная из всяких материалов,
находившихся под рукой, иконостас, паникадила из жести консервных банок и иконы старинного письма... Кто их писал? Какие чувства вылились в изображении темного
скорбного лика Христа и Богородицы? Какие мольбы обращены в молитвах к этим
иконам? Это «реакционные настроения»?
«Будущее принадлежит другим, кто забыл
и отверг это прошлое и неразрывно связал себя с революцией...»
Стройными рядами проходят один за одним, мерно отбивая шаг, юнкера военного училища.
Генерал в черной фуражке с белым верхом здоровается с войсками.
Русская песнь, захватывающая своими могучими звуками, и русское
«Ура!» как раскаты грома. Вот она, русская сила. Русские люди,
шесть месяцев прожившие в земляных норах, в развалинах Галлиполи, во вшах, в грязи, в холоде, в темноте, голодные,
заброшенные в пустыню каменистого откоса...
«Спекулировать на живой силе
«смертников», уцелевших от крымского кораблекрушения, —
писали эсеры в «Современных записках» после ухода армии из Крыма, — строить на
ней какие бы то ни было политические
расчеты было бы не только верхом легкомыслия, это было
бы вообще на границе допустимого. Между тем такие планы не оставлены,
такие расчеты продолжают строиться, невзирая на уже обнаружившуюся
тягу к выходу из того, что еще называется южнорусской армией. Многие попросту
бегут, куда глаза глядят, чаще всего в Константинополь. Там их ловят и
арестовывают. Другие тянутся на родину в надежде на великодушие
победителей».
«А что будет дальше? —
ставили они вопрос. — Устоит ли,
может ли устоять от разложения армия, содержимая
впрок, за колючей проволокой «острова смерти» или Галлиполи?» — и не без злорадства
отвечали: «Не надо никакого искусства большевистских агитаторов, чтобы
сила вещей привела эту армию к ее естественному концу». Они заранее
предвкушали вожделенный день, когда последние солдаты и казаки будут брошены в
трюм для отправки в Одессу и в Бразилию, а генералы и офицеры, подобно
Слащеву, перейдя в лагерь победителей, будут лизать руку
Бронштейна-Троцкого. Они ожидали этот день, как день своей победы —
победы революции над реакцией.
Удары со всех сторон
сыпались на армию. Людей вымаривали голодом, обманом, угрозами и
насилием принуждали изменить своим знаменам и сдаться на милость большевикам.
Из злобной партийности глумились, старались надломить последние
силы, удушить ядом клеветы и натравливания.
А там
среди голого поля, в труде и в неустанном напряжении, из обломков
старого создавалась новая Россия. Камень за камнем выкладывался
памятник, и на пустынном холме высоко поднялся курган
из камней, как несокрушимый свидетель того, что могут сделать люди,
когда они решили все перетерпеть, но не сдаваться.
«Только смерть может
избавить от исполнения твоего долга». «Помни, что ты принадлежишь
России».
* * *
В то время как в Константинополе
происходила борьба за сохранение армии, борьба со всем миром — с
иностранцами и с русскими, с врагами и с полудрузьями,
— живые контингенты армии были расселены и рассредоточены по разным
пунктам. Если бы не этот фокус борьбы за армию, который сосредоточился
на берегах Босфора, — все эти люди, только что испытавшие дни поражения,
эвакуации, мятущиеся и недовольные, отчаявшиеся и растерянные, растеклись
бы по этим местам, как люди второго сорта, без территории, без покровительства,
ждущие чужой благотворительности. Немногие нашли бы себе работу и
пропитание; большинство обратилось бы в совершенно деклассированную
толпу, и, конечно, идея о национальном достоинстве, о борьбе за культуру и
государственность (а в это именно и вылилась борьба с большевиками) уступила
бы место чисто материальным заботам о куске хлеба.
Но один центр бессилен был бы
это сделать. Если бы в массе дезорганизованных остатков
армии не жило импульсов к организации; если бы в этой массе не
горел огонь убеждения в своей правоте; если бы в ней не жила горячая любовь к
Родине и пламенный патриотизм; если бы, наконец, во главе отдельных ее
частей не стояли твердые и преданные люди, сжившиеся с массой во
время тяжелых боев, — то Главнокомандующий не мог бы иметь пафоса
убежденности и силы, заражавшего тех, в руках которых была судьба армии.
Главнокомандующий от своей армии впитывал в себя мужество продолжать
эту борьбу; они — своей жизнью и молчаливым подвигом вызывали
уважение и восторг даже у недоброжелателей; наконец — они были
той материальной опорой, которая при случае могла стать
опасной и грозной. И потому, когда обострялось положение,
эта живая масса находила всегда сочувствие среди отдельных
влиятельных лиц, охранявших армию своим авторитетом; а другие,
которые, забыв всякие «романтические мечтания», руководствовались
«реальной политикой», — уступали им из боязни осложнений в этом
клубке национальных и политических противоречий. Все это сохранило армию при
самых неблагоприятных условиях.
Переходя теперь к самому живому
составу ее, мы должны отметить три группы, различные не только по случайным
особенностям обстановки, в которую они попали, но и по своему характеру и особенностям
быта. Первая группа состояла из войск, сформированных в
первый армейский корпус (Галлиполи); вторая состояла
из казаков (донцы, кубанцы, терцы и астраханцы),
сведенных в один корпус (лагеря близ Константинополя, а впоследствии Лемнос); и третья — наши моряки, ушедшие на
военных судах (Бизерта).
В состав первого корпуса (26
596 человек) вошли регулярные части бывшей Добровольческой, а затем Русской
Армии. Здесь были остатки наших гвардейских полков, новые части
— корниловцы, дроздовцы, марковцы и алексеевцы. Здесь была кавалерия, сохранившая свои ячейки старых кавалерийских
полков, технические части и
артиллерия. Здесь было ядро добровольчества, зародившегося на Кубани, занявшего Юг России,
докатившегося до Орла, пережившего трагедию Новороссийска и испытавшего
тяжелую борьбу в Таврии.
Все, кто помнит наше
Добровольческое движение, вспомнит, что в кадры Добровольческой армии вливались всегда в
значительной мере русские интеллигенты. От
старого режима Добровольческая армия получила
кадры старых царских офицеров, видевших бои Великой войны; от времен революции
она получила приток юношества, оторванного
от родной семьи и школьной скамьи. Поэтому неудивительно, что ее состав был в значительной мере
интеллигентным, и в 1-м корпусе
громадный процент приходился на долю офицеров и вольноопределяющихся. Борьба с большевиками была для них сознательной борьбой не только за свой дом и свою землю,
но за принципы культуры и права.
Громадный процент
офицерства, существование ячеек старых полков, боевая сплоченность
новых полков Добровольческой армии поддерживали традиции старых
регулярных войск, и если после пережитого пошатнулась
дисциплина и поколебался дух, то в массе 1-й армейский
корпус носил в себе элементы этой дисциплины и духа. Все это создавало те
условия, при которых 1-й армейский корпус приобрел доминирующее
значение во всей борьбе за армию.
Но кроме этого
обстоятельства, два чисто случайных условия выдвинули первый корпус
на первое место. Одним из этих условий было их расквартирование в Галлиполи, а другим — личное влияние командира
корпуса, генерала Кутепова.
Галлиполи расположен за Мраморным морем, на берегу Дарданелльского
пролива. К северу от него — полуостров, на котором стоит город,
суживается, достигая у Булаира (в
Но как во всякой воинской
организации личность вождя имеет первенствующее значение, так и для 1-го корпуса
личность генерала Кутепова стала неразрывно связанной с его существованием.
Необыкновенно прямой, смелый, патриотически настроенный, знающий психологию солдата и офицера, генерал Кутепов сумел не
только слить всех в одно монолитное целое, но выявить то, что доминировало над
всем: над всеми традициями старых
полковых ячеек, преданиями гвардейских полков, навыками добровольческих частей — появилась, росла и крепла покрывающая все галлиполийская
традиция.
Части 1-го корпуса уже
перестали быть разрозненными элементами. Они перестали быть
только военными частями. Как на всякой гражданской войне каждый
участник есть воин и гражданин, разрушитель зла и созидатель
новых форм, так галлиполийская армия окружила
себя атмосферой русской государственности, со всеми ее атрибутами:
своим судом, своей общественностью, своей литературой и искусством.
На берегу Дарданелл генерал Кутепов создал микрокосмос
России, и каждый участник этого изумительного явления чувствовал
себя не пассивным, но творцом все новых и новых ценностей.
Казачья группа была в
совершенно других условиях. Громадное большинство составляли подлинные
казаки, оторванные от своих родных станиц. Казачий патриотизм, доказанный на
вековой истории казачества, подымается до небывалых высот во время
боев и тускнеет, когда казак-воин превращается в казака-земледельца. И когда казак
оставляет свою пику — он тоскует по земле,
по хозяйству, по своим родным станицам,
тоскует, как русский мужик.
В казачьих частях не могло
быть такого числа квалифицированно-интеллигентных людей, не
было такого процента офицерства, и казачье офицерство в большей своей части
вышло из среды тех же казаков-землеробов. Борьба с большевиками была
для них не только борьбой за Россию, но и борьбой за тихий Дон
и родную Кубань: принципы культуры и права уступали место
стремлению освободить их вольные степи.
Казачья группа была сразу
разрознена. Донской корпус был разбит в целом ряде лагерей у
Константинополя (Хадем-Киой, Санджак,
Чиленкир и Кабаджа); в нем
числилось 14 630 человек. Кубанцы были помещены на острове Лемнос (16 050 человек). В отношении
частей, находящихся в районе Константинополя, союзники сразу
же приняли все меры, чтобы обезопасить эту часть на случай непредвиденных
осложнений; Лемносская группа, обезоруженная, была
со всех сторон окружена водою и оказалась заключенной в громадную водяную
тюрьму. Таким образом, казаки, разделенные на две половины,
не могли уже представить той физической силы, которая импонировала бы иностранцам.
В этих условиях жизнь казаков
была лишена того романтизма, который пропитывал части 1-го корпуса. Жизнь
свелась к тому, чтобы сохранить свое независимое существование,
— ив этих условиях трудно было требовать, чтобы идея борьбы за
отвлеченные ценности стояла всегда на первом плане. Физические условия жизни были много
раз труднее суровой обстановки Галлиполи; заманчивые предложения вернуться домой были гораздо более чувствительны для сердца простых казаков. Если же принять во внимание, что
казак гораздо легче мог найти тот
черный труд на стороне, который пугал интеллигента и профессионального кадрового офицера, — то станет
ясно, что борьба с распылением
казачества была во много раз труднее, чем борьба за сохранение кадров 1-го
корпуса.
Мы должны признать, что эта
борьба, проводившаяся командиром корпуса, генералом Абрамовым, была выполнена
с изумительной твердостью и тактом. Своим личным авторитетом и
знанием казачьей души он удерживал колеблющихся от ухода из
организации; своим тактом, который не мог быть подкреплен силой
оружия, он добивался у французов существенных уступок. И в
результате, несмотря на все неблагоприятные условия, он добился
спасения казачьих кадров.
Третью группу составлял наш
доблестный флот. В наследство ему достались остатки когда-то
славного нашего Черноморского флота. Суда были почти разбитыми,
механизмы — испорченными, орудия — расшатанными. Старые кадровые офицеры почти
все были перебиты; старые матросы почти отсутствовали. Офицеры и команды набирались из новых
случайных людей, но так велик был подъем в дни защиты Крыма, что эти новые люди работали в самых
невероятных условиях, без достаточного количества угля, машинного масла,
часто заменяя раньше вполне налаженную
службу в буквальном смысле слова импровизацией, когда приходилось
вооружать торговые суда и приспосабливать их для военных целей.
Флот содержал громадный
процент интеллигентных сил — может быть, только это и помогло
совершить невиданную нигде блестящую эвакуацию 1920 года. Старые морские
традиции были большинству чужды, но верность долгу и сознание
ответственности были им всегда ясны и укрепляли их в этот грозный
час.
С этим сознанием долга и
ответственности ушел флот в свое новое плавание. Там, в Бизерте,
лишенный своего значения, как боевая сила, продолжал он борьбу за
общее русское дело.
Первый армейский корпус
родился в море. На берегу Босфора еще стояли корабли, нагруженные
доверху отступившей армией. Судьба ее решалась где-то на этих
кораблях, где спутывались в сложный клубок международные влияния и
интриги. Перед нашим командованием стояло два вопроса: дать
всей этой массе пропитание и приют и сохранить армию как носительницу русской
государственной идеи. Первая задача, сложная сама по себе,
сводилась к вопросу благотворительности и экономики; вторая касалась
политических взаимоотношений и была много сложнее.
Перед командованием встала
необходимость сократиться и сжаться, потому что только в
таком сжатом виде могла быть надежда на ее сохранение. Требовалось
спешно, в море, перестроиться и переформироваться. Армии,
боровшиеся в Крыму, сводились в одну. Намечался ее скелет — иерархическая
лестница начальствующих лиц, а масса, где громадное число состояло из
офицерства, попадала на положение рядовых. Высшие чины (до
штаб-офицеров включительно), которые не могли рассчитывать на
командные должности, получали свободу действий: им предоставлено было
право уйти из армии. В тех же, которые входили в новую структуру
сжавшейся армии, предстояло поддержать на должной высоте дисциплину и
возродить заколебавшийся воинский дух.
Оружие — есть то, что
необходимо не только для применения его в действии, но и для той
потенциальной силы, которая неизменно сопутствует воинской
части. Естественно, что вопрос об оружии встал во всей своей остроте. При
массе навалившихся на Главное командование задач, при щекотливости
подымать сразу этот вопрос, при изолированности отдельных частей,
разбросанных по разным судам и не имеющих должной связи,
вопрос об оружии приобретал особую остроту. Союзники,
несомненно, склонялись к его сдаче; командование отстаивало на него
наше право; отдельные командиры частей, не ориентированные в общей
обстановке, учитывали из нее необходимость безусловной
сдачи; другие считали такое решение преступным
— и на одном пароходе, в связи с этими несогласиями, один из
начальников арестовал другого, не желавшего ему подчиниться. Наступал
тревожный момент анархии.
В это время, еще до рождения
1-го армейского корпуса, командующий 1-й армией генерал-лейтенант Кутепов издал приказ, которым предписывалось:
собрать все оружие в определенное место и хранить под караулом; в
каждой дивизии сформировать вооруженный винтовками
батальон в составе 600 штыков, которому придать одну пулеметную команду в составе 60
пулеметов. Приказ этот сразу ввел дело организации в надлежащее русло и сохранил будущему 1-му армейскому корпусу значительное число
оружия.
Первая армия была расформирована,
и в Галлиполи, под начальством
генерала от инфантерии Кутепова, прибыл 1-й армейский
корпус, которому суждено было сыграть исключительную роль во
всей борьбе за Русскую армию.
Нетрудно нарисовать ту
обстановку, в которую попал 1-й армейский корпус. Полуразрушенный
город, в шести километрах от него долина, в которой разбросаны
холодные палатки. Почти не прекращающийся осенний дождь,
голодный паек и — что всего ужаснее — полная неосведомленность о
том, что совершается в мире, и полная неопределенность в основном
вопросе: армия это или беженцы.
Генерал Кутепов
сразу оценил положение и сразу принял суровые воинские меры. 27
ноября (то есть через 5 дней после прибытия первого парохода)
приказом по армейскому корпусу он потребовал от его чинов выполнения
всех требований дисциплинарного устава, и приказ этот стал проводиться
им с неуклонной последовательностью. От людей почти опустившихся
требовалась выправка и правильное отдание
чести, требовалась строго форменная одежда и опрятный вид.
Генерал появлялся всюду. То он следил за выгрузкой продуктов,
которые подвозились к маленькой турецкой
гавани, вроде бассейна, на турецких
фелюгах; то он неожиданно появлялся в интендантских складах; то он также неожиданно проходил по
«толкучке» — небольшому рынку, где
не имевшие денег офицеры и солдаты (а такими были все) продавали — или, по-военному, «загоняли» свои последние вещи.
Всюду, где появлялся генерал Кутепов, подтягивались и
приобретали более бодрый вид, и, смотря на команду, работавшую
по выгрузке продуктов или по приведению города в санитарное
состояние, он видел в них не беженцев, не рабочих, но прежде всего солдат.
Необходимо отметить, что
суровые меры, принимаемые генералом Кутеповым,
встречали глубоко скрытое, молчаливое, но несомненное неодобрение.
Его боялись и трепетали. В глазах многих солдат (и офицеров)
он представлялся жестоким, даже ненужно жестоким, тогда, когда
люди не имели крова, мокли под дождем, съедались паразитами... Но командир
корпуса, рискуя стать совершенно непопулярным, упорно и упрямо вел свою линию.
Твердая воля генерала Кутепова сломила
эти препятствия.
Кое-как устроились в
полуразрушенных домах, в промокших палатках; кое-как налаживалась
санитарная помощь. К генералу Кутепову уже стали привыкать, как привыкают
ко всякому неизбежному злу. Это было тем более возможно, что над всем этим
стояло другое, более сильное зло: полная
неизвестность в будущем и кажущаяся бесцельность пребывания на пустынном Галлиполи.
Три недели спустя после
приезда, когда войска уже приняли более или менее приличный вид, Галлиполи посетил член Константинопольского
Политического Объединения («Цок'а»), князь Павел
Долгоруков — это был первый приезд в армию представителя русской
общественности. В результате этого визита князь П. Долгоруков
представил в Комитет Политического Объединения обширный доклад,
выдержки из которого мы приводим здесь полностью. Доклад этот чрезвычайно верно
и точно описывает всю обстановку, схваченную им на месте, и представляет
значительный интерес, как первый доклад, идущий вразрез
со слагавшимся тогда уже мнением русской эмиграции о ненужности
армии, которая трактовалась только скоплением беженцев.
Описав внешние условия
существования Русской армии, князь Долгоруков говорит: «Это военный
лагерь, а не лагерь беженцев. При благоприятных условиях — это
кадр будущей военной мощи. Но, присмотревшись ближе и поговорив, — очевидно,
что при теперешних условиях армия висит на волоске и может легко
превратиться в беженцев, в банды, распылиться».
Описывая моральное состояние
корпуса в это время, князь Долгоруков говорит: «Теперь почти
поголовное стремление покинуть Галлиполи, попасть в Константинополь, в Германию,
где бы то ни было устроиться. Таких,
мне кажется, большинство. Это первая категория. К ним примыкает
большая часть офицеров, в том числе и энергичные, доблестные, сражавшиеся и
три, и шесть лет, есть и георгиевские кавалеры. Они наиболее
потрясены катастрофой, думают, что тут военное дело кончено (как я
наблюдал и после Новороссийской катастрофы), ищут личного
выхода из положения. Вторая категория — солдаты, менее реагирующие
на моральные переживания и материальные лишения, и более
инертные офицеры, менее стремящиеся уйти от хотя и плохого, но
своего быта, и от казенного, хотя и скудного, пайка. Третья, наконец,
категория — несомненное меньшинство — сознательная,
наиболее твердая, мужественная и закаленная часть офицеров (отчасти и солдат),
которые понимают положение, необходимость еще терпеть и не сдаваться
и которые готовы еще и впредь перетерпеть, лишь бы сохранить военную
силу до желанного момента, когда можно будет эту силу
применить».
Но взор князя Долгорукова
различает и в этой обстановке общей подавленности отрадные
картины: «По улицам маршируют с песнями стройными рядами юнкера. Не суждено ли
им быть одной из основных частей кадра будущего русского
войска?» И через несколько
строк продолжает: «Русская общественность должна по возможности
тесно слиться с армией в одно целое, которое должно послужить фундаментом
будущей русской государственности».
На фоне такой безысходности
рождались фантастические слухи. Говорили, что в Англии революция, и все страны,
кроме Франции, признали большевиков; говорили, наоборот, что
армия генерала Врангеля признана и что будут платить жалованье. Связи с
Главнокомандующим не было. За все это время известное, хотя далеко не
полное, распространение получило одно только краткое письмо
начальника штаба
Главнокомандующего, где говорилось, что Главнокомандующий стремится сохранить армию и категорически отвергает
использование ее для каких-нибудь
иных целей, кроме раз и
навсегда поставленной: борьбы с
большевиками. Но конкретного ничего не было; и, наоборот, ходили слухи о приеме всей армии целиком во
французские колониальные войска. Эти
слухи еще укрепились, когда действительно французы открыли запись в
колониальные войска, причем легковерные
и доверчивые с полной убежденностью доказывали, что после шести месяцев
обучения в Марселе французы дают офицерские места. Соблазн был велик. Часть слабых и
отчаявшихся дрогнула, и, несмотря на разъяснения начальства, началась запись.
Таково было положение к первому
приезду в Галлиполи Главнокомандующего.
Главнокомандующий прибыл в Галлиполи 18 декабря вместе с французским
адмиралом де Боном и был встречен на пристани почетным караулом
сенегальских стрелков. Весть об этом облетела весь город, и почести, оказанные
генералу Врангелю, трактовались всеми как официальное признание Францией. Мучительный вопрос — армия мы или беженцы
— решался так, что вновь разгорались надежды, вновь будилось непотухающее
чувство национальной гордости, вновь оправдывалось существование на диком полуострове.
Главнокомандующий был
встречен восторженно. Хотя подробности его борьбы были неизвестны широким
массам, но все тянулись к нему, как к единственному вождю. И когда Главнокомандующий
на параде заявил, что только что пришло известие, что до тех
пор, пока войска не смогут быть призваны к активной борьбе, они сохраняют свою
организацию и свой состав, что они остаются армией, — весть эта
вызвала громадный энтузиазм. Речь эта была произнесена в присутствии
французского адмирала, и адмирал де Бон не только не оспаривал ее
правильности, но также публично и подтвердил. К тому времени
лагерь принял уже благоустроенный вид и перед многими линейками
были сделаны художественные клумбы из раковин и цветных
камней. Как раз перед адмиралом была такая клумба с изображением
русского орла. Де Бон воспользовался этим и произнес речь, выразив
надежду, что орел, который лежит теперь на земле, взмахнет
своими крыльями, как в те дни, когда он парил перед победоносными
императорскими войсками. Сомнения не было, что борьба решилась
в нашу пользу.
Посещение лагеря
Главнокомандующим имело громадное значение для морального состояния войск.
Намечался какой-то просвет. Тяжести повседневной жизни стали как-то
легче. Правда, так же лил с неба дождь, так же задувал ветер холщовые палатки,
так же было холодно, голодно, так же никто не стал платить ожидаемого
«жалованья» и, при отсутствии карманных денег, люди нуждались в табаке, в
сахаре, в бумаге. Но все это приобретало иную окраску, и учебные занятия,
начавшиеся к тому времени, уже многими не трактовались больше
«игрою в солдатики», но приобретали смысл подготовки к чему-то
новому и важному. И кажется нам, что это был тот момент, когда психическое состояние
армии, так верно охарактеризованное князем Долгоруковым, начало
приобретать перелом, приведший ее к блестящим страницам
моральных галлиполийских побед.
К середине января это
настроение уже укрепилось. И когда 25 января генерал Кутепов устроил парад, куда были приглашены представители
французской власти и местного населения, иностранцы увидели
стройные воинские ряды. И те, которые шли в этих рядах, шли не как подневольные
люди, которых погнала «кутеповская палка». Для всех
их этот парад стал национальным делом, демонстрацией перед иностранцами
нашей силы и мощи. В этот день кончился первый, грустный период галлиполийского изгнания. Выявлялся новый лик, еще не вполне проявившийся, лик прежних изгнанников,
глаза которых теперь засветились
гордостью и сознанием общего служения России.
Общий вид города и лагеря к
этому времени совершенно преобразился. Лагерь приобрел почти нарядный
вид. На передней линейке, перед каждой частью, были сделаны эмблемы
полков, орлы, другие украшения, часто высокой художественной
отделки. Дорожки между полками были обсыпаны песком и усажены
срубленными елочками. Лагерь и город соединились «декавилькой» — узкоколейной дорогой,
— на которой доставлялись в лагерь продукты. В городе щеголяли
юнкера, всегда подтянутые, с подчеркнутой отчетливостью отдающие
честь, на которых лежала вся тяжесть несения караульной службы.
Город, грязный, как все грязные турецкие города, принял более
или менее санитарный вид. «Толкучка», в муравейнике
которой люди теряли воинский облик и становились
«беженцами», — была разогнана
суровыми воинскими мерами: была организована гауптвахта, или «губа», куда попадал всякий,
нарушивший воинский вид и устав.
На домах появились русские надписи и гербы; развевались русские флаги. На развалинах полуразрушенных
домов появились целые картины
и на одной стене — недалеко от моря — красовался художественно нарисованный вид Московского
Кремля.
Параллельно с этим росло и
национальное сознание. Те, которые три месяца тому назад пришли
жалкими пришельцами, стали играть теперь доминирующую роль:
город становился русским. Французы, фактические хозяева,
отходили на второй план. Крепло сознание своей силы, и крепло не
только в своем сознании, но и в сознании других. Генерал Кутепов
становился для турок новым
могущественным «Кутеп-пашой»; и
к этому паше стали обращаться за разрешением чисто судебных споров.
Для Галлиполи армия стала неопровержимым фактом.
По мере того как росло
сознание армии, зарождались и гражданские элементы этого
русского объединения. Отдельные хоры, которые устраивались по частям, больше для того,
чтобы как-нибудь скоротать время, сливались в большие, в которых пение стало
культивироваться с трогательной
любовью; по инициативе архимандрита Антония возникли «общеобразовательные
курсы», куда в качестве лекторов
притягивались культурные силы корпуса.
Зарождались любительские кружки, из которых впоследствии возник
корпусной театр. По всей поверхности жизни забурлила, пока еще не видная,
общественная и культурная жизнь, и остов армии начал обрастать атрибутами
государственности.
Генерал Кутепов
перестал уже казаться неизбежным злом. В этих новых проявлениях жизни
чувствовалась его рука; и так как проявления эти были очевидным
благом, то и он сам не казался уже таким бесцельно жестоким и
черствым. Любви и обожания, конечно, не было. Но о нем уже
говорили с добродушной усмешкой; о нем создавали анекдоты — ив этих анекдотах
он выступал уже в совершенно ином виде.
Таково было состояние
корпуса, когда 15 февраля в Галлиполи во
второй раз прибыл Главнокомандующий. Если при первом своем посещении он видел
армию — по меткому выражению князя Долгорукова, «висевшую на
волоске», — то теперь он увидел ее уже на прочном фундаменте: она осознала
себя. Неопределенность все продолжалась. Материальные условия не были
лучше. Но моральное состояние корпуса прошло уже через
критические дни перелома, и второй приезд генерала Врангеля только
закрепил и фиксировал то, что за это время было достигнуто.
Этот приезд носил совершенно
иной характер, чем тот, когда генерал Врангель впервые
вступил на галлиполийскую почву. Тогда трепетно
ждали его, чтобы услышать о своей судьбе. Тогда эта масса людей,
в которых боролось отчаяние с надеждой, безмерная усталость с чувством
воинского долга, ждала от него, который стоял над нею, слова
утешения и поддержки.
Теперь этого не было. За эти
два месяца армия нашла себя и осознала. Она сделала самое
главное: признала себя и могла уже спокойно дожидаться чужого признания.
Теперь встреча с генералом Врангелем была ей нужна потому, что она должна была
показать своему любимому вождю свои достижения, свои молодые,
бьющие ключом силы, свой юношеский восторг оправившегося и растущего организма.
И этот парад, которого никогда не забудет ни один из его участников,
был сплошным триумфом Главнокомандующему.
Был серый пасмурный день,
накрапывал дождь. Войска были выстроены широким фронтом по
громадному ровному полю. Подъехал автомобиль
Главнокомандующего. И когда он слез с него и подошел к
знаменам, совершенно неожиданно разорвались тучи, и яркое солнце залило всю
долину.
Этот неожиданный эффект
произвел потрясающее действие. Люди, которые спокойно смотрели в
глаза всем ужасам Гражданской войны, плакали от избытка
чувств. Это было чувство радости, гордости, любви, всего того, что
подымает и окрыляет.
Никогда не забыть тех криков
восторга, того громового «Ура!», которое перекатывалось из
конца в конец по длинным шеренгам выстроившихся войск. Это был
момент массового экстаза, когда в экзальтации люди почти не помнят себя. Все
личное, индивидуальное, — все растворилось в мощном сознании
единого коллектива, и этот коллектив воплощался в одном дорогом и
любимом лице. Перелом, который уже наступил, теперь оформился
и закрепился. Корпус стал прочно на ноги: армия перестала
«висеть на волоске».
В Константинополе уже
сгущались политические тучи; но их грозные тени еще не
достигли до первого корпуса. Ободренный вторым приездом
Главнокомандующего, только что начавший новую организованную
жизнь, вопреки всем нормам международного права, — первый корпус почувствовал
первые проблески весны. Становилось теплее; солнце
ярче сияло на ясном небе. И вместе с этим сиянием солнца разгоралась в сердцах новая надежда на политическую
весну. До Галлиполи долетели глухие раскаты Кронштадтского
восстания; верилось, что это — начало, начало нового прилива
протеста против попираемого права и свободы.
Передавали о восстаниях в шестнадцати северных губерниях; то, что на смену вечно протестующему Югу восстал Север,
казалось симптомом скорого освобождения. Каждый день давал новые ростки организованной жизни, и русский город на
турецко-греческой земле стал
застраиваться новыми домами и магазинами.
Тринадцатого марта приехал
из Константинополя командир французского оккупационного
корпуса генерал Шарпи. О его приезде было известно
за несколько дней, и в частях начали усиленно
готовиться к параду. Но в самый день его приезда парад был неожиданно
отменен, а из города поползли зловещие слухи, что генерал Шарпи отказался от почетного караула. Генерал Шарпи осматривал лагерь. Он не позволил
себе ни одного оскорбительного замечания, но все чувствовали себя глубоко
оскорбленными, несмотря на то что генерал, посетив
части, беседовал с георгиевскими кавалерами, вспоминая Великую войну:
отказ от почетного караула покрывал собою всю предупредительность
французского генерала. Рассказывают, что при отъезде он сказал:
«Я должен относиться к вам как к беженцам; но не могу скрыть
того, что видел перед собою армию»... И может быть, то, что генерал
Шарпи увидел эту армию, ускорило то распоряжение, по которому
части предупреждались, что с 1 апреля прекращается выдача
пайка, а армии предлагался переезд в Бразилию или в
Советскую Россию.
Опубликования этого приказа
еще не было, но генерал Кутепов экстренно
был вызван в Константинополь. 21 марта генерал Кутепов
отбыл из Галлиполи, и тут, в первый раз, части
почувствовали себя осиротелыми. Каким-то инстинктом все
чувствовали, что сгущаются тучи, но корпус не хотел — да и не мог — подчиниться
теперь безропотно грядущему натиску. Он чувствовал теперь свою
спайку, свою силу; его пребывание здесь окрасилось теперь патриотизмом
и жертвенным порывом. Но для отпора нужен вождь, решительный,
смелый и преданный: всем стало ясно, что таким вождем может
быть только генерал Кутепов.
Уже прошло время, когда он казался
только бесцельно жестоким: все поняли теперь, что он творец нового Галлиполи. На первое место всплыли в сознании
незаметные, но умилявшие всех мелочи: и во всех этих мелочах выплывал он, как
заботливый отец-командир. Теперь его не было. В первый раз встала
мысль: а вдруг, французы не выпустят его из Константинополя? Эта мысль казалась
настолько чудовищно страшной, что не хотелось ей верить. Это казалось концом
корпуса, концом того, что достигнуто такими усилиями и жертвами.
Распоряжение французского
правительства, о котором сказано выше, дошло до Галлиполи в отсутствие командира корпуса. Оно не только
не вызвало отчаяния, но проявило во всех частях необычайный
энтузиазм. Повсюду, в городе и лагере, кричали «Ура!» в честь Главнокомандующего...
Французский ультиматум воспринимался как переход к активной борьбе,
которую жаждала окрепшая армия. Хотя впереди было темно, не было видно плана,
но кончался нудный период сидения на французском пайке... Страшило
одно: что нет «ком-кора». Без него немыслимым казался этот новый, неизбежный
путь. И когда 27 марта разнеслась весть, что генерал Кутепов прибыл и находится на пароходе, все,
кто был в городе, побежали на пристань.
Громовым «Ура!» встретили галлиполийцы своего генерала. Выйдя на
берег, генерал Кутепов сказал одну фразу: «Будет
дисциплина — будет и армия; будет армия — будет и Россия...» В ответ на это его
подхватили
на руки и пронесли до помещения штаба корпуса. Это была одна из внушительнейших манифестаций. Эта
встреча не могла быть подготовлена и совсем не походила на официальную
встречу начальника. Это было стихийным
слиянием всех с командиром корпуса, внушительной демонстрацией перед французами этого единения.
Командир корпуса находился в
штабе, но многотысячная толпа не расходилась. Его появление в
дверях опять было встречено взрывом энтузиазма. Его опять
подхватили на руки — и вся эта толпа понесла его мимо здания французской
комендатуры до его квартиры. На приказ о распылении корпус
ответил стихийной манифестацией прочного единения.
Порыв прошел — и наступила
опять обычная жизнь. Распоряжение о прекращении пайков было отменено,
но все жили теперь в постоянной готовности к новым репрессиям и в
постоянной мысли, что каждую минуту можно ждать событий, которые потребуют поставить
на карту самую жизнь. В Константинополе открылся «Русский Совет»,
и одно из первых воззваний Русского Совета касалось нового оскорбительного
постановления французского правительства. Армия признавалась
окончательно упраздненной. Генерал Врангель дисквалифицировался как Главнокомандующий.
Все трактовались как частные лица, свободные от какого бы то ни
было подчинения, причем лицам, оказавшим неподчинение, обещалось французское
покровительство. Высчитывались расходы на содержание русских
частей, указывалось, что Франция не может долго нести этих расходов,
что, наконец,
долг чести русских людей освободить от них Францию. В конце приводилось, что «таково мнение авторитетных
русских кругов», в чем очевидно виделась рука П.Н. Милюкова.
Та борьба, которая велась за
армию в Константинополе, только теперь стала для массы
очевидной. «Общее Дело», которое жадно читалось всеми, освещало детали этой борьбы; в
«Последних новостях» (за которые,
вопреки утверждению господина Милюкова, никого не сажали на гауптвахту)
появлялись настолько предвзято ложные описания
Галлиполи, что они еще более делали дорогими те два
лица, которые окружались теперь неподдельной любовью:
Главнокомандующего стали почти боготворить; генерала Кутепова любили так, как только могут любить солдаты своего
командира. Генерал Врангель рисовался далеким, окруженным со всех
сторон врагами, не сдающим честь русского имени, отражающего все
натиски наших врагов. В сознании людей он уже
становился заложником армии, — но не тем заложником, которому
диктует свою волю победитель, а тем, который морально связан с
людьми, ради которых он и стал таким заложником.
Генерал Кутепов стал близким, своим, неотделимым от
корпуса; он стал живым воплощением здесь, в Галлиполи,
русской мощи и силы. Между этими двумя людьми мыслилась одна
неразрывная связь, которая объединяла собою то, за что терпелся
голод, отсутствие денег, а главное — неизвестность.
Сроки проходили, надежды
обманывались. Кронштадт давно отгорел красным заревом.
Вместо радости похода, жизнь принесла запрещение генералу Врангелю прибыть на
Пасху в Галлиполи. Пасха прошла без него. Фактически
он стал арестованным. И чувство оскорбления и бессилия
заползало в душу вместе с пасхальными песнопениями. Слабые дрогнули — и
сдались. Мысль о ненужности борьбы заползала в душу — и те,
которые уступили перед этим чувством, потеряли то напряжение воли,
которым держался весь Галлиполи. Увеличились рапорты
о переводе в «беженцы».
Вопрос об уходе из армии
очень много трактовался во враждебной прессе и освещался всегда
умышленно неправильно. Говорилось, что от ухода в беженцы
удерживались люди только суровыми мерами, вплоть до расстрела; что
только такой террор позволил генералу Кутепову
сохранить армию от распыления. Однако на деле все происходило
много иначе и много сложнее.
Стремилось ли командование
удерживать от ухода в беженцы? Нам думается, что было бы
противоестественно, если командование, боровшееся за сохранение
армии, не употребляло бы усилий спасти эту армию от распыления.
Конечно, оно противодействовало уходу в беженцы. Но противодействие
это было чисто морального характера. Командование разъясняло
свою точку зрения, указывало на веления долга и чести, на
опасность распыленного эмигрантства и тем более
— на опасность отъезда в Советскую Россию. Оно культивировало
и поддерживало то военное общественное мнение, которое в переходе в беженцы
видело измену идее: слово «беженец» стало почти позорным. Оно шло
дальше: оно иногда тормозило движение рапортов, считая, что зрелое размышление
может изменить поспешное решение. Но мы утверждаем, что
насильственного удержания в рядах армии не было.
Но если в вопросе об уходе из
армии командование не принимало репрессивных мер, то оно было строго к вопросу
о сохранении самой армии. В этом отношении генерал Кутепов
принимал решительные и радикальные меры.
Первая его мера сводилась к
изолированию тех, кто ушел в беженцы: для них был построен
специальный лагерь в одном километре от воинского лагеря. Вторая мера, которая вызвала резкий конфликт между генералом Кутеповым и представителем
Всероссийского Земского союза Б.К. Краевичем, состояла в том, что те, которые ушли в беженцы,
но не покинули еще территории Галлиполи, подчинялись
во всем требованиям воинской дисциплины: генерал Кутепов
считал, что присутствие «свободных граждан» рядом с воинскими частями
неминуемо повлечет за собой падение общей дисциплины и расшатает основы воинской
организации. И мы думаем, что крепость галлиполийского
корпуса много зависела от того, что, в противоположность
Константинопольскому району, все были одинаково подчинены суровому
воинскому регламенту. Третье, наконец, против чего боролся
генерал Кутепов, не останавливаясь перед
преданием суду, — это дезертирство, уход из армии без соблюдения
нужных формальностей, тайком, часто с захватом казенного имущества.
Против этого зла был выдвинут весь арсенал военной репрессии. Эти меры
значительно укрепили ядро корпуса. Они позволили ему сохраниться даже
в тех невероятно трудных обстоятельствах, которые создались после решения
французского правительства о нашем распылении.
В корпусе начался сложный
процесс дифференциации и естественного подбора. И этот процесс
разразился вскоре случаем, имевшим очень большие последствия.
Пришел пароход, и французы объявили, что они принимают на него
желающих уехать в Болгарию на работы. Соблазн был очень велик:
вопрос о переброске в славянские страны, который был поставлен
Главнокомандующим в ответ на заявление французов о невозможности содержать армию бесконечно, затормозился.
Французское предложение подоспело как раз в тот момент, когда
мечта о славянских странах отдалилась на неопределенное время.
Вопрос о том, что таким неорганизованным отъездом люди подрывают
основы воинской дисциплины, многим не приходил в голову, и 23 мая до 1000
человек под французским покровительством отбыли в Бургас.
Их отъезд пробил большую
брешь в теле первого корпуса. Важно было не количество: число уехавших составляло всего 3,9 процента. Такое
массовое нарушение дисциплины показывало на внутреннюю болезнь, было дурным
примером, подрывавшим все устои, на которых сохранялась армия. Надо было принять решительные меры — и на следующий день, 24 мая, генерал Кутепов
издал приказ, в силу которого в течение трех дней, до 27 мая,
предлагалось каждому свободно уйти в
беженцы; но те, кто оставался после этого срока, должны были взять на себя определенное моральное
обязательство, и уход после этого срока приравнивался к дезертирству со всеми
его последствиями.
Приказ генерала Кутепова был чрезвычайно смел по своей мысли, он
ставил на карту все существование армии. Он бросал вызов всем тем, кто упрекал
командование в насильственном держании в «кутеповском
застенке». Каждый в эти три дня должен был передумать тысячу
мыслей, проявить ту инициативу, от которой отвыкают люди, привыкшие
к дисциплине. Для многих эти дни были днями тяжелой душевной
драмы и незабываемых переживаний. Но дни эти прошли. Из
армии ушло две тысячи человек. Корпус очистился от колеблющихся и внутренне окреп.
Интересно отметить, что
самовольная отправка в Бургас вызвала приказ Главнокомандующего,
который до деталей воспроизводит приказ генерала Кутепова от 27 мая, изданный им на свою личную ответственность.
Приказ Главнокомандующего, датированный 30 мая, то есть изданный вне
зависимости от приказа генерала Кутепова, еще
неизвестного тогда в Константинополе, показывает на удивительное единодушие
наших вождей.
Указывая на то, что
переброска армии скоро начнется, но что французские власти, минуя
русское командование, предложили желающим грузиться в Болгарию,
генерал Врангель говорит: «Я известил болгарское и сербское правительства, что
отвечать за порядок и дисциплину самовольно отправляющихся толп не могу. Не
сомневаюсь, если таковые приняты не будут. Дальнейшая их участь
мне безразлична. Вместе с тем приказываю:
1. Командирам корпусов
немедленно предложить всем желающим перечислиться из частей в
беженские лагеря, назначив для записи трехдневный срок.
2.
Объявить записавшимся, что они свободны отправиться
куда пожелают, но пока они остаются в беженских лагерях, на
казенном пайке, они обязаны подчиняться порядку, установленному в лагерях.
3. Строжайше воспретить
возвращение в части из беженских лагерей обратно.
4.
Тех, которые, не записавшись в указанный срок в беженские лагеря
и оставаясь в частях, будут самовольно оставлять ряды, арестовывать и
предавать военно-полевому суду, как сознательно вносящих
разложение в части.
5.
Командирам эшелонов под личную ответственность вменяю не принимать на посадку
отправляющихся одиночным порядком, а если таковые будут посажены
французскими властями, — по прибытии в порт немедленно о них
докладывать русскому представителю в пункте высадки.
Вновь напоминаю, что в нашем
единении наша сила. Верю, что вы не посрамите наших знамен и, спаянные
воинским долгом, устоите, как всегда».
Последние слова приказа
оправдались. Армия устояла. После потрясений этих трех дней стало больше внутренней связи и спайки. Галлиполи перешел к фазе нового мирного строительства.
После той «ампутации»,
которая последовала благодаря приказу генерала Кутепова,
корпус мог начать новую жизнь, развивая свои внутренние
потенциальные силы. Острота политического положения немного сгладилась:
французы поняли, что признание авторитета генерала Врангеля
выгодно для того, чтобы организованно справиться с затруднениями,
вставшими перед ними, как только они попробовали подорвать его
авторитет. Из области разговоров вопрос о расселении в славянские страны
переходил уже в область фактов. Обстановка потребовала
совместного сотрудничества Верховных комиссаров и генерала Врангеля,
— и хотя формальное юридическое признание за ним прав
Главнокомандующего было невозможно после декларации французского
правительства, эта обстановка потребовала фактического признания его
власти.
Новый период жизни галлиполийской армии шел теперь под знаком учения
— общего и военного, культурной работы — в виде театра,
художественно-музыкальных кружков, «устной газеты», атлетических
игр и прочего и налаживания связей с русскими общественными кругами.
Князь Павел Долгоруков,
который еще в декабре 1920 года усмотрел в 1-м корпусе армию и
взывал к русской общественности с призывом к ее поддержке, был сперва почти одиноким; но к этому времени эта атмосфера
одиночества значительно рассеялась.
Благодаря работе А.И. Гучкова уже в декабре 1920 года за поддержку
армии высказался Парламентский Комитет, вполне доброжелательно
относились к ней общественные элементы в Константинополе;
но одновременно с этим и «новая тактика» Милюкова развилась уже
в целое идеологическое течение, которое обрастало все большим числом приверженцев.
Многие, которые в Константинополе при прибытии генерала Врангеля со 126 судами
приветствовали в его лице Правителя и Главнокомандующего, не только
отрицали теперь за ним право Правителя, то выдвигая новые бесчисленные
суррогаты власти (учредиловцы,
Совещание Послов и т. д.), то объявляя себя «автономными»
и подчиненными только «будущему» законному правительству
России, — но склонны были отрицать и бытие армии, а
следовательно, и существование Главнокомандующего. Была еще одна компромиссная
тенденция: поддержка армии, но не Врангеля и даже до
абсурдной милюковской формулы — «защита армии от
Врангеля и Кутепова». По существу, это
было желанием подчинить армию власти аморфных общественных
групп и, конечно, основывалось на абсолютном непонимании природы
и духа армии.
Эти различия отношений в
значительной мере зависели от близости к самому предмету споров, Русской
Армии, и изменялись в зависимости от глубины и полноты информации.
Чудо ее сохранения не могло не влиять на эти настроения, но та духовная
и физическая мощь, которая возродилась вопреки всем мнениям, не могла
так импонировать Парижу, как это было на берегах Стамбула.
Однако и для самого Стамбула особое значение имели те информации и еще больше —
то живое свидетельство, которое исходило с мест и в первую очередь
от представителей тех же общественных кругов.
Видную роль в этом деле
сыграл представитель Всероссийского Земского союза в Галлиполи C.B. Резниченко45, бывший
офицер Павловского полка. C.B. Резниченко сменил Б.К. Краевича, при котором работа ВЗС в Галлиполи велась в духе указанной нами выше «автономности»
и полу отрицания. Это направление местной работы при новом
представителе сменилось ярким признанием армии, признанием
ее значения, пониманием ее подвига, безграничной готовностью ей помочь, но не
только ради гуманитарных соображений, но ради государственных и
политических задач. Материальная помощь Земского союза усилилась; открылись
питательные пункты, мастерские, поддерживались все культурные
начинания. На те незначительные средства, которые отпускались для этой цели, не
могло быть сделано много: это была капля в море общей нужды и
гораздо менее, чем гуманитарная помощь
американского Красного Креста с его представителем, майором Девидсоном, распространяющаяся, впрочем, только на
женщин и детей. Мы знаем больше: что невозможность удовлетворить всех вызвала
во многих чувство несправедливости и обиды. Но
нам известно, что в отношении материальной помощи сделано было на отпускаемые средства решительно все.
Однако мы считаем эту сторону
деятельности C.B. Резниченко второстепенной и не главной. Главная его
заслуга была в том, что он умел поддерживать все жизненные ростки,
ободряя, помогая материально, часто сам внося
инициативу. И несомненно, главнейшая заслуга
состояла в том, что в самую мрачную эпоху Парижского отрицания
он сумел своими докладами в Константинополе поддержать и
укреплять то настроение, которого искали сами общественные круги,
но для укрепления которого сами нуждались в постоянном ободрении.
Первый же доклад C.B.
Резниченко в Главный Комитет Земского союза в Константинополе был
яркой апологией галлиполийского корпуса.
«Совершилось русское национальное чудо, — писал он, — поразившее
всех без исключения, особенно иностранцев, заразившее непричастных к этому
чуду и, что особенно трогательно, несознаваемое теми, кто его творил. Разрозненные, измученные духовно и физически, изнуренные остатки армии генерала Врангеля, отступившие в море и выброшенные зимой на пустынный берег
разбитого городка, в несколько месяцев создали при самых неблагоприятных
условиях крепкий центр русской
государственности на чужбине, блестяще дисциплинированную и одухотворенную
армию, где солдаты и офицеры работали, спали и ели рядом, буквально из
одного котла, — армию, отказавшуюся от личных интересов, нечто вроде
нищенствующего рыцарского ордена, только в русском масштабе, величину, которая своим
духом притягивала к себе всех, кто любит Россию». Дав такую характеристику
армии и впервые, кажется, пустив крылатое слово о «нищенствующем ордене», он
кричит всем, кто только может его услышать, что «армия
голодает», и строит свой гуманитарный призыв на чисто
принципиальных, национально-патриотических предпосылках. Его настойчивый
голос, упорный стук в константинопольские двери, наконец, личное
влияние и авторитет играют большую роль в укреплении позиции
сторонников армии. В Галлиполи начинают приезжать
гости нашей общественности.
Это было в середине июня 1921
года, в самый яркий период галлиполийской жизни. Переброска в славянские
страны еще не началась. Все части были в сборе. В городе
находились шесть военных училищ: Сергиевское46,
Корниловское47, Николаевске-Алексеевское
инженерное48 и Николаевское кавалерийское. Несмотря на
то что они принуждены были ютиться в
развалинах, что они были лишены примитивных учебных пособий, скудно
питались, несли, кроме занятий, караульную службу, они были в полном
смысле слова образцовыми частями. Старые традиции училищ с их
культом офицерской чести, с постоянным напряжением и дисциплиной, развивались здесь
с особой отчетливостью. Теперь, на чужбине, когда весь корпус осознал
себя носителем идеи национальной России, это сознание в
сердцах юношей пробуждалось с необычайной яркостью. Всегда чисто
и даже, по условиям жизни, блестяще одетые, подтянутые, с постоянным,
во всех обстоятельствах непрекращающимся сознанием не только своей службы, но
служения, они были лучшим украшением первого корпуса.
Кроме этих юношей, город
всегда был полон офицерами и солдатами разных воинских
частей. В городе были курсы и школы: военно-административные,
артиллерийские — для штаб- и обер-офицеров.
Гимнастическо-фехтовальная школа сумела создать высокие образцы
культа здорового человеческого тела. Учебные команды различных
частей заражались духом юнкеров и не только внешне, по форме,
но и внутренне, по содержанию. Город блестел своей чистотой; лагерь щеголял
своим убранством. Там тоже весь досуг уходил на воинские учебные
занятия, которые поддерживали дисциплину и воинский дух.
Для детей был организован
детский сад. Солдаты-гимназисты, не закончившие образования, были
откомандированы из частей в город, в гимназию имени барона П.Н.
Врангеля. Почти весь запас наличных культурных сил стал
преподавателями этой своеобразной гимназии.
На одной из главных улиц, в
пустующей комнате, организованы были сперва
спорадические, а потом и систематические курсы, затрагивающие
уже предметы высшей школы. Курсы эти уже начали перекидываться в
лагерь, для тех кто не мог ходить в город. В преподавательских
кругах уже зарождалась организация галлиполийской академической
группы.
По инициативе молодого
энергичного журналиста, подпоручика Шевлякова49,
организовалась «Устная газета», где 2—3 раза в неделю, в
городе и в лагере, читались сводки газет всех направлений, собственные
статьи, фельетоны, рефераты. «Устная газета» приобрела большую
популярность, и аудитория была битком набита постоянными
слушателями.
Церковные хоры высокой
художественной отделки пели в городской церкви и в многочисленных походных
полковых церквях. Литературные и художественные кружки работали по
студиям. Издавались рукописные журналы. Появились местные поэты,
среди которых следует отметить молодого юнкера П. Сумского50.
Иллюстрированные журналы достигли высокой степени совершенства, и в журнале
кавалерийской дивизии «Развей горе в чистом поле» помещались
первоклассные акварельные карикатуры.
Около развалин старого
Акрополя, где на страже стоят вековые пинии, вылезающие из исторических башен и
стен, поместился корпусный театр. Все — и декорации, и реквизит,
— все было сделано руками самих артистов; они же были и рабочими
на сцене, и уборщиками, и администраторами. Часто самый текст
пьес был восстанавливаем по памяти самими артистами, — и все
это было проникнуто трогательной любовью.
Первые гости нашей
общественности застали Галлиполи в этом периоде
расцвета. Правда, вполне эмансипироваться от парижского влияния было нелегко, и
константинопольская общественность работала с перебоями. В конце того же июля,
за подписью главноуполномоченного
Красного Креста сенатора Иваницкого, председателя Главного Комитета ВЗС А.С.
Хрипунова и председателя Главного Комитета Союза Городов П.П. Юренева
был прислан для распространения меморандум Цок'а (Центральный Объединенный Комитет). Этот меморандум
состоял в обращении «Ко всем беженцам, включая лагеря Галлиполи и Лемнос»,
в котором говорилось, что единственный выход из положения — это
распыление, организованное по общему плану. И так как это
соответствует желанию французов, к которым русские должны питать вечную
и незабываемую благодарность, то следует идти по этому пути,
пользуясь французской помощью и благожелательством.
C.B. Резниченко, который
должен был явиться агентом по распространению этой брошюры в
частях, не только отказался от этого поручения, но послал
новый мотивированный доклад по этому вопросу. Красочно описывая все препятствия
и оскорбления французов, господин Резниченко еще раз заявил, что
в «Галлиполи сейчас находится армия, а не
беженцы. Эта армия может уйти в Сербию или нет, но пока что остается армией, и
сейчас, после пережитого, оскорбить ее меморандумом Цок'а,
в котором она трактуется только беженством, просто говоря —
нельзя...» Эта резкая отповедь имела свое влияние. От А.С.
Хрипунова была получена телеграмма с просьбой не распространять
этот меморандум, который можно рассматривать как один из таких
«перебоев» нашей общественной работы.
12
июля в Галлиполи происходило
торжество — производство юнкеров старшего класса в офицеры, первое
производство в изгнании. Но это изгнание, эта убогая обстановка —
все отошло на второй план. Это было настоящее русское
торжество, которое так не вязалось со всеми представлениями гражданского
беженства и эмиграции. А через четыре дня этот духовный подъем
еще усилился новым незабываемым для каждого галлиполийца
торжеством — открытием галлиполийского
памятника.
Началось, как и все в Галлиполи, с очень скромных размеров. Было
организовано жюри для рассмотрения проектов, были учреждены
премии, и, конечно, размеры этих премий были ничтожно малы.
Галлиполийцам, впрочем, так не казалось. Не получая
жалованья, они имели месячное пособие, которое
Главнокомандующему с громадными затруднениями удавалось добывать:
офицеры получали по 2 лиры, а солдаты — по 1 лире в
месяц. Но и это пособие приходило нерегулярно. Поэтому первая премия в
5 лир и вторая в 3 лиры не казались такими мизерными.
На конкурс были представлены
18 проектов, что еще лишний раз указывает на культурный
уровень корпуса. Первая премия была присуждена за проект часовни в
псковском стиле; вторая за проект надгробия в римско-сирийском стиле.
Результаты конкурса были представлены на утверждение генералу Кутепову. Первый проект требовал для
своего осуществления 750 турецких лир, второй — всего 450 лир. Кроме
того, второй проект был проще, прочнее и по своему суровому
характеру и грубости линий больше отвечал суровому и грубому характеру
галлиполийской жизни.
Командир корпуса остановился
на втором проекте и поручил руководство постройкой памятника автору проекта,
подпоручику технического полка Акатьеву51.
В распоряжение подпоручика Акатьева была дана команда в 35
человек, а вопрос о материале был очень упрощен приказом по корпусу:
принести каждому, невзирая на чин и служебное положение, по
одному камню. В несколько дней было принесено
до 24 000 камней, и постройка началась.
Памятник был заложен 9 мая, а
через два месяца, 16 июля, торжественно освящен. Перед памятником были
выстроены войска и депутации с венками. Венки были самодельные:
из колючей проволоки, из обрезков жести, но были выполнены так,
что поражали своей художественностью: всех венков было
около 60. Когда грубый брезент, покрывавший памятник, был спущен,
все увидели его в грубой и величественной красоте. Он имеет вид
кургана, напоминающего немного шапку Мономаха. На переднем фасаде его
•— белая мраморная доска, где золотыми буквами выгравирована
надпись:
Упокой, Господи, души
усопших.
1-й корпус Русской
Армии своим братьям-воинам,
в
борьбе за честь Родины нашедшим вечный покой
на чужбине в 1920—21
гг. и в 1854 — 55 гг. и памяти
своих
предков-запорожцев, умерших в турецком плену.
Надпись повторена на
французском, греческом и турецком языках. Она отвечает тому
несомненному факту, что во времена Крымской кампании здесь хоронили наших
пленных; она отвечает и тому преданию, что здесь именно лежат
кости погибших запорожцев той эпохи, когда Галлиполи
был крупным поставщиком рабов для Малой Азии.
Над этой надписью —
художественно изваянный русский государственный герб, в виде
немного модернизированного, соответственно стилю, орла. Вся постройка
кончается мраморным четырехконечным крестом, тип которого был
взят для галлиполийского знака.
На богослужение и парад были
приглашены представители местной власти и местного населения. Генерал
Кутепов передал мэру города акт, которым поручал
в будущем городу охрану русской святыни. Парад
прошел с редким воодушевлением.
Но высший предел напряжения
был во время речи корпусного священника отца Ф. Миляновского.
Речь его была потрясающа по своей силе и вдохновенности. Седой, с
благообразным лицом, величественный в своем облачении, с глазами,
полными слез, долгие годы проживший в военной среде, ее понявший и
полюбивший, он достиг такого высокого подъема, что об этой речи
говорили как о наитии.
Мы приводим из нее краткие выдержки:
«Вы — воины христолюбцы, — сказал отец Миляновский52,
— вы дайте братский поцелуи умершим соратникам вашим.
Вы — поэты, писатели,
художники, баяны, гусляры серебристые, вы запечатлейте в ваших
творениях образы почивших и поведайте миру о их
подвигах славных.
Вы — русские женщины, вы
припадите к могилам бойцов и оросите их своею чистою слезою,
— слезою русской женщины, русской страдалицы-матери.
Вы — русские дети, вы
помните, что здесь, в этих могилах, заложены корни будущей молодой
России — вашей России, и никогда их не забывайте».
Но отец Миляновский
захватил еще более широкую тему. У подножия памятника, окруженного
русскими могилами, откуда серебряной полоской виднеется Дарданелльский пролив с фиолетовыми рядами
гор, он обратился к тем, которые распылились по Божьему свету и голос которых замолк в
этом хаосе современной жизни. Он обратился к крепким, сильным и мудрым, силой и мудростью которых
должно воздвигнуться будущее русское государство.
«Вы — крепкие! Вы — сильные!
Вы — мудрые! Вы сделайте так, чтобы этот клочок земли стал русским,
чтобы здесь со временем красовалась надпись: «Земля Государства
Российского» и реял бы всегда наш русский флаг...»
Это был период расцвета галлиполийского корпуса. Трудности переговоров
о переброске войск в славянские страны были преодолены, и в течение августа
месяца почти вся кавалерия тремя крупными эшелонами отбыла в Сербию,
а громадный «Решид-паша», доверху
нагруженный солдатами и офицерами, отошел в Болгарию. Галлиполи поредел. В лагере, который
представлял собою громадный полотняный городок, появились точно
выжженные кем-то места, где остались следы от стоявших там палаток. Первые
партии уехавших создали настроение общего скорого
отъезда. Томительное ожидание сменилось надеждой на братские славянские
страны.
Как они рисовались?
Большинство не отдавало себе отчета и мечтало только о перемене надоевшего
французского пайка на новую, во всяком случае, лучшую жизнь. Тяжело отразилось
известие, что офицерам придется в Сербии снять форму и служить
простыми солдатами, но во имя общей спайки соглашались
претерпеть и это. Условия Болгарии были неясны; но слухи о том, что этого
требования там не выставляется, делали в глазах многих заманчивой мечту о
Болгарии. Но главное было то, что передвижение началось.
Только немногие боялись
этого передвижения: оно рисовалось им как
начало «распыления», против которого было употреблено столько
усилий. «Животу станет лучше, а духу хуже», — пришлось нам слышать меткое
замечание. В две разные страны рассыпался единый корпус. И в каждой
стране — он растекался по городам и местечкам, переставал быть
изолированным, соприкасался с беженцами, населением, с большевистской
пропагандой, со всем враждебным миром, становился на работы и принужден был
продавать свой рабочий труд... Все это наполняло невольно тревогой..
В это время в Галлиполи прибыл председатель Русского Национального
Комитета в Париже профессор А. В. Карташов. Он застал Галлиполи уже в начале заката,
но таким же твердым по духу, каким он был еще во время расцвета.
Почти одновременно с его приездом французы сделали еще одну
попытку к распылению: была вывешена запись желающих уехать в Баку и Батум на нефтяные
промыслы. Конечно, говорилось о гарантиях неприкосновенности и
обещалось французское покровительство. Но запись эта не имела
никакого успеха и встречена была общими насмешками: корпус понял все
значение сотворенного им дела.
Это понимание до сих пор еще
не сделалось достоянием русских эмигрантских масс. Для нас, стоящих на
определенной национально-патриотической позиции, в этом сохранении армии
видится крупная моральная победа, сохранившая дух людей в
постоянном напряжении и готовности жертвенного подвига. Для нас
— это патриотическое дело, которое когда-нибудь будет оценено
Россией.
Но русская эмиграция не
поняла и другого, обязательного для всех людей, лишенных предвзятых
мнений. Пусть мысль, во имя которой сохранялась армия, ложна в своей основе: ее
сохранение принесло неисчислимые выгоды для десятков тысяч,
находившихся в ее рядах. Если бы вся эта масса, освободившаяся от дисциплины,
была сразу брошена на европейский рынок труда, она погубила бы себя
в борьбе за существование и не только морально, но физически
опустилась бы на дно. Никакая форма организации, никакие способы
организованного перехода к новым условиям жизни не могли быть применены к
массе, которой привычна одна только форма военной организации.
Но для поддержки этой организации нужна была идеологическая основа:
без нее не может существовать воинской части. Таким образом и те, которые
отрицают значение армии в настоящих политических условиях, которые
безумно толкали к распылению единственную крупную и органически связанную
русскую организацию, должны — если желают быть справедливыми — признать
значение армии, хотя бы во имя физического существования тысяч
людей.
Профессор А.В. Карташов,
приехавший дорогим гостем общественности в этот
«нищенствующий рыцарский орден», конечно, взглянул на него не с этой,
утилитарной точки зрения. Склонный к религиозно-философскому мировоззрению, он
увидел в галлиполийском корпусе
религиозно-философское подкрепление своих теоретических взглядов
на борьбу с большевизмом. Для него не было таким важным,
что Галлиполи был на ущербе, что осыпались зеленые
елочки на дорожках лагеря, что смыло дождем несколько клумб с
эмблемами полков; углубленный в себя, он смотрел на парад, который
генерал Кутепов сделал по случаю его приезда. Может
быть, только тот поцелуй, которым обменялся он с командиром
корпуса перед фронтом выстроившихся в белых гимнастерках
войск, казался ему реальным и понятным символом того, что протекало перед его глазами. Когда в переполненном слушателями корпусном
театре он выступил со своим
докладом о нравственном оправдании борьбы с большевиками, он явился перед
аудиторией не лектором, но проповедником, не ученым философом-богословом, но участником
общей мистерии. Нам известно,
какое впечатление произвели его слова на этой необыкновенной лекции. Он не приноравливался к толпе;
он говорил своим обычным языком
и даже раз употребил латинскую цитату. Но мы знаем простых солдат, которые с восторгом
слушали А.В. Карташова; и не только слушали, но понимали то значительное, что было в его словах. А это значительное было не в
комплиментах, не в ободрении радужными перспективами, не в обещании помочь, а в выявлении той нравственной красоты подвига, который
творили, но который не могли осознать.
А.В. Карташов уехал тоже
потрясенный всем виденным, а еще больше — перечувствованным.
В лагере наших друзей в общественных сферах прибавилось одним
крупным лицом. И через месяц, в конце сентября, Галлиполи посетили последние константинопольские гости:
В.Д. Кузьмин-Караваев53 и А.С. Хрипунов. Они подвели итоги впечатлениям
своих предшественников. Они обещали активно выступить на борьбу за
восстановление галлиполийской правды. И по приезде
в Константинополь они выступили с докладом, который так и
назывался: «Правда о Галлиполи».
«Почему же печать пишет о Галлиполи неправду? — говорит В.Д.
Кузьмин-Караваев в своем докладе. — Потому что в печати выступают
чаще всего слабые, обиженные, не выдержавшие испытания
тяжелого, сурового, но необходимого. Они уходили и опубликовывали
свои субъективные впечатления». Но правда о Галлиполи иная: «В Галлиполи,
вдали от Родины, перерабатывают опыт войны и революции. Там сознательно
любят Россию, хотят работать на ее пользу. И если суждено будет
вскоре освободить хоть часть родной территории и если ее
займут части 1-го корпуса, то можно будет поручиться за прочность
этого освобождения и порадоваться за успех всего русского
дела». Таково было заключение опытного военного юриста по спорному
делу о Галлиполи.
Последний период жизни в Галлиполи был подведением итогов всего
этого изумительного года. В самом деле, разве можно не назвать этот период
«изумительным»? Двадцать пять тысяч человек, брошенных
зимой на пустынный берег, не только не растерялись, не только не
опустились, но, претерпевая громадные лишения, сплачивались во имя
чисто идеологических побуждений. Окружающая жизнь приносила
одни удары. Союзники не только держали строгий нейтралитет, но
всей силой своего государственного авторитета стремились подорвать
идеологические основы существования и уничтожить физически
остатки Крымской армии. Влиятельные круги русской эмиграции проповедовали
«новую тактику», так хорошо воспринимаемую массой изверившихся и
деклассированных беженцев.
Но наперекор всему этому
укреплялся дух и усиливалась спайка оставшихся
в Галлиполи. Генерал Врангель и генерал Кутепов, травимые печатью, приобретали
необычайный авторитет: одно их слово могло двинуть всю эту
массу на верную смерть. В маленьком турецком городке кипела
настоящая русская жизнь, и для участников этой жизни Галлиполи становился кусочком России — в то время как
вся эмиграция потеряла родину, галлиполийцы жили в
крошечном русском государстве. Понятно, почему они любили и до
сих пор нежно любят этот клочок земли. И на этом клочке зарождалась,
крепла и бурлила своя самобытная общественная жизнь. «Кутеп-паша»,
который был неограниченным правителем этого русского городка,
прекрасно понимал это. Он не только не глушил общественных
ростков, но, дав им полную свободу, содействовал их сильнейшему
проявлению.
В конце сентября поднялся
вопрос об откомандировании 100 студентов в Прагу. Этот вопрос
был выдвинут константинопольскими академическими кругами, но в
отношении армии приобрел несколько странный оттенок: она была
поставлена на последнюю очередь. Когда слух о возможности
командировки в Прагу, в самой первой его стадии, проник в Галлиполи, то представитель ВЗС в Галлиполи
осаждался лицами, желавшими получить справки. Однако все его
запросы в Союз Городов оставались без ответа.
В самом Константинополе
вопрос о галлиполийских студентах, может
быть, и не был бы поднят, если бы, узнав об этом, Главнокомандующий
не возбудил его сам. По-видимому, все это не явилось случайностью
и в основе лежали глубокие причины. Во-первых, считалось,
что командование, которое так ревниво оберегает армию от «распыления»,
не согласится добровольно отпустить из своих рядов несколько
сот молодых офицеров: непрерывные корреспонденции в «Последних
новостях», совершенно искажавшие истину, могли только подкрепить это
убеждение. Во-вторых, считалось, что это дело не только академическое,
но и гуманитарное. А так как положение галлиполийцев,
получавших паек, расценивалось более благоприятно, чем лиц,
брошенных на мостовые Пера, то предпочтение отдавалось последним.
В-третьих, — мы не исключаем этой возможности, — казалось
нежелательным перевести в Прагу компактную группу «реакционно настроенных
людей», какими казались чины 1-го корпуса в глазах многих участников
этого дела. Таким образом, и Главнокомандующий, и генерал Кутепов были поставлены в известность об этом начинании
почти в последнюю стадию этого дела.
В Галлиполи
узнали о нем из частного письма профессора Ломшакова из Праги,
которое было тотчас же доложено генералу Кутепову. Извещая
в нем о предпринятых шагах, профессор Ломшаков беспокоился
о судьбе галлиполийцев, высказывая убеждение, что
именно они, дисциплинированные и стойкие, должны будут
представить лучший материал для комплектования студенчества.
Академическая группа 1-го армейского корпуса, в которую входили
все причастные к преподаванию в высшей школе, была уже
организована, и генерал Кутепов поручил ей составить
списки студентов, подвергнув их коллоквиуму. Почти одновременно с
этим он получил приказание Главнокомандующего произвести набор
студентов.
Мы утверждаем, что во все
время работы комиссии академической группы, которая подвергала
желающих общему экзамену, определяла удельный вес
представленных документов и прочее, она не только не
подвергалась давлению со стороны штаба корпуса, но действовала совершенно
свободно, сама вырабатывая все методы для производства
коллоквиума. Даже больше: кончив работу, комиссия представила
генералу Кутепову список отобранных ста лиц в
определенной последовательности и целый ряд кандидатов, на случай, если
генерал Кутепов не утвердил бы кого-нибудь из
избранных. В условиях военной жизни это настолько естественно, что
комиссия даже не сочла бы это за уменьшение ее прав.
Генерал Кутепов
утвердил список целиком, заявив, что он не считает себя вправе его
изменять. Все соображения личного характера, протекции,
политической благонадежности и прочего не получили никакого
влияния на решение этого вопроса, и вскоре все сто студентов,
трогательно провожаемые генералом Кутеповым,
снабженные им продовольствием, отбыли в Константинополь. Нам
известно, что в Константинополе они были тепло
встречены генералом Врангелем, который принял все меры к их размещению и
устройству: командование смотрело на них не как на дезертиров, но как на своих
офицеров, которые едут учиться для России во время тягостного
лихолетья.
В Константинополе они
подверглись жесткой атаке со стороны «свободного студенчества»,
не связанного с армией. Сотня сохранила в пути военную организацию;
сотня была спаяна в одно целое галлиполийскими воспоминаниями; сотня подчинила себя
совершенно свободно воинской дисциплине. Все это вызывало нападки, насмешки, а
отчасти и зависть: преимущества организации слишком были очевидны.
Теперь, через два года, галлиполийцы в Праге
представляют такую же сплоченную семью и, по
свидетельству профессора Ломшакова, представляют лучших студентов. Нам
думается, что этот случай есть неопровержимый факт, доказывающий
всю преступность взгляда на необходимость, в свое время, как можно скорее
ликвидировать Крымскую армию.
Культурная работа корпуса
шла своим чередом, заканчивался большой коллективный труд: «Русские в Галлиполи», который должен был стать
вторым памятником галлиполийской жизни. Труд этот
возник по мысли Резниченко, который выхлопотал для его
составления средства от Всероссийского Земского союза. Почти каждую неделю
собирались его участники; обязательно приходил генерал Кутепов со своим штабом, и на этих собраниях
происходил оживленный обмен мнениями по каждой статье.
Командир корпуса и здесь давал полную свободу суждений и мнений. Он
приходил как член общей коллегии, часто вносил много новых
деталей, но никогда не давил ни своим авторитетом, ни своей властью. Труд
составлялся любовно и бережно. Подбиралась масса фотографий для
иллюстраций, чертились диаграммы, лучшие художники корпуса рисовали
виньетки и заставки. Нам думается, что этот обширный том о Галлиполи, когда он выйдет в свет, внесет много
нового в литературу о зарубежной России.
Наступал уже октябрь.
Северо-восточные штормы срывали ветхие палатки. Слухи о переброске в славянские
страны сменились слухами о полной безнадежности. Политические интриги
мешали осуществлению этой мечты. Впереди наступала зима и
полная безнадежность.
Генерал Врангель, лишенный
возможности приехать лично, посылал своих близких людей, ободряя и укрепляя.
Но это ободрение было слабым паллиативом, так как только он один
имел незыблемый авторитет. 29 октября был издан приказ
Главнокомандующего, который мы приводим полностью. Он с
необыкновенной силой и драматизмом рисует этот тяжелый период.
«Дорогие соратники, —
говорит Главнокомандующий в этом приказе. — Восемь месяцев я
оторван от вас. Вдали от родных частей я мысленно переживаю с вами
лишения и тяготы, и помыслы мои денно и нощно среди вас. Я знаю
ваши страдания, ваши болести. Ваша стойкость, ваша
беззаветная преданность долгу дают мне силы вдали от
вас отстаивать честь родного знамени. Низкий вам поклон. Ныне большая
часть армии нашла приют братьев-славян. Все, что в моих силах, я делаю для ускорения отправки оставшихся в Галлиполи
и Чаталдже частей. На славянской земле, среди
братских народов, я вновь увижу
родные знамена, вновь услышу громовое «Ура!» Русских
Орлов. Ныне издалека шлю
вам мой горячий привет».
Мы думаем, что едва ли можно
с большей правдивостью и экспрессией выразить эту тоску, эти заботы, эту
борьбу за попираемую идею. И войска в Галлиполи
терпели — и ждали. Ползли слухи о провале перевозки оставшихся
в славянские страны. Готовились к зиме. Стали рыть землянки и
уходить в землю. И только одна надежда, одна любовь к тому, кто «делает все,
что в его силах», ободряла людей и поддерживала их дух.
Наконец настали
знаменательные годовщины. 15 ноября исполнился год с оставления
родной земли. В этот день Главнокомандующий утвердил знак «В память пребывания Русской армии на
чужбине». Знак имеет вид черного креста (по
типу креста на галлиполийском памятнике), окаймленного белой каймой. На кресте даты:
«1920—1921»; для частей, находящихся в лагерях, — соответственные
надписи: «Галлиполи», «Лемнос»,
«Бизерта» и др. Знак носится на левой стороне груди, выше всех других знаков — и траурным своим
видом и благородной простотой
соответствует своему происхождению.
Через неделю — 22 ноября —
наступила годовщина прибытия в Галлиполи. В
этот день, после молебна, было торжественно открыто «Общество Галлиполийцев», которое включило в свой состав всех — не
исключая женщин и детей, — которые претерпели и пережили весь
этот год. А через несколько дней
все были обрадованы новым известием. Почти примирившиеся с
необходимостью зимовать, войска вдруг получили известие, что идут
целых три парохода, «Кюрасунд». «Ак-Дениз» и «Решид-паша», которые
заберут оставшиеся части. Но вся эта радость меркла перед одной: на
«Кюрасунд» прибывает Главнокомандующий.
Необычайный энтузиазм
охватил войска, особенно юнкеров. «Мы не дадим ему ездить — мы
понесем его на руках», — заявляли они. Все готовились к этой
встрече. Но в момент посадки в Константинополе генерал Шарпи не разрешил ехать генералу Шатилову. Главнокомандующий
заявил протест и отказался ехать сам. Его мечта попасть в Галлиполи
не осуществилась и теперь. «Кюрасунд» прибыл
без генерала Врангеля. У всех опустились руки. Все напряжение,
весь горячий порыв как-то потухли. Осенний ветер переходил в настоящую
бурю. Трудно себе представить, что было бы, если бы к этому
времени не прибыли пароходы. Шторм окончательно снес почти
все палатки. Выпал глубокий снег. Люди не успели сделать себе
землянки и остались под открытым небом. Но на рейде уже стояли
пароходы, как сигнал к спасению.
Вся серия пароходов не могла
забрать всех галлиполийцев. Оставалась
небольшая кучка в несколько сот
человек, которых, несмотря на все старания, Главнокомандующему еще
не удалось пристроить. С последним из прибывших пароходов уезжал генерал Кутепов со своим штабом;
начальником «галлиполийского отряда» оставался генерал-майор Мартынов54.
Странное чувство было в эти
последние дни. Генерал Кутепов так был
связан с корпусом, казался таким единственным защитником на месте против всяких
покушений со стороны, что невольно страх закрадывался в душу тех, кто
обречен был остаться. Те же, которые уезжали,
покидали Галлиполи без той радости, о которой мечтали
раньше. Впереди было новое, неизведанное и
жуткое; позади же оставалось такое дорогое, полное воспоминаний, будившее
гордость, — что отрываться от этого
пережитого было необычайно тяжело.
Накануне отъезда последнего
эшелона была на галлиполийском памятнике панихида.
Это было последнее прощание с теми, которых оставляли навсегда. Буря
прошла. Снег стаял, и неожиданно запахло весной. Фиолетовые дымки гор на том
берегу расцветились солнечными лучами. В тени стояли массивные холмы, за
которыми располагался когда-то лагерь: теперь его не было,
и в широкой долине остались только следы прошедшей жизни.
Хор в этот день пел как-то
особенно трогательно. Последняя панихида вышла глубоко захватывающей и
проникновенной. Весь тот духовный запас, все то напряжение, которое
воспитывалось в Галлиполи,
разрешалось мягким аккордом заупокойных песнопений. На следующий
день, 18 декабря, был отъезд. Галлиполийцы уезжали совсем
не так, как приезжали год тому назад.
Население, которое видело
оккупационные войска многих стран, в первый раз почувствовало в
русских своих друзей. Это настроение сказалось во многих
проявлениях. Муниципалитет в своем заседании назвал одну из улиц
«Улицей Врангеля». Мэр, митрополит-грек, муфтий-турок, все
соединились в общем настроении к отъезжающим.
Французы тоже резко изменили
свое отношение. В глубине души они не могли не преклоняться перед
рыцарством русских частей; они не могли только выявить этого чувства,
связанные общей «высшей» политикой. Теперь, в последние дни перед
отъездом, они могли без риска для себя показать свое лицо.
Утром в день отъезда был
последний парад. На богослужении присутствовали митрополит с
греческим духовенством, мэр, префект, муфтий.
Комендант французских войск, полковник Томассен, пришел
со всеми офицерами; все были демонстративно в русских орденах. Речь генерала Кутепова была проникнута большой силой и чувством. Обращаясь к войскам, он
сказал:
— Вы целый год несли крест;
теперь этот крест носите вы на груди. Объедините же вокруг
этого креста русских людей, носите честно русское имя и не давайте
никому русского знамени в обиду...
Обращаясь к прошлому,
поблагодарив население за теплый прием, генерал Кутепов коснулся Франции. В последние минуты прощания
он умышленно забыл обо всех обидах.
— Вы помните, год тому назад
мы были сброшены в море. Мы шли неизвестно куда: ни одна страна нас
не принимала. Одна только Франция оказала нам приют. Вы помните,
как пришли мы на голое поле. Как десятки пароходов беспрерывно подвозили нам
палатки и продукты... Мы ни одного дня не были оставлены без
продовольствия. За благородную Францию и французский народ,
ура!
В самый момент отъезда закрылись
все магазины. Зазвонили в греческой церкви, и весь разноплеменный Галлиполи — турки, греки, армяне, эспаньолы выбежали провожать грозного
« Кутеп-пашу». Полковник Томассен
с французскими офицерами провожал генерала Кутепова,
последним садившегося на пароход, до самого катера, и
при звуках Преображенского марша, Марсельезы и греческого гимна «Ак-Дениз» отошел от Галлиполийского
рейда...
С отъездом генерала Кутепова оставались последние галлиполийцы.
Категорическое обещание Сербии их принять было категорически
нарушено — и в течение долгих двух лет они понемногу перевозились на работы в
Венгрию. Только в мае 1923 года арьергард галлиполийцев
прибыл в Сербию.
Генерал Мартынов до конца охранял традиции Галлиполи. Ему удалось
установить прекрасные отношения с французами и англичанами. Когда город перешел во власть турок, он сумел и
тут сохранить свою независимость и
достоинство. Жизнь отряда продолжала носить чисто военный распорядок, несмотря на то что все
пошли на работы. Но галлиполийцы не делались рабочими. Англичане
в Килии, которые
давали эту работу, строго различали их от остальных беженцев, высоко ценили их труд и не только не
стремились разрушить их воинский
уклад, но поддерживали его, правильно учитывая его значение. С отъездом частей и генерала Кутепова
Галлиполи перестал быть центром политического внимания. В условиях повседневной жизни маленького гарнизона французы и англичане
были свободны от давления центра и
могли выявлять свое отношение офицеров.
И
на берегах Дарданелл галлиполийцы
жили еще долго; но, конечно, Галлиноли,
как центр политических страстей и споров, с отъездом
генерала Кутепова кончился, и дух его переселился
вместе с ним. И когда тронулся «Ак-Дениз», генерал Кутепов долго стоял на спардеке. Скрывались
очертания гор, и все неяснее становилась тропинка в
лагерь. Смотря в эту исчезающую даль, генерал Кутепов
сказал стоявшему с ним офицеру:
— Закрылась история Галлиполи...
И я могу сказать, закрылась почетно...
* * *
Казаки грузились в двух
пунктах Крыма: в Феодосии и в Керчи. В Феодосии грузились кубанцы,
в Керчи — донцы. Кубанцы были направлены на остров Лемнос;
донцы распределялись в окрестностях Константинополя.
Остров Лемнос
был в полном смысле слова водяной тюрьмой. Скалистый и пустынный, без
единого деревца, почти без воды, подверженный холодным
норд-остам, летом палимый жгучим южным солнцем, — он должен был
томить вольную душу казака своей безмерной безнадежностью.
Мрачные условия жизни в Галлиполи были тут
еще мрачнее. Потрясенные, лишенные оружия, претерпевшие многодневный
переход в грязных и тесных трюмах, выходили казаки в новую тюрьму,
окруженную со всех сторон волнами моря.
Но казаки сходили не одни: с
ними была Кубанская Рада. Казалось бы, что долг кубанского казачьего
парламента — в эти тяжелые минуты поддержать растерявшихся казаков;
что всю силу своего духа и своего влияния надлежало бы направить на
создание спайки и поддержания авторитета тех, от кого казаки ждали
указаний и которые были одни ответственны за всю эту массу
людей. Но этого не произошло. Жизнь на пустынном острове казаки
начали с выборов.
Кубанский атаман Иванис55 был неизвестно где; надлежало выбрать
нового атамана, составить новое правительство. Разгорелись страсти. Все были
втянуты сразу в обстановку предвыборной кампании, и отдельные демагоги стали
приобретать власть над толпой. Авторитет строевого начальства стоял
поперек дороги намерениям выплывших вождей. Надо было его
подорвать. И в ужасающем хаосе предвыборной борьбы, создавая
обстановку сплошного митинга, кубанцы начали жизнь в этой новой тюрьме
решением самостоятельных политических проблем. Необходимо
отметить, что строевое начальство делало все, чтобы уменьшить
создавшийся хаос, и с невероятными усилиями направляло казаков на
путь сохранения воинской дисциплины. Но вся эта обстановка еще
более увеличивала невероятную тяжесть, павшую на казачьи плечи.
В начале декабря на Лемнос прибыл Главнокомандующий. Он застал
казаков уже внешне спокойными; но за этой внешностью
еще не улеглись разгулявшиеся страсти. После парада и обхода
одной из частей к Главнокомандующему подошел стремящийся овладеть
атаманской булавой, поддержанный кубанскими демагогами,
полковник Винников и просил разрешения сделать ему доклад
относительно многих важных обстоятельств; Главнокомандующий просил его зайти
к нему после обеда. Присутствовавший здесь французский генерал-губернатор
Лемноса генерал Бруссо,
тогда еще очень расположенный к нашим частям, охарактеризовал
полковника Винникова как
чрезвычайно неприятного и назойливого человека и добавил: «Он
ежедневно бегает ко мне с жалобами почти на всех начальников,
прося их убрать... Мне бывает прямо стыдно за такое поведение
русского офицера».
Полковник Винников явился к
Главнокомандующему и заявил ему, что необходимо в первую
очередь уволить корпусного командира генерала Фостикова. Генерал
Врангель, уже осведомленный об общем положении на острове, резко
его оборвал, указав, что не допускает возможности подобных
обращений офицера к Главнокомандующему. Когда же полковник Винников
стал настаивать, генерал Врангель предупредил, что примет меры,
чтобы снять с него офицерские погоны, и не остановится перед тем,
чтобы смутьянов предать военно-полевому суду. Вскоре полковник
Винников и целый ряд недовольных лиц покинули негостеприимный
остров, и разлагающее политиканство стало прекращаться. Можно
было заняться тем, чего требовала суровая и неприглядная жизнь.
Донские казаки в это время
были расквартированы в окрестностях Константинополя. В
Скученность, недостаток
питания, общие антисанитарные условия были таковы, что уже 8
декабря появилась в Чилингире холера, и только
энергичными мерами и строгим карантином холера была ликвидирована к началу
января. Все это отражалось самыми тяжелыми последствиями на настроении
духа. Началось бегство из этого кошмарного лагеря. Жизнь
казалась порою беспросветным ужасом.
Военные мероприятия для
поддержания воинского духа и вида парализовались присутствием
бок о бок «беженцев», заявлявших, что они «никому не подчинены».
Хотя в отношении общего управления они были подчинены военному
начальству, для внутреннего управления были образованы
«выборные комитеты» — и вся беженская психология деклассированных людей
проникала в их внутренний уклад. Поэтому важным мероприятием для сохранения
частей служило изолирование их от этих беженских групп. Когда
большая часть беженцев
была переселена в другие места, стала налаживаться
понемногу и жизнь донцов — и уже к 4 января, когда в Чилингир прибыл Донской атаман, они
представляли собой уже оправившиеся воинские части.
Другая часть
донцов была расположена в деревушке Санджак-Тепе, в полутора
километрах от станции Хадем-Киой, и размещена в деревянных
бараках; часть устроилась в землянках. Условия жизни, весьма
тяжелые с точки зрения нормальной обстановки, были все же несравненно
лучше чилингирских. Здесь были расположены лучшие строевые
части, здесь не было развращающего влияния гражданских беженцев
— и жизнь сразу же начала налаживаться. Многие землянки, побеленные внутри, с
застекленными окнами, выглядел почти нарядно. Продовольствие
доставлялось аккуратно, благодаря узкоколейке, соединяющей Санджак-Тепе с Хадем-Киоем.
Санитарное состояние стояло много выше, чем в Чилингире.
Все это сразу сказалось на
общем настроении. Здесь была вера в армию, здесь было яркое
сознание воинского долга и бесконечная преданность
Главнокомандующему. Когда после попытки французов насильно
отправить казаков на Лемнос произошло кровавое столкновение,
генерал Шарпи понял, что эти люди не бессловесные беженцы,
и спешно просил генерала Врангеля отдать от своего имени соответствующий
приказ. Главнокомандующий поставил условием, чтобы казакам было
гарантировано питание на Лемносе, и, получив
заверение в этом, издал приказ о переброске на Лемнос.
То что не удалось сделать применением французской силы,
было без всяких затруднений выполнено одним приказом
Главнокомандующего: донцы еще раз показали себя дисциплинированной
частью.
Жизнь в Санджак-Тепе
напоминала несколько Галлиполи. Организовался
театр, читальня; устраивались лекции и сообщения; были общеобразовательные
курсы для офицеров; обучались ремеслам. В свободное время
занимались охотой. Культурная жизнь пробивалась на-ррку и скрашивала тяжелое
существование. Не говорит ли это еще лишний раз о том, как были
неправы те, кто в уничтожении воинской организации видели
очередную культурную задачу?
Третья часть
донцов была расположена в красивой лесистой местности в имении Кабакджа, в десяти километрах от полуразрушенного
турецкого городка Чаталджи. Это был в подлинном
смысле слова подземный городок, ибо расселились казаки в
многочисленных (около 300) землянках. Лесу было кругом много
— и строительный материал был под руками. Оборудованию землянок
придавали большое значение — и некоторые из них производили впечатление настоящих
хат.
Сперва,
под влиянием почти полной голодовки, начались побеги;
потом продовольственный вопрос наладился, наступила весна, появились
частные заработки — и к Пасхе большинство казаков имели уже хорошие сапоги,
фуражки и шаровары с лампасами. Была устроена библиотека, читальня,
церковь и театр. Театр, где подвизались две труппы — русская и
украинская, очень скрашивал жизнь кабакджинцев.
Жизнь наладилась — и общий дух окреп. Кабакджинцы оставались там до
поздней осени, когда части их были перевезены в Галлиполи.
Штаб корпуса и
немногочисленные части стояли на станции Хадем-Киой.
Здесь был центр всей жизни Донского корпуса: здесь жил сам
«комкор» — командир корпуса генерал Абрамов.
Маленькая турецкая кофейня служила приемной генералу. При проходе
его русские вставали «смирно», и много турок посетителей
также вставало и провожало глазами «русского командира»: генерал
Абрамов сразу сумел внушить к себе общее уважение. Здесь, в Хадем-Киое, был нерв всей жизни. Здесь не
было того чувства заброшенности и одиночества. Пробегая свой
далекий путь, на станции задерживался европейский экспресс, и из
зеркальных стекол вагона-ресторана пассажиры с удивлением
смотрели на бодрые лица русских казаков под самыми воротами Царь-града.
В конце марта из-под этих царьградских ворот эти люди уплывали на
одинокий и неведомый Лемнос. Там, на Лемносе, собирались теперь все казаки, чтобы
тяжелыми испытаниями закалить свою волю прирожденных бойцов.
Жизнь казаков на Лемносе во многом походила на Галлиполи.
Те же преодоления внешних препятствий; та же борьба с природой — здесь,
на каменистом острове, еще более тяжелая; та же бесконечная
приспособляемость русского человека. После первых преодолений те
же ростки культурной жизни — церковные хоры, лекции, беседы, театр,
информационный листок.
Но если там, в Галлиполи, выступали эти всходы на фоне все возрастающей крепости, все
увеличивающейся спайки и воинского духа, — то
здесь, на Лемносе, все шло под знаком ежеминутного
угнетения и оскорбления. Поэтому
теперь, когда Лемносский период окончен, можно подвести итоги тому почти сверхчеловеческому
усилию, с которым генералу Абрамову,
прибывшему на Лемнос в самое трудное время, удалось с честью вывести казаков из этой
водяной тюрьмы.
Главнокомандующий прибыл на Лемнос,
после восторженной встречи в Галлиполи, 19 февраля.
Генерал Бруссо, сухой формалист, еще недавний «друг России», незадолго до этого резко
изменил свою тактику. В конце января
он издал приказ по лагерю, где говорилось, «что в интересах русских — следует в самой широкой мере
поддерживать эвакуацию, согласно
принятому окончательному решению, беженцев, пожелающих
возвратиться в родную страну» и предлагалось «разрешить беженцам выразить по команде совершенно
свободно свое желание по этому
вопросу французскому командованию». Дальше говорилось в этом приказе: «Сделаны шаги, чтобы добиться гарантии их личной безопасности. В случае надобности они будут
отвезены в один из портов Советской России». Результаты анкеты предлагалось
сообщить к 1 февраля, а 13 февраля «Решид-паша» с репатриантами тронулся в Советскую Россию.
Генерал Врангель прибыл на Лемнос тогда, когда еще не улеглись страсти
и волнения последних дней. Торжественно встреченный казаками,
он обратился к ним с простой, понятной их сердцу речью — и то
колебание, которое началось в частях, сразу кончилось: дальнейшая запись
была сорвана. Политика генерала Бруссо потерпела
крушение, и это обстоятельство ускорило решение об «изолировании»
Главнокомандующего
от войск. Вся тяжесть борьбы на местах переходила теперь на плечи местного начальства.
А борьба эта только что
начиналась. 26 марта был объявлен новый приказ генерала Бруссо,
где говорилось, что «французское правительство решило прекратить в
кратчайший срок всякий кредит на содержание русских беженцев.
Французское правительство, — говорилось дальше в приказе, — не
намерено содействовать, ни даже допустить, новые действия генерала
Врангеля против советской власти. При таких условиях беженцам предстоит
выбрать одно из трех следующих положений: 1. Возвратиться в
Советскую Россию; 2. Выехать в Бразилию; 3. Самим обеспечить свое
существование». В конце этого приказа генерал Бруссо
говорит: «Чтобы обеспечить полную искренность, соответственно
взгляду французского правительства, приказываю произвести опрос
французскими офицерами, которые в сопровождении небольших
отрядов посетят различные полки и соединения, и рассеять ложные слухи, которые
уже распространяются».
В это самое время на Лемнос прибыла последняя новая партия чаталджинцев
на «Решид-паше» и генерал Абрамов со своим штабом на «Доне».
На пароходах велась самая бессовестная агитация. «Казаков убеждали, — писал по
этому поводу генерал Врангель Верховному комиссару
Франции господину Пелле, — не верить своему
командному составу, не верить офицерам, которые их обманывают и скрывают
горькую правду. Все-де уже кончено, как в
России, так и здесь. На Лемносе их ждет
голодная смерть. Предлагалось даром не терять времени, не сходить на берег, а
на этих же пароходах отправляться в Советроссию.
Первое время не зная, что
делать, не зная истинной обстановки, нашлись несколько тысяч
упавших духом людей, остановившихся в нерешительности и
замешкавшихся на пароходах. Таковые немедленно были объявлены отправляющимися
в Совдепию и окружены французской охраной. Когда же
удалось установить связь с берегом и выяснить положение, то многие
казаки одумались и просили отправить их обратно в войсковые
части. Но им было объявлено, что уже поздно менять решение. Никакие
мольбы не помогали. Многие казаки в отчаянии бросались с
пароходов в воду и вплавь пытались достичь берега.
Может ли подобная картина быть названа отправкой людей, добровольно изъявивших
желание ехать на родину?»
Генерал Абрамов очутился в
этом кипящем котле людей, пораженных неожиданной новостью и
поставленных в безвыходное положение. Стоя на капитанском
мостике, он в короткой речи обратился со словами успокоения и
призывал «не особенно поддаваться французским страхам». Из всех
трех выходов только один — перейти на собственное иждивение — был
хоть сколько-нибудь приемлем, и генерал Абрамов убеждал, что и
с 1 апреля казаки не будут лишены пайка, что Главнокомандующий
изыщет в дальнейшем способы помочь им, что нужно относиться к нему с
тем же доверием, что и раньше. И пока говорил генерал Абрамов, с
берега слышалось раскатистое «Ура!». Крики росли,
ширились, играла музыка, и это «Ура!» захватило и « Решид-пашу». Под эти звуки съехал командир корпуса на
берег и в самый тяжелый момент ободрил казаков своим
словом и присутствием.
Опрос,
о котором говорилось в приказе Бруссо, велся в самый грубой
и циничной форме. Французские офицеры майор Бренн, капитан Пере и
капитан Мишле в сопровождении вооруженной охраны
обходили выстроившиеся части. Мы нарочно упоминаем здесь имена
этих неизвестных французских офицеров, чтобы они не затерялись
среди других имен, о которых не следует забывать оскорбленному русскому
сердцу. Как сам генерал Бруссо, так и почти весь его штаб
свободно говорил по-русски; это облегчало взятую ими на себя почетную
обязанность освободить поскорее Францию от непосильного расхода,
хотя бы ценой уничтожения своих «бывших союзников». К
услугам их были и переводчики. Главное внимание добровольных агитаторов-офицеров
было направлено на Советскую Россию. Говорилось, что советская власть
укрепилась, что восстания подавлены, что слухи о голоде сильно преувеличены,
что дальнейшая вооруженная борьба ни в коем случае не будет допущена, что лучше всего
вернуться на родину. Что Балканские
государства никого не примут, что кормить
будет некому и все слухи о славянских странах, распускаемые русским начальством, есть ложь.
Особенно вызывающе держал
себя капитан Мишле в Кубанском корпусе.
Мы приведем здесь выписки из рапорта полковника Никольского,
который был назначен сопровождать Мишле в его
«обходе». Сухой, официальный язык рапорта передает картину этого
обхода лучше всякого описания. Всякое выражение доверия к
русскому командованию капитан Мишле считал
оскорбительным для себя, о чем тут же заявил полковнику Никольскому и при
приходе в Кубанское Алексеевское военное училище56
не остановился перед совершенно оскорбительным распоряжением. «По желанию
капитана Мишле, — пишет в своем рапорте
полковник Никольский, — офицеры были построены на значительном расстоянии от
юнкеров, и после их опроса капитан Мишле
просил их оставаться на месте и даже не поворачивать голову в
сторону юнкеров, «чтобы взглядами не повлиять». Конечно, среди юнкеров
желающих ехать в Совдепию не оказалось. Тогда капитан Мишле обратился ко мне с
просьбой передать им, что все сведения об
американцах, Сербии и т. д. — ложны, на что я возразил, что этого я говорить не буду, так как у французов, быть может,
есть одни сведения, а у нас другие, а последним я не имею данных не верить.
Когда же он повторил это требование тоном приказания, то я ему заявил, что он
забывает о моей роли здесь и что требовать от меня он этого
не может. «Тогда я сам скажу, но я хуже выражусь по-русски». Подойдя
к нестроевой команде училища, капитан Мишле
предложил казакам те же вопросы, что и всюду: «Знаете
ли вы о последнем приказе генерала Бруссо?» и «Кто
желает ехать в Россию, выходи сюда». Кажется, желающих ехать не
оказалось, но один из казаков сказал, что хотим ехать
в Совдепию с оружием в руках. Тогда капитан Мишле
громко заявил: «Что же вы до сих пор бегали?..» Услышав это, я взял под козырек и заявил ему,
что это уже оскорбление и
меня, и всей Русской армии и что при таких условиях я сопровождать его
отказываюсь».
Когда-нибудь будет стыдно за
эту сцену не только маленькому Мишле, но
и тем, которые во всеоружии силы и власти нажимали кнопки,
двигавшие этих маленьких людей. Теперь это время еще не пришло.
Но мы думаем, что иностранцы, которым попадется это краткое
описание позорной страницы международных взаимоотношений, уже теперь смогут
задать себе вопрос: было ли это выгодно?
Было
ли выгодно во что бы то ни стало списать со своего иждивения
несколько тысяч человек, находящихся на пустынном острове? Было ли выгодно для
достижения этой цели не останавливаться ни перед явной ложью, ни перед
демагогией? Было ли выгодно, наконец, ради этого оскорблять
честь Русской армии, виновной только в том, что, покинутая всеми,
она пробовала продолжить патриотическую и общекультурную борьбу?
Нам думается, что едва ли признают это выгодным делом. И те банки консервов и сухих овощей, из-за которых старались многочисленные Мишле, едва
ли стоят той образовавшейся трещины, которую можно заставить не видеть,
но которую нельзя позабыть. Но
в тот день французы не думали над этим. В тот день несколько тысяч
человек отплывало в Советскую Россию, на столько
же ртов сократились едоки, — ив многомиллиардном
бюджете Франции увеличилась грошовая экономия.
Первый пароход, увозивший
казаков с Лемноса в Болгарию, «Кюрасунд», прибыл на Лемнос 23 мая. Эта отправка не была похожа на мрачные
отправки в Совдепию и Бразилию. Давно затаенная мечта
вырваться из острова-тюрьмы, вырваться в «славянские страны», и не под
французским караулом, а свободно, по распоряжению Главного командования, —
сбывалась. Декларация Бруссо с уверениями, что мечта
о славянских странах есть миф, поддерживаемый нарочно Главнокомандующим,
опровергалась самой жизнью. Но генерал Бруссо не сдавался
и продолжал свою работу по деморализации казачества.
Почти накануне этой отправки
генерал Бруссо вывесил новое объявление.
Называя слухи о принятии казаков Сербией и Болгарией «тенденциозными»,
генерал Бруссо говорил: «Истина следующая:
пока Сербия согласна принять 3500 человек и, быть может, позже
500 других; все они будут работать по исправлению железнодорожной
линии. Болгария согласна принять 1000 рабочих. Время отъезда
еще не известно, и подробности отправки еще не установлены.
Предположения, что Сербия и Болгария примут еще и других
беженцев, нет. Таким образом, отправки в Сербию и Болгарию интересуют очень
небольшое число беженцев, поэтому все остальные должны
воспользоваться другими предложенными им местами отправления. Кроме
того, ввиду настоящего положения рабочих рук, Франция, Корсика и
Мадагаскар могут принять очень мало беженцев. Следовательно, советуем
беженцам воспользоваться отправками для других направлений».
Работа генерала Бруссо уже явно окрасилась в другой тон. Здесь было
не только желание поскорее освободиться от едоков, но явно преследовалась
и политическая цель: распылить последний остаток антибольшевистского гнезда.
Было важно не только расселить, но расселить так, чтобы спутать
предположения Главного командования, разорвать спайку,
разбить на мелкие части.
1 июня генерал Бруссо наметил такое новое направление. Он издал
приказ, где говорилось, что греческий префект города Кастро сообщил,
что Греция нуждается в рабочих, что продает беспрепятственно
визы русским, что заработная плата гарантирована в 15—20 драхм в день, что вскоре будут присланы пароходы и,
наконец, что каждый эмигрант получит от французов продовольствия на 4 суток.
Мысль устроиться в Греции была, конечно, очень заманчивой.
Генерал Абрамов запросил греческие власти. Губернатор Лесбоса телеграфировал ему (приводим в выдержках):
«Земледельческих и никаких других работ нет. Русских не
принимают. В случае приезда снимаем всякую ответственность». Так совпадали
непосредственные сведения от греков с декларацией Бруссо.
Через
несколько дней генерал Бруссо
указал еще одно направление: нефтяные прииски в Баку на условиях товарища
Серебровского. С прежней легкостью говорилось,
что «мы даем полную гарантию в том, что никаких репрессий против вновь
прибывших производиться не будет и что по окончании летнего сезона они смогут
вернуться к себе домой». Теперь, когда с тех пор прошло уже
несколько лет и положение в Советской России нам более или
менее известно, невольно напрашивается вопрос: что это —
безграничное легкомыслие или сознательное предательство? Стремление
угодить своему правительству или желание помочь другому
правительству, засевшему в Кремле?
Эта политическая цель
обнаружилась особенно отчетливо, когда французы стали содействовать
отправке в ту же самую Болгарию, но помимо и
наперекор Главному командованию. 20 июня у французского
штаба было вывешено объявление, что «представители общеказачьего
земледельческого союза Фальчиков и Белашев» получили
разрешение на въезд в Болгарию 1000 беженцев-казаков. Запись
организовалась непосредственно во французском штабе, минуя русское командование.
Однако генерал Абрамов, получивший извещение о том, что усилиями Главнокомандующего 5000 казаков могли быть приняты на работы сербским правительством и 3000 —
болгарским, поспешил воспользоваться этой отправкой, чтобы эвакуировать, согласно выработанному плану, очередную тысячу.
Генерал Бруссо нарушил этот план, разрешив
отправить платовцев, но назначив к отправке
вместо терцев — беженцев с Лемноса.
На константинопольском рейде
пароход «Самара», на котором плыли казаки, посетили Главнокомандующий
и Донской атаман. А на следующий день произошло уже легальное
свидание. Не в гребной лодке, а на французском паровом катере, в сопровождении
французских офицеров, на «Самару» прибыли члены «Объединенного
казачьего сельскохозяйственного Союза» во главе с П. Дудаковым57. Дудаков был одет в казачьи брюки с лампасами
навыпуск, в желтые ботинки, со шляпой на голове.
Выступление Дудакова успеха не имело. Под брань и насмешки ушел
Дудаков с «Самары». Но дело свое Союз сделал. Пятьдесят платовцев последовали за Дудаковым и были отправлены в Болгарию,
семьсот пятьдесят остались верны армии и Главнокомандующему, были погружены на
«Решид-пашу» и возвращены на остров Лемнос. С этим же пароходом
отправились и делегаты Союза — Фальчиков и
Белашев.
Прибывшие делегаты нашли
сердечный прием у генерала Бруссо, который
писал генералу Абрамову: «Делегаты казачьего Союза, Белашев
и Фальчиков, согласно приказанию командира
оккупационного корпуса, сами произведут выбор казаков для
отправки. Французский офицер будет сопровождать их по лагерю. Все
кубанцы должны быть собраны сегодня в 18 часов во французском
штабе, где делегаты и произведут выбор людей. Для обеспечения
порядка в 17 часов по лагерю будут ходить жандармские патрули.
Разгрузка «Решид-паши» начнется только после
сбора отъезжающих...»
На «Решид-паше»
томились ни в чем не повинные платовцы. Генерал
Абрамов, учитывая их настроение и желая сохранить авторитет русского
командования, решил отправить платовцев в Болгарию,
хотя бы под видом «рабочей партии». «Находящиеся на «Решид-паше»
казаки изъявляют желание ехать на работы в Болгарию на
объявленных вами
и господами Белашевым и Фальчиковым условиях, — писал
генерал Абрамов. — Производить новую запись
нахожу нежелательным, а производить
подбор по политическим или другим соображениям — недопустимым. Полагаю,
что для болгарского правительства решительно
все равно, кто будет работать на его территории — кубанцы, донцы или терцы».
Французы
настаивали на своем и отказывались спустить на берег платовцев,
которые уже больше двух недель жили на пароходе. Только 9
июля платовцы были спущены на берег, а «делегаты»
набрали новых людей, которые должны были записаться в Союз и
которые были отправлены в Болгарию. В этой постоянной обстановке
сознательной провокации, в постоянном напряжении жили казаки на
острове Лемнос.
Еще раз была объявлена
запись в Баку, которая блестяще провалилась; еще много раз были указываемы
различные «направления», лишь бы разбить казачью спайку, разрушить их
организацию, сделать из них «беженцев». До отправки самого
последнего эшелона (в конце августа) периодически развешивались
французами объявления, что Болгария и Сербия никого не примут, что
казаки обманываются офицерами и т. д. Наконец пришел день отправки.
Больше всех ликовали платовцы. «Вот и
мы дождались... Не с Фальчиковым едем, а по приказу
Главнокомандующего».
Мрачный остров, где
французские патрули не разрешали выходить из лагеря, где любой чернокожий мог
оскорбить, где весь воздух пропитан был развращающей агитацией,
скрывался теперь за морскими далями. И если «страница Галлиполи»
закрылась почетно, то целый том лемносских
страданий будет всегда вызвать чувство громадного изумления
перед твердой волей и искусством тех, кто в этих невероятных
условиях сумел вывести казаков сплоченными и верными
своему
долгу.
* * *
Нам остается сказать
несколько слов о нашем флоте. В декабре 1920 года решилась его
судьба. Слухи о переводе его в Катарро оказались
преждевременными. Для покрытия издержек по эвакуации, понесенных
Францией, было передано ей для эксплуатации 50 000 тонн торговых
судов, а военные суда, под андреевским флагом, отошли
в Бизерту.
Мы берем из доклада
контр-адмирала Беренса58 об отбытии судов их
список. 8 декабря: «Генерал Алексеев», транспорты «Кронштадт» и «Долланд». 10 декабря: «Алмаз» (на буксире
«Черномор>), «Капитан Сакен» (на буксире «Гайдамак»), «Жаркий»
(на буксире «Гол-ланд»), «Звонкий» (на буксире «Всадник»), «Зоркий» (на
буксире «Джигит»), транспорт «Добыча»,
подводная лодка «Утка», «А. Т. 22», ледокол
«Илья Муромец», подводная лодка «Тюлень» и «Буревестник», тральщик
«Китобой», посыльное судно «Якут», «Грозный», «Страж»,
учебное судно «Свобода». 12 декабря:
«Беспокойный», «Дерзкий», «Пылкий». 14 декабря: «Генерал Корнилов»
и «Константин».
Положение флота с точки
зрения международного права было особенно неопределенное. В бухте
Аргостоли греческие власти потребовали
удаления крейсера «Корнилов» в течение 24 часов; такое же предупреждение
получил «Жаркий» в итальянских и английских портах. Только
заступничество французов спасало суда, лишенные угля, воды, с
изношенными и попорченными машинами, и только твердая
воля довела их благополучно до Бизерты.
Тяжелый карантин, с
запрещением сообщаться друг с другом, был наложен на прибывшие суда;
он вызывался, вероятно, тем, что ждали инструкций. Наконец
разрешили сообщение, но люди около двух месяцев не сходили с судов.
Для тех, кто бывал в долгих плаваниях, понятно это ощущение водяной
тюрьмы, оторванности от мира, полной безысходности, и если
войскам надо было много мужества для того, чтобы сохраниться, то
поистине много труднее было флоту сохранить единство и спайку в
этих условиях.
А между тем в беженцы
записалось всего 1100 человек. Сухопутные офицеры и солдаты, бывшие
на кораблях, просились не об уходе в беженцы, а только о
переводе их к месту стоянки их частей. На судах начались скучные
томительные дни, когда все внимание было сосредоточено на «приведение
в состояние долговременного хранения», то есть на мелкий ремонт, чтобы спасти
суда от окончательного разорения.
Семьи и лица, могущие найти
себе труд, были высажены в окрестностях Бизерты; в
Мы не будем перечислять все
те лишения, всю ту работу и тяжелую невиданную борьбу, которая велась этими
скромными героями; это все — тот же Галлиполи
и Лемнос, в разных размерах, формах и проявлениях.
Это то же постоянное напряжение, та же мысль о России, но не беженская
пассивная мысль, а сконцентрированная в одном фокусе — борьбе за ее
освобождение. Это та же борьба за достоинство русского флага,
доброго имени и личной чести.
Обстановка была будничная и
угрюмая. Да и мир не склонен был к лицезрению подвигов и геройства.
Андреевский флаг не развевался больше по портам Европы, и дельцы, заключающие
торговые договоры, стали о нем забывать. И кажется, забыли
совсем. Но в это время маленький «Лукулл» был потоплен на берегу
Босфора. Незаметный и неизвестный мичман Сапунов59
остался на вахте и погиб на своем посту, погиб сознательно, во
славу русского флага. Погиб так, как погибали моряки в самые блестящие периоды
истории русского флота. Белый андреевский флаг вновь
показался над миром в его неизменной и неиспорченной белизне.
* * *
Минул год с того
времени, как Русская армия покинула Галлиполи. С
переходом в славянские земли, казалось, мертвая петля перестала давить за
горло; легче стало дышать. И в Сербии, и в Болгарии русские
войска при своем приходе встретили радушный прием. Но испытания не кончились.
Напротив, настало самое тяжелое время. В июне 1922 года собралась конференция в Генуе. За одним
столом с главами великих держав уселась шайка предателей
русского народа.
Ллойд Джордж, премьер Англии,
устраивал банкеты для темной воровской компании, которую он же
цинично приравнял к людоедам. Король Италии приветствовал злодеев,
запятнанных убийством Государя и всей Царской Семьи. Кардинал
римско-католической церкви договаривался с осквернителями
христианских храмов, хулителями Христа, убийцами священников, епископов,
митрополита Вениамина и мучителями патриарха Тихона. То, что покрыло бы
несмываемым пятном доброе имя каждого человека, открыто совершалось на
арене истории первыми министрами великих демократий, равно
как королями, кардиналами и римским первосвященником.
Россию выволокли
для продажи на международное торжище. На крови мучеников православия
подготовлялось торжество папского престола. А для русских в их
изгнании оставалась вся горечь сознания, что Россия первая
начала мировую войну, с тем чтобы испить чашу
унижения до дна.
Несмотря на всю ловкость рук
Ллойд Джорджа, Генуэзская конференция тем не менее оборвалась. Вирт и Ратенау в Раппало успели
предупредить Ллойд Джорджа и заключили договор с большевиками. Престиж
большевизма, однако, не был поколеблен. Большевики все еще продолжали играть
свою роль. Великие державы искали с ними соглашения. Мистификация продолжалась.
Несмотря
на ужасы голода, в который большевизм вверг русский народ,
на гибель промышленности, на полную хозяйственную разруху,
на нищету и бедствия рабочего класса, на вымирание населения,
несмотря на НЭП, отказ от коммунизма самих коммунистов, несмотря на наглые
хищения коммунистических верхов, несмотря на болезнь Ленина, этого кумира,
оказавшегося помешанным, обман большевизма все еще не был
разоблачен. Гипноз, в котором находилась
Европа, не прошел. Международная шайка воров, убийц и
грабителей все еще рисовалась как сила мирового пролетариата, которому
принадлежит будущее. Верхние классы находились в состоянии
трепета перед нашествием новых гуннов в сознании своего
бессилия перед грозной и неминуемой катастрофой.
Большевики были в союзе с Ангорой, а в Раппало они
заключили договор с Германией. Во всех странах, в партиях
социалистических и в рабочих организациях они имели своих сторонников, а в
коммунистических группах — прямых агентов III Интернационала, руководимых
директивами из красной Москвы. Везде укреплялся скрытый заговор, который слабые
правительства не решались подавить. Русские оказались
повсюду гонимыми, и, напротив, торжествовали те, кто их предавал и переходил на сторону победителей.
Даже в Сербии, где русским
жилось лучше, чем где бы то ни было, проявлялись течения,
прикрывавшиеся демократизмом, враждебные к русской эмиграции и
склонные признавать в Совдепии подлинную
демократическую Россию. Только благодаря неизменно дружественному
отношению к русским правительства Королевства С.Х.С., эти течения
не взяли верх и при всей тягости своего положения русские не
оказались лишенными последней поддержки. В Болгарии же разыгралась совсем
другая картина. Стамболийский, грубый и невежественный
демагог, всегда готовый предать тех, кого он считал слабыми,
сговорился с большевиками в Генуе, открыл им двери в Болгарию и
принял свои меры, чтобы разделаться с теми русскими военными контингентами,
которых он по договору обязался содержать в Болгарии. Действуя с вероломством
балканского политика, он запутал русские военные власти с блоком
враждебных ему политических партий. Отыскались предатели; были
сфабрикованы подложные документы; изменнически были арестованы русские генералы
и один за другим высланы из Болгарии. Русские капиталы, присланные на
содержание русских войск, были захвачены. На русских, доверившихся болгарскому
правительству, поднялось настоящее гонение. В Софии водворились
большевики. Корешков, укравший суммы из Красного Креста, матрос Чайкин, прославленный своей резней
офицеров, жандармский генерал
Комиссаров, прогнанный за вымогательство и провокацию еще при старом режиме, профессор Эрвин Гримм60, один из руководителей
Освага при генерале Деникине, — вся эта компания ревностных слуг коммунизма всемерно помогала
правительству Стамболийского в преследовании русских, а рядом с ними
пристроились и эсеры Агеев, Лебедев и
другие, узревшие в новой Болгарии Стамболийского их
собственный эсеровский идеал крестьянского царства.
Тяжела жизнь русского
беженца на чужбине. Он торгует на базаре в мелочной лавочке, служит шофером у
иностранцев, наборщиком в типографии, конюхом в богатых домах, он
состоит на державной службе, мелким почтовым чиновником,
железнодорожным служащим, занимается поденной работой в
канцеляриях. Он живет в подвальных помещениях, в сараях, в лачужках на окраине
города. Его семья ютится в одной комнате по три, по четыре человека.
Он несет тяжелый труд. Его дневной заработок 20—30 динаров, то есть
40— 60 копеек. Войдите в приемную Державной Комиссии — все
это жены, вдовы, родные, дети русских военных. Они пришли
просить пособия в 200—300 динаров. Какая это жизнь? Заслуженный
генерал сапожным, столярным или другим ремеслом и торговлей
зарабатывает свое скудное дневное пропитание. Семья считает
себя счастливой, если получает тысячу динар в месяц, то есть 20—25
царских рублей. Вот тот уровень нищеты, на котором находятся
русские.
Но тяжелее всего — это не
бедность, а полная неуверенность в завтрашнем дне. А вдруг
изменится отношение к русским в зависимости от той или иной
международной конъюнктуры, как это случилось в Константинополе
после победы турок над греками, как это случилось в Болгарии, когда Стамболийский учинил расправу над русскими?
Вечное ожидание надвигающейся катастрофы. И это приходится переживать тем
людям, среди которых нет ни одного, который бы в течение последних семи
лет не испытал самых ужасных потрясений. Хорошо еще, если семья
вместе с вами, а какую муку переживают те, жены и дети
которых остались в пределах Совдепии?
Но если вы думаете, что это
раздавленные люди, вы ошибетесь. Среди лишений, невероятных
мук, среди нищеты, где приходится жить на месячный заработок в
четырнадцать рублей, среди всего этого — русские сумели
устоять на ногах. И если есть измена своим и уход к большевикам, если
бывают случаи самоубийства, если есть упадочные настроения и
опустившиеся люди — то это исключения. Отпавшие
клеймятся позором. И ряды тем теснее смыкаются.
Когда-то в Париже загорелся
театр. Произошла паника, и в ужасе люди бросились, давя друг
друга, спасаться из пламени. Мужчины давили женщин, детей, выбрасывали их из
окон горящего здания. Но мы знаем и другой пример: гибель «Титаника», когда
люди мужественно сами себя обрекли на смерть, предоставив спасение женщинам и
детям. Но гибель «Титаника» длилась всего несколько часов, а русским приходится
переживать эту длящуюся, томительную катастрофу в течение многих лет.
И если тяжелы лишения и
материальная нужда, то еще тяжелее моральные страдания. «Вы должны забыть, что
вы полковник Русской армии», — говорит какой-нибудь начальник своему
подчиненному русскому офицеру, состоящему на державной службе. По улице проходит
полк с оркестром музыки. И русский офицер болезненно чувствует, что когда-то и
он служил в своем родном полку, что когда-то были полки Русской армии.
«К прошлому возврата нет», —
злорадствует какой-нибудь преуспевший демократ. «Вот мы поняли дух времени», —
жужжат все эти приспособляющиеся и уже приспособившиеся к «духу времени». А
если где-нибудь пропоют русский гимн, тотчас же летит донос о политической
демонстрации. «Пожалуйста, не создавайте осложнений», — настаивает осторожный
дипломат. А какой-нибудь лидер передовой демократии, развалясь
в своем кресле в редакторском кабинете, самоуверенно наставляет: «Революция
совершилась... Это нужно признать... Вот мы приемлемы для демократии, у нас
радикальные друзья в Англии, с нами разговаривают, мы желанные гости в Праге,
нас принимает президент республики... А что такое вы? Хлам реакции. Вы не
хотите признать революцию, вы ее ненавидите, — за это получайте». «Конец Белому
движению», — уже из другого, правого, лагеря кричит, сам не понимая что,
какой-нибудь верхогляд. И все эти комары, мухи и мошки жужжат, жалят своим
ядовитым укусом.
Среди такой удушливой
атмосферы, среди невероятной нужды, партийной ненависти, злобы и клеветы остался ли жив русский человек? И вот
когда вы увидите русскую церковь, созданную усердием русской нищеты, церковный
хор, русский монастырь в глуши Сербии, среди молодежи кружки, проникнутые
таким высоким духовным подъемом, увидите русскую школу с беженскими детьми,
созданную на грошовые средства, самоотверженным усердием школьной учительницы,
русский кадетский корпус, институт, напряженную работу русских врачей в
больницах и амбулаториях, русскую книгу, напечатанную в русской типографии
наборщиками-офицерами, — вы поймете, какой огромный запас сил сохранился
в русских людях и сколько неослабного напряжения воли проявили они среди
крушения.
За этот год армия перешла на
трудовое положение, это было бесконечно болезненно. В Галлиполи
люди оставались в рядах своих полков, сосредоточенные в одном лагере, здесь
приходилось снимать свои знаки воинского отличия, расходиться, искать
заработок, приниматься за тяжелый труд, выносить зависимость от
часто грубого нанимателя. Где только не оказался русский офицер! Он
рубит дрова в балканских горах, бьет камень на дорогах Сербии,
копает уголь в рудниках Перника, работает на
виноградниках, в полях собирает жатву, он живет в сторожевой будке в дикой
местности горной Албании, в сельских хижинах, в землянках, вырытых на
откосах гор.
Жива ли армия? Вот письмо из
Перника, от горнорабочего — офицера:
вы думаете, в нем жалобы на свою судьбу, восемь месяцев
проработавшего в этой «проклятой дыре»? Ничуть не бывало. Вот
выдержки из него: «...не умерла еще наша белая Русская Армия, не убили ее еще козни врагов, лишения тела и
страдания души в тех тысячах русских
людей, что прибыли сюда из сурового, но
бесконечно дорогого нам всем Галлиполи и морем
окруженного Лемноса — «есть еще порох в
пороховницах, не гнется еще казацкая сила». Знаете, даже я, при всем моем оптимизме человека, даже и не мыслящего для нашего дела иного исхода, как
успех, даже я испугался той ждавшей
нас на работах разобщенности, оторванности
от родных ячеек и всех прочих условий, долженствовавших, казалось,
разорить все, что до тех пор держалось назло и на удивление всему миру.
Так нет же, слишком велика идея, нас всех объединившая, слишком
велика сила общих пережитых годов, сила пролитой совместно крови и,
наконец, слишком велика сама наша поруганная Родина, чтобы нам, ее изгоям, не
пожелавшим пасть под пяту красных палачей, распластаться без остатка; пусть
будут правы те, кто раскапывает грехи нашей армии — мы их не
прячем, пусть кругом нас в дикой смеси перемешаны гонения,
окровавленное золото, проклятия, угрозы, соблазны и прочее, пусть
все, что есть низкого на свете, обрушится на нас — мы не гибнем. Если в свое
время существовала одна галлиполийская скала, то,
видно, из ее камня сделано теперь уже не одно сердце русских воинов.
Если
мы всем, кто нам был враг и кто не был другом, казались в Галлиполи
несокрушимой силой, благодаря своим вождям и духу, — то мы
не бессильны тем же и сейчас: на постройках, на дорогах, на виноградниках,
в полях и лесах и, наконец, здесь — в темных шахтах Перника, — всюду, где есть хоть десяток-другой русских
воинов, царствует прежний несокрушимый дух: песни Кавказа,
Малороссии, Дона и Москвы, светлые образы погибших и живых вождей, славные и
мрачные страницы нашего движения, воспоминания о Галлиполи
и Лемносе и память о прежнем величии и красе
нашей Родины — все в нас общее, все связует
как цемент...»
На собрании в Берлине, в
полной неразберихе речей сбившейся с толку русской интеллигенции, среди
клеветнических нападок на Белое движение, опорочивая и злословя, вы
слышите такое заявление: «В моем прошлом есть заслуги перед русским обществом,
но то, что я ставлю выше всего — это мое участие в Белом движении».
В Праге среди русской
молодежи вы слышите такие слова: «Я принимал участие в научной и
общественной деятельности, но больше всего я дорожу званием русского
офицера».
В Париже, среди кадет милюковского толка, сменовеховцев, среди людей,
готовых отречься от всего и ничего не признающих, усталых, опошлившихся и
опустившихся, делается такое признание: «Я сделал поход с самого начала, с
первых дней Новочеркасска. Наши лишения, наши усилия, наши жертвы
кажутся напрасными, а я заявляю вам, что, не колеблясь ни одной
минуты, я готов вновь начать тот же поход и проделать его в течение всех
трех лет заново».
«Провидение скрыло завесой
будущее от человека. Потому оно и вложило в его душу
сознание долга всем жертвовать ради великого и благородного дела даже при
полной уверенности в неуспехе» — это слова прусского министра фон
Штейна, сказанные им в момент наибольшего расцвета славы Наполеона и
наибольшего угнетения Пруссии.
«Устоит, может ли устоять
армия?» — не без злорадства спрашивали
эсеры, заранее учитывая неизбежный конец.
В горах прокладывается путь.
Взрываются скалы. Рабочие кирками и лопатами копают, бьют
камень, корчуют вековой лес. Летом по горам ползут облака густого
тумана, а зимой вьюга заносит глубоким снегом всю окрестность.
Здесь живут люди в землянках, вырытых на крутых склонах гор, в хижинах одиноких
селений, разбросанных в долинах, живут вдали от своей родины, от своих
семей, от своего дома, среди чужого народа. Изо дня в день, из месяца в месяц
стучит железная лопата, топор валит деревья, камень
разбивается в щебень. Два года такой жизни среди горной
пустыни.
И вот в один из праздничных
дней, на зеленом лугу, где бежит ручей, в горной долине, вы
вдруг видите стройные ряды войска в белых рубахах с красными
погонами, в черных и белых папахах, в цветных откинутых башлыках.
Старые полковые знамена — целый ряд, одно
возле другого, священник в облачении служит молебен, читаются
слова Евангелия, и люди в молитве благоговейно крестятся. И
что-то глубокое, захватывающее душу раскрывается в этой картине.
Последнее русское воинство, оставшееся верным своим знаменам, последнее,
осеняющее себя крестным знамением. Сколько безудержной отваги и сколько тоски звучит
в песне, которую ветер разносит по горной долине!
Тяжело видеть русского
офицера в одежде рабочего с лопатой или с железным ломом в руках,
разбивающим камень по горным уступам; но чувство гордости
наполняет душу при виде того, что может выдержать русский человек. О, этот
белый крест на полинялой черно-желтой ленте, свидетельством
какого подвига является он на груди русского офицера?
Пройдя через все испытания
трехлетней героической борьбы, оставления своей родины, упорного
галлиполийского сидения, голода, лишений,
терзаний нравственных, русское воинство прошло и через последнее испытание,
быть может, самое тяжкое, — переход на рабочее положение. И, пройдя
через все, оно устояло на ногах. Силы не надломлены, не поколеблена
верность своим знаменам и преданность своим полководцам. И
каменщик-командир, вчера стоявший на работе, выбивая щебень на
дорогах Болгарии, завтра явится вновь в ряд своей роты и поведет
людей исполнять свой священный долг.
В Крыму можно было задавить численностью,
в Галлиполи можно было принудительно рассеять,
выморить голодом на Лемносе, а теперь
нет силы, могущей сокрушить русское воинство. Завтра, по первому
приказу, отовсюду соберутся люди к своим знаменам, спустятся с
гор, выйдут из лесов, подымутся из шахт, оставят
сельские хижины и встанут в стройные ряды.
Раздастся звук трубы, и, как
сказочные видения, появятся полки за полками, и вновь русская
рать, осенив себя крестным знамением, с развернутыми знаменами
двинется в поход на освобождение России.
Россия будет спасена
самоотвержением и подвигом людей, в душе которых не заглохли старые
заветы: «Помни, что ты принадлежишь России», «Только смерть может
освободить тебя от исполнения твоего долга».
Примечания.
12 Даватц Владимир Христианович, р. в
13 Львов
Николай Николаевич, р. в
14 Впервые опубликовано: Русская
Армия на чужбине. Белград, 1923.
15 Кривошеин
Александр Васильевич, р. 19 июля
16 Тверской
Сергей Дмитриевич. Училище правоведения
(1896). Действительный статский советник, саратовский губернатор.
В Вооруженных силах Юга России; воронежский губернатор, начальник гражданского
управления в правительстве Юга России, в начале
17 Бернацкий Михаил Владимирович, р. в
18 Савич
Никанор Васильевич, р. в
19 Юренев Петр
Петрович, р. 4 февраля
20 Булак-Булахович Станислав-Мария Никодимович-Михайлович,
р. 10
февраля
21 Слащев
Яков Александрович, р.
29 декабря
22 Секретев Александр Степанович, р. 8
августа
23 Струве Петр Бернгардович, р.
26 января
24 Астров
Николай Иванович, р. в
25 Степанов Василий Александрович, р. в
1872 г. Из дворян. 1-я Тифлисская гимназия, Санкт-Петербургский горный институт
(1897). Член Государственной думы (кадет), управляющий
Министерством торговли и промышленности Временного правительства. В 1917-—1918
гг. член Правого центра, в марте
26 Федоров Михаил Михайлович, р. в
27 Князь Долгоруков Павел
Дмитриевич, р. 9 мая
28 Бурцев
Владимир Львович, р. 17 ноября
29 Климович
Евгений Константинович, р. в
30 Пильц Александр Иванович, р. в
31 Бахметев Борис Александрович, р. в
32 Гирc Михаил Николаевич,
р. в
33 Маклаков Василий Алексеевич, р.
10 мая
34 Князь
Львов Георгий Евгеньевич, р. 18
ноября
35 Хрипунов
Алексей Степанович. Александровский лицей
(1904). Чиновник МВД, главноуполномоченный
Всероссийского Земского союза. В эмиграции в Париже. В 1920—1921 гг.
член Земгора. Председатель Всероссийского
Земского союза, член Торгово-промышленного союза. Казначей лицейского
объединения во Франции. Умер в
36 Махров Петр
Семенович, р. 1 сентября
37 Пермикин Борис Сергеевич, р. 4
апреля
39 Барбович Иван Гаврилович, р.
27 января
40 Туркул
Антон Васильевич, р. в
41 Скоблин Николай Владимирович, р. в
42 Бабиев Николай Гаврилович, р. 30
марта
43 Манштейн Владимир Владимирович, р. в
44 Константиновское военное училище. Киевское Константиновское военное училище. Принимало
участие в боях с большевиками в Киеве 25 октября — 1 ноября
15 января
45 Резниченко Сергей Васильевич, р.
28 декабря 1872 г. в Одессе. Подпоручик л.-гв.
Павловского полка. Действительный статский советник, чиновник
Министерства земледелия. Во ВСЮР и Русской Армии; представитель
Союза городов. На 14 февраля 1921 г. в лагере Канробер
(ст. Макрикей) в Румынии. В эмиграции во Франции.
Умер 12 января 1940 г. в Сэ (Франция). Похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.
46 Сергиевское артиллерийское училище. Действовало в Одессе
с 1913 г., закрыто большевиками в январе 1918 г. (12-й выпуск не
закончил курса). Восстановлено во ВСЮР в октябре 1919 г. (в
него была влита также Армавирская артиллерийская школа) во главе с прежним
начальником, приступило к занятиям в ноябре 1919 г. Половина курсовых
офицеров и преподавателей была из старого состава училища. В начале
1920 г. училище в составе двух батальонов (50 офицеров и 400 юнкеров)
прикрывало эвакуацию Одессы, а осенью — Севастополя. Сделало первый
(13-й по общему счету) выпуск (127 человек) 29 июня 1921 г. в Галлиполи (несколько юнкеров, принадлежавших к 12-му
выпуску, разогнанному большевиками в 1918 г., были произведены в офицеры еще
зимой 1920/21 г.), и был произведен новый набор. Еще
три выпуска сделаны в Тырнове (Болгария), причем последние два (15-й и
16-й выпуски) — весной и летом 1923 г. После преобразования армии в РОВС
до 30-х гг. представляло собой, несмотря на распыление его чинов по разным
странам, кадрированную часть в составе 1-го
армейского корпуса (III) (офицеры
последних выпусков были оставлены в прикомандировании к училищу).
Осенью 1925 г. насчитывало 164 человека, в т. ч. 148 офицеров. Начальники:
генерал-майор А.А. Нилус (до начала 1920 г.),
полковник (генерал-майор) Н.А. Казьмин
(начало 1920-го — 1931 г.), полковник Н.А. Безак (врид, 1925 г.). Инспектор классов — полковник Н.А. Безак. Командир дивизиона — полковник Р.И. Грибовский, командиры батарей: 1-й — полковник Красовский,
2-й — полковник В.Н. Мамушин. Начальник
1-й группы (Болгария, Югославия, Чехия, Румыния, Германия, Польша, Греция) —
полковник Н.А. Безак,
2-й группы (Франция, Люксембург, Бельгия, Тунис, Алжир, Куба) — полковник В.Н. Мамушин,
в Болгарии — полковник В.П. Краевский.
47 Корниловское военное училище. Создано во ВСЮР 31 января 1919 г., когда
в Екатеринодаре был сформирован кадр военно-училищных
курсов. В июле 1919 г. военно-училищные курсы развернулись в
Ставрополе и впоследствии преобразованы в Корниловское
военное училище. В училище служило, не считая начальников, 59 офицеров
(5 командиров батальона, 9 командиров рот, 3 адъютанта, 19 курсовых
офицеров, 4 хозчасти и 19 преподавателей, в т. ч. 4
генерала). Оно имело в числе преподавателей 11 генералов
и полковников Генштаба, 4 офицеров, закончивших другие академии, и 4 с
университетским образованием. Сделало первый выпуск (69 человек) 29
июня 1921 г. в Галлиполи. Всего дало 5 выпусков
офицеров с чином подпоручика (считая и ускоренный 29 января 1920
г.). После преобразования армии в РОВС до 30-х гг. представляло
собой, несмотря на распыление его чинов по разным странам, кадрированную часть в составе 1-го армейского корпуса (III) (офицеры последних выпусков были оставлены в
прикомандировании к училищу). Осенью 1925 г. насчитывало 67
человек, в т. ч. 59 офицеров. Начальники: генерал-майор Т.М. Протозанов, генерал-лейтенант А.И. Жнов,
генерал-майор М.М. Зинкевич, генерал-майор М.М. Георгиевич
(1925), полковник Н.П. Керманов (1931). Начальник
группы во Франции — полковник
Л.Н. Боклевский.
48 Николаевское
(Николаевско-Алексеевское)
инженерное училище. Создано в Русской Армии в Галлиполи
в виде курсов, в середине февраля 1921 г. преобразованных в училище,
11 июля осуществило новый прием. После преобразования армии в РОВС до
30-х гг. представляло собой, несмотря на распыление его чинов по
разным странам, кадрированную часть в составе 1-го
армейского корпуса (III)
(офицеры последних выпусков были оставлены в прикомандировании к
училищу). Осенью 1925 г. насчитывало 161 человека, в т. ч. 142
офицера. Начальник — генерал-майор А.Д. Болтунов. Начальник
группы во Франции — полковник П.П. Подгорецкий, в
Париже — полковник Н.В. Плотников, в Болгарии — генерал-майор А.Д.
Болтунов.
49 Шевляков Сергей Михайлович, р. в
1891 г. в Санкт-Петербурге. Гимназия
в Санкт-Петербурге. Произведен
в офицеры из вольноопределяющихся (1917). Основатель антибольшевистской газеты
«Вечерние огни». Во ВСЮР и Русской Армии с 1919 г. до эвакуации
Крыма. Поручик. Эвакуирован из Севастополя на корабле «Херсонес» и на о. Проти на
корабле «Кизил Ермак». Галлиполиец. Летом
1922 г. журналист «Русского Дела», в контрразведывательной сети в
Болгарии, осенью 1925 г. в составе 1-й Галлиполийской роты
там же. В эмиграции там же, с 1926 г. редактор газеты «Русь».
Умер 12 марта 1927 г. в Софии.
50 Сумской
Петр Павлович. Во ВСЮР и Русской
Армии в авиационных частях до эвакуации Крыма. На 18 декабря
1920 г. в 1-й роте Авиационного батальона Технического полка в Галлиполи. Младший унтер-офицер, затем
юнкер Николаевского инженерного училища.
51 Акатьев Николай Николаевич, р. в
52 Миляновский Федор. Священник, настоятель храма-памятника
в Севастополе. Во ВСЮР и Русской Армии с октября
53 Кузьмин-Караваев Владимир Дмитриевич, р. в
54 Мартынов Захар Александрович, р. в
55 Иванис Василий Николаевич. Подпоручик.
В Добровольческой армии. Участник 1-го Кубанского («Ледяного»)
похода: в феврале—марте 1918 г. в 4-й батарее, затем в 1-й батарее.
Весной
56 Кубанское
генерала Алексеева военное училище. Создано в
57 Дудаков
Павел Романович, р. в
58 Беренс Михаил Андреевич, р. 16
января
59 Сапунов Петр Петрович, р.
в Николаеве. Из дворян, сын генерал-майора. Отдельные гардемаринские классы
(1917). Мичман линейного корабля «Императрица Екатерина Великая». В
Добровольческой армии командир корабля на Каспийской флотилии, затем на
эсминцах Черноморского флота «Цериго» и «Живой» до
эвакуации Крыма. Эвакуирован на эсминце «Цериго». Вахтенный начальник яхты «Лукулл». Погиб на ней 15
октября
60 Гримм
Эрвин Давидович, р.
в