Н.Е. Врангель.

“Воспоминания: от крепостного права до большевиков.”

ГЛАВА 6

1905-1917

“Утешительно”. — Деревня восстает. — Решительная княгиня. — Усмирение. — Всеобщая забастовка. — Две революции. — “Свобода-с”. — “Руки вверх”. — Дума. —Русский народ. — Затишье после бури и продолжение распада. — Царь. — Столыпин. — Франция в начале войны. — Атака у Каушена. — Россия в начале Первой мировой войны. — Смерть сына Николая. — Война продолжается. — Нонсенс. — Новые тревоги. — Стадо без пастуха. — Автореволюция. — Лидеры. — Фараон. — Преследование офицеров. — “Бой роковой”— Императорская гвардия. — Отречение.

“Утешительно”

Жизнь в Петербурге продолжала течь обычным порядком. О событиях на Дворцовой площади уже не говорили; рассказы и легенды о Талоне умолкли. Война тоже не особенно волновала, — там ничего нового не происходило. После Мукдена все как-то затихло. Интересовались вопросом, скоро ли дойдет эскадра Рожественского1. Эта эскадра состояла из разной рухляди, но ведь “Бог не выдаст, свинья не съест”2.

К тому же число людей, которые держались мнения — “чем хуже, тем лучше”, росло. Становилось ясным, что так продолжаться все равно не может. Надеялись, что, быть может, поражение отрезвит, заставит правительство выйти из своей летаргии, заняться не одним сохранением в неприкосновенности самодержавия, но и нуждами народа, приступить к неотложным реформам. Проигранная война, конечно, тяжелый удар для самолюбия, но почти всегда действует благотворно.

Вообще, война в 1905 году отошла на второй план. На первый выдвигалось происходившее в самой стране. А там, после долгой спячки, пробуждались и пробуждались гневными. О тиши, глади и Божьей благодати говорить едва ли приходилось.

Революционная пропаганда шла вовсю. Террористы не покладали рук. Убиты были: великий князь Сергей Александрович, Плеве, Боголепов, Сипягин3 — виновные и невиновные. Даже второстепенных представителей власти подстреливали, как куропаток.

На фабриках бастовали, “истинные патриоты” своего отечества4 занимались провокацией, учащаяся молодежь, верная своему прошлому, для блага родины демонстративно не училась. Прогрессивные элементы, земские люди совещались, проекты конституции ходили по рукам. Нарождались политические партии с программами едва ли по плечу многим европейским нациям и никуда не годными для России.

Высшее правительство прогрессивно слепло; низшие власти страдали параличом; Охранное отделение прогрессивно свирепствовало. Призываемые запасные пьянствовали и разносили станции и кабаки. А Государь на докладах продолжал писать: “Утешительно”.

Наконец пришло радостное известие, — эскадра подходит. И действительно, эскадра благополучно, вопреки всему, достигла Японии, и у Цусимы в один день была уничтожена, погибла. Ужасное известие оглушило, как громовой удар. Но вечером в Петербурге музыка гремела, ярко освещенные шантаны были переполнены, шампанское, как всегда, лилось рекой.

Не помню точно, в каком месяце воспоследовал Высочайший манифест. О чем? Этого никто не понял. В Петербурге этот Манифест одни называли каталогом Мюра и Мерилиза5, другие — “о том, о сем и ни о чем” или “по усам текло, а в рот не попало”.

В нем вперемежку было упомянуто обо всем, что угодно: и об улучшении сельского быта, и об улучшении положения дворян, об улучшении церкви, о сельском хозяйстве. Читали и не понимали.

Читали? — спрашивали друг друга.

Читал, да ничего не понял. А вы? В чем дело?

Я тоже не понимаю.

Этот вопрос задал мне и один министр, и председатель одного из департаментов Государственного совета.

О Манифесте спросил меня и извозчик, а потом мне же и разъяснил.

Читали Манифест, барин?

Предвидя дальнейшее и не желая дискредитировать Царя, я ответил, что прочесть еще не успел.
— А ты читал?

— Нам его прочли в чайной.

— Что же, понял?

— А как же! Новые, значит, налоги будут.

Потом узнали, как все было. Государь еще в 1904 году повелел Плеве написать манифест для успокоения умов. И Плеве, нужно думать, так как был умен, то манифест он написал толково. Но Царь тут же велел вклеить заметки, а может быть, мысли, собственноручно написанные на листе бумаги. Плеве вклеил, как мог, и вышел каталог Мюра и Мерилиза6.

Публика смеялась. И царский престиж падал.

Говоря о престиже царской власти, я вспомнил, что в день убийства Плеве ко мне зашел знакомый, член Думы. После окончания разговора я пошел проводить его, и в приемной мы увидели одну из служащих в Обществе барышень в растрепанных чувствах. Оказалось, что, проезжая около Варшавского вокзала, она была свидетельницей покушения. По ее словам, убили французского посланника.

— Что за безобразие, — сказал мой гость, — французского посланника! Лучше бы Плеве ухлопали... — и остановился. — Кто бы несколько лет тому назад мог поверить, что люди, как мы с вами, будут говорить такие слова. А дожили. Пожалуй, скоро до того доведут, что и мы сами бомбы метать начнем.

Деревня восстает

Я до сих пор говорил о том, что происходило в Петербурге; теперь — о деревне.

Аграрные беспорядки начались в Харьковской губернии, потом перешли в Полтавскую, а затем на всю Россию. Начались “иллюминации помещичьих усадеб”, как со смаком говорили некоторые интеллигенты. Крестьяне выгоняли помещиков из имений, усадьбы грабили, потом поджигали, а затем с награбленным добром преспокойно возвращались домой. Обыкновенно это совершалось без смертоубийств, без насилия, чуть ли не полюбовно. “По-хорошему, значит, по душам”. “Разве мы не понимаем, что озорничать не годится”. “Ты, батюшка барин, не сумлевайся, обижать тебя, нашего кормильца, не станем”, — говорили “богоносцы”. И действительно, своего помещика обыкновенно не грабили. Грабили его не они, а соседи, а сами они грабили соседского помещика. Они поделили, как говорится в политике, “сферы влияния” и орудовали каждый в ему определенной территории. Помещики обыкновенно защищаться и не пытались. Защищать себя сами, как известно, мы, русские, не мастера; защищать нас должно начальство; а просто — подальше от греха. Иногда эти отъезды даже были умилительны. Добрые крестьяне помогали “благодетелю” укладывать чемоданы и узлы, желали счастливой дороги, помогали влезать в экипаж. Действительно, все происходило “по душам”, как между хорошими людьми полагается. “По Божьему, значит, по-суседски”.

Явится сотня-другая “суседей” с возами (у кого один, у кого и два), пошлют депутата доложить барину, что, мол, “явились”. Депутат подойдет к дому, издали, из почтительности, снявши шапку, и барину вежливо доложит: “Поезжай себе, батюшка, с Богом, пока еще цел. Да не забудь, кормилец, передать нам ключи от амбаров”.

Конечно, не везде дело протекало так идиллически. В Балтийских губерниях было убито немало помещиков. Но там крестьяне не наши добродушные “российские люди”, а мстительные латыши и эсты. Когда добродушные россияне кого-нибудь из помещиков отправляли не в город, а на тот свет, то это делалось не как там, из злобы, из чувства мести, а только оттого, что случился такой “грех”, “лукавый попутал”, или просто “зря”, оттого что ребята “балуются”. Зря балуясь, ребята гнали тысячи баранов в Волгу, пороли брюхо у жеребых кобыл, толкли в ступах редкий фарфор, резали в куски старинные картины. Но делалось все это не то чтобы “тебя обидеть”, а “любя”, “по-хорошему”. О том, что господа немало “нашей кровушки попили”, крестьяне тогда еще не знали. Это добрые люди втемяшили уже потом.

Решительная княгиня

Бывали и случаи, когда дорогие гости несолоно хлебали. Молодая княгиня Б., узнав, что у них в уезде неспокойно, поскакала в деревню.

Княгиню в свете считали слегка красной, упрекали, что она “люлюкается с народом”. И действительно со своими крестьянами она жила “душа в душу”, содержала на свой счет и больницу, и школу. Каково же было ее удивление узнать, что крестьяне волнуются, предъявляют претензию на какую-то пустошь, грозят красным петухом. Управляющий советовал идти на уступки, бросить им кость. Княгиня пригласила крестьян побеседовать. Явились всей деревней.

— Когда меня, други милые, грабить собираетесь? — спрашивает она.

— Да что ты, матушка, Ваше сиятельство! Да побойся ты, красавица, Бога! Да что бы мы тебя, наше солнце ясное, пальцем тронуть позволили. — И пошли, и пошли.

Кончили.

— Вы моему слову верите? — спрашивает княгиня.

— Твоему-то слову? Слову-то твоему?!! Да кому же верить, если не тебе? Тебе да не верить! Да что ты.

Так вот что. Если меня кто-нибудь обидит, хоть одну скирду спалит, спалю и вашу и все соседние деревни. Поняли? Состояние на это потрачу, в Сибирь пойду, а сожгу дотла. Даю обет перед Богом. Не исполню, пусть меня гром убьет на месте. Смотрите! Вот крест кладу перед образом. А теперь ступайте по домам; разговаривать с вами больше не желаю.

Соседей всех разграбили, у нее и курицы не тронули.

Усмирение

В Лифляндской губернии и частично в Эстонии спалили около 800 хуторов. Многие помещики были убиты. Любопытная вещь заключалась в том, что интеллигенция была страшно расстроена, когда правительство наконец очнулось от летаргического сна и вмешалось. “Бедных крестьян” ужасно жалели. “Их нужно просвещать, а не усмирять”, — говорили мудрецы. Совет недурен, да не вовремя сказан.

Правда, что и способы усмирения порой бывали азиатскими.

За несколько дней до смерти Дохтурова его двоюродный брат И.М. Оболенский, усмиритель харьковских аграрных беспорядков, с одушевлением повествовал о примененных им способах воздействия — и вдруг, взглянув на Дохтурова, прервал свой рассказ:

Да ты мне, кажется, не веришь?

Конечно, не верю, — спокойно сказал Дохтуров.

— Это почему?

— Да потому, что если только половина того, что ты рассказываешь, была бы правда, тебя бы давно посадили в сумасшедший дом на цепь.

Но он ошибся. Рассказ был от слова до слова правдив, и Оболенского посадили не на цепь, а хотя он на военной службе служил прежде лишь мичманом, произвели прямо в генерал-лейтенанты и отправили в Финляндию генерал-губернатором7.

Всеобщая забастовка

К осени 1905 года напряжение достигло крайних пределов. В Петербурге становилось жутко. Тысячные толпы рабочих наполняли Невский, препятствуя экипажному движению. Постоянные стычки с полицией, даже с войсками у Казанского собора, у Нарвских Ворот, у Технологического института и во многих других местах. Кавалерийские полки почти не возвращались в казармы и, ожидая беспорядков, ночевали то на одном заводе, то на другом.

Город точно на осадном положении. От заунывных, нестройных революционных напевов толпы тоскливо на душе. В сумерки досками наглухо забивают окна магазинов. Удары молотков бьют по нервам.

Вечером город вымирает. Обыватели избегают выходить из домов, освещать квартиры... ждут чего-то страшного, чего-то необычайного. Ходят слухи о введении военного положения... Говорят, что завтра ни воды, ни припасов не будет — и все запасаются, но многого уже в лавках нет. И тревога растет и растет. Прибывающие из других мест только усиливают состояние тревоги. Каких-то знакомых сожгли заживо, каких-то просто изгнали из их имений, никто ничего не знает про свое имущество... Может ли быть, что на окраинах уже воюют?

На приисках народ разбежался. В Баку поджоги, пожары, насилия над инженерами...

Какой-то Совет рабочих депутатов где-то заседает и днем и ночью, и власти перед ним пасуют. Говорят о каком-то всесильном Носаре8 и еще, и еще о нем. Полиция выбивается из сил. Витте потерял голову. Типографии газет захватили рабочие и печатают манифесты.

Положение становится все тревожнее. Государь, несмотря на глубокую осень, переехал в Петергоф, где усилен был гарнизон. У берегов курсировали немецкие канонерки, присланные, как утверждали, Вильгельмом “на всякий случай” для помощи. Теперь как будто само правительство узнало, что время шуток прошло, однако для успокоения ничего не принимало.

И вдруг, точно по властному мановению незримого жезла, все остановилось. Перестали ходить поезда, перестали действовать телеграф, телефон, почта, конторы, магазины, фабрики; школы закрылись. Погасло электричество.

В России жизнь остановилась. Жуткое, страшное, но поразительное свершилось.

Всеобщая забастовка миллионов народа. Столь мощного проявления протеста мир еще не видел.

Вечером 17 октября по улицам мчался автомобиль. В нем стоял неизвестный, махал шляпой. “Конституция! Царь подписал конституцию!” — задыхаясь от волнения, кричал он. Проходящий полицейский офицер остановился, снял шапку и перекрестился.

Две революции

Неограниченное самодержавие до царствования Александра II было логично. В государстве, где значительное большинство было рабами-крепостными, лишенными всяких гражданских прав, народное представительство немыслимо. После освобождения неограниченное самодержавие стало невозможно. Мыслящая Русь это понимала, народ это инстинктивно чувствовал. Но сами самодержцы этого не поняли или понять не хотели. Видоизменяя во многом склад жизни своего народа, они своими личными правами, своими прерогативами поступиться не хотели, в неограниченном самодержавии продолжали видеть святая святых, в неприкосновенности его — главную задачу своего царствования.

Законным путем бороться с самодержавием народ не мог. Рано или поздно революция должна была произойти — и произошла.

Я сравниваю революции 1905 и 1917 годов. Если первая была неизбежным логическим следствием предыдущих событий, то вторая — логическим безумием и необходимостью, во всяком случае, не являлась. К 1917 году для достижения необходимых целей у населения было необходимое орудие, Дума. Действуя благоразумно и с достаточным упорством, народ России мог выйти на дорогу прогресса без революции и постепенно двигаться в том направлении, которое ему виделось, разумеется, не только при помощи только забастовок. В 1905 году избежать взрыва было невозможно, потому что накопленному пару некуда было деться. В 1917 году такой выход был, но те, кто должны были бы и могли бы использовать его, не знали как. В первой революции виновато было только самодержавие, во второй все — и самодержавие и народ, в лице представляющей его Думы.

Революция 1905 года была необходима: у нее была цель, ее возглавляли способные люди, и она своей цели достигла; события 1917 года назвать революцией нельзя, это был случайный бунт. Не было у ее руководителей ни хорошо продуманной цели, ни способности руководить, и она закончилась не радостью, а позором. Революция 1905 года— серьезная страница в русской истории; год 1917-й — позорная хроника бездумья, русского бессилия и жестокости. Но русская интеллигенция революцию 1905 года забыла, зато год 1917-й называет годом Великой революции.

Для меня лично 17 октября 1905 года был самым светлым днем моей жизни. То, о чем я мечтал с ранней юности, свершилось, хотя даны были только обещания и самой крупной политической ошибкой было не дать все законодательство целиком. Да и не все, о чем мечталось, было обещано. Но в тот момент достигнутого было достаточно. Появилась арена, на которой стала возможной легальная борьба. Казалось, что будущее людей впервые оказалось в их собственных руках.

“Свобода-с”

Проснувшись утром 17 октября, я увидел Сергиевскую, на которой жил, разукрашенную национальными флагами. “По какому это случаю?” — спросил я. Пошли справиться у управляющего, но и он не знал. Ночью прибежала полиция и приказала вывесить флаги. Скоро все выяснилось. Принесли газеты; в них был рескрипт на имя Витте о созыве Государственной думы.

В правлении Золотопромышленного общества я нашел недовольные, хмурые лица. Инженеры и служащие были возмущены. Это не конституция, а глумление над народом. Интеллигенты, как и в дни Великих реформ, в одной революции продолжали видеть спасение. Прошлое их ничему не научило.

Около полудня я с недавно приехавшим французом пошел на Невский. Улицы были разукрашены флагами, запружены публикой. День, несмотря на осень, был солнечный.

— Странный вы народ, — сказал француз. — В Европе, уже выйдя из дому, сейчас, по одному виду улицы, можно узнать, что случилось. Я бывал в Петербурге и в дни печали, и в дни радости, и всегда, даже в такой великий исторический день, как сегодня, у публики одна и та же физиономия. Что это — равнодушие или сдержанность?

На углу Невского и Михайловской уже двигаться дальше было затруднительно. Мы остановились. У разукрашенной лестницы Городской думы толпа стояла стеной. На площадку один за другим поднимались ораторы, что-то жестикулируя. Расслышать нельзя было, что говорили толпе. Для Петербурга сцена была совершенно необычайная. Но вот на импровизированную трибуну взошел один — и повеяло знакомым, родным. Оратор был пьян-пьянешенек. Толпа оживилась, пришла в восторг, кричала “ура!”.

— Этого мерзавца, — сказал француз, — в такой знаменательный день у нас бы не потерпели. Живо выставили бы. Это срам!

“Мерзавец” долго что-то лопотал, наконец, шатаясь, спустился. Его место занял совсем юный гимназист, он детским фальцетом неистово что-то выкрикивал, голос то и дело сползал. Публика смеялась.

— Аи да петух!

— Не лопни! Мама плакать станет!

— Это не народное ликованье, а балаган! — заметил француз.

Из Гостиного двора показалось шествие. Впереди несли национальное знамя и портрет Государя. С Казанской площади двигалось другое — впереди несли красный флаг. У Милютиных лавок демонстранты встретились. Шедшие под красным флагом пытались овладеть трехцветным — и пошла потасовка. Публика безучастно смотрела на драку.

— Что это такое? — спросил француз.

— Сцепились две партии. Это и у вас в Париже бывает, — ответил я.

— Конечно, но публика равнодушной не остается, а реагирует. Удивительный вы народ!

Мы пошли дальше.

На углу Невского и Владимирской опять свалка. Тут дело было оживленнее. У фруктового магазина Соловьева были побиты стекла, и с выставки товар растащили. На Литейном около дома Юсупова тоже шла потасовка. Но, как мы узнали от прохожего, тут политика была ни при чем. Подрались с пьяных глаз по пьяному делу.

— Этакое безобразие! Что полиция только смотрит? — заметила какая-то женщина.

Юркий приказчик с презрением посмотрел на нее:

— Теперь, мадам, полиция ни при чем. Свобода-с! Делай теперь, что хочешь! — И он пустил нецензурное слово. — И это теперь могу. Да-с! Такое теперь мое полное право.

Я распростился с моим французом и уныло побрел домой. Смотреть на народное ликование больше не хотелось.

Однако ж из газет последующих дней оказалось, что только в равнодушном, холодном Петербурге первый день русского совершеннолетия прошел столь серо. Почти везде в других городах было значительно оживленнее. В Томске в день объявления Манифеста убито несколько сот человек, в Ростове-на-Дону сожжена Московская улица и учинен еврейский погром. В других городах с легкими вариациями то же.

***

После 17 октября начались митинги и сходки. Митинги, митинги без конца. После векового молчания у старого и малого появилась потребность выболтаться.

Помню потешную сценку. Передо мной на улице шли маленькие реалисты9, по рожицам судя, приготовишки.

— Что у тебя, Вася, горло болит, что ли? — спросил один.
Вася устало махнул рукой:

— Осип совсем. Столько пришлось говорить на митингах, прямо сил не хватает!

Это “пришлось” было восхитительно. Рад был сердечный Вася голос поберечь, да нельзя! Нужно же для блага родины выяснить, в чем дело.

На митингах, “митькиных собраниях”, как их называли некоторые, шлиссельбургские узники, только что амнистированные после многих лет заключения, встречались с овациями; их чуть ли не на руках вносили в залу, усаживали за столом “президиума” (эти термины тогда были новинкою, ими в газетах щеголяли), не в очередь им предоставляли слово. Но они, сидя в Шлиссельбурге, по мнению публики, устарели, отстали от современного течения, стали слишком консервативны, “антики”, и им не давали кончать речи.

В некоторых собраниях из рук в руки передавали шапку, куда присутствующие клали деньги.

— На что собирают?

— На революцию.

— Какую? Ведь революция уже совершилась. Ведь цель достигнута!

Но с мыслью о милой, столь долго желанной революции, видно, расстаться не хотели. Для многих и революция была не средство, а сама по себе — цель, идеал.

“Руки вверх”10

Скоро начались экспроприации, как называли тогда газеты вооруженные грабежи, продолжались они много месяцев. То “экспроприаторы” останавливали карету, перевозящую деньги в Государственный банк, то с криком: “Руки вверх!” — врывались в магазины, в многолюдные собрания, казначейства, банки, где только были деньги, и грабили. Попыток самообороны почти не было.

Скоро новоизобретенное “руки вверх” пришлось по сердцу и простому преступному элементу. Теперь даже и в простых лавчонках не крали, а экспроприировали благородным способом. Но и теперь никто не пытался защитить себя.

Террористические убийства тоже не прекращались. Странно, что даже и спустя несколько месяцев, когда Столыпин11, назначенный премьер-министром в 1906 году, стал энергично бороться с террором, кадетская партия в Думе отказалась принципиально осудить террористические выступления12. А ведь кадеты были самой образованной частью русского общества.

Дума

Наконец были назначены выборы в Первую Государственную думу. Ни о чем ином, кроме партий и их программ, в Петербурге не говорили. Формировались различные блоки. Из Ростова-на-Дону я получил письма, приглашающие меня прибыть и выставить мою кандидатуру в Думу.

Поехал. Но близких мне, досконально годами известных людей я не узнал. Некоторые обратились в исступленных социалистов, а другие — прежде люди либеральных воззрений — в членов Русского союза13. Общего языка между нами уже не было. Октябристы меня нашли слишком левым, кадеты слишком правым. Я выставил свою кандидатуру вне партий.

На выборах я торжественно провалился. Даже не попал в выборщики; эта неудача, хотя я ее предвидел, меня тогда серьезно огорчила. Теперь я ей почти рад. Совесть спокойнее. Сознание, что участвовал в той работе, которую сделала Дума, должно быть неприятно.

Вскоре после того, как я вернулся в Петербург, в город начали возвращаться с театра войны знакомые мне офицеры. Что многие из них честно исполнили свой долг и даже совершили чудеса храбрости, было общеизвестно. Многие были ранены. Но кампания была неудачная, и их часто встречали враждебно, как будто именно они, а не кто другой, виновники наших неудач. Глупость людская беспредельна.

Один из этих офицеров в дороге не читал ни одной газеты и, так как добирался он до Петербурга долго, не знал, что у нас происходит.

После короткого со мной разговора он с возмущением накинулся на меня:

— Парламент вам нужен, что ли? Конституцию?

— Конечно, — сказал я. — Я верноподданный.

— Верноподданный и говорите такие вещи!

— Я, как верноподданный, одобряю только то, что сделал Государь. Парламент дан, выборы в него уже назначены.

Он мне не поверил, пока я не показал ему Манифест. Он спросил, зачем в таком случае столько неистовств? Вот этого я уже ему объяснить не сумел.

27 апреля предстояло открытие Государственной думы, и депутаты были приглашены в Зимний дворец. В этом собрании я не был и потому могу передать лишь то, что слыхал от присутствующих. Многие депутаты явились демонстративно одетыми в затрапезные платья, вели себя вызывающе, на поклон Государя не ответили.

Но я видел их, когда они съезжались к Таврическому дворцу. Какая смесь одежд и лиц! Поляки в кунтушах, восточные халаты и чалмы, священники, каких в городах не видать, дерзкие, развязные волостные писаря из разночинцев, сельские учителя, самоуверенные интеллигенты, крестьяне, удивленные сами видеть себя в роли законодателей, знакомые всему Петербургу общественные деятели-краснобаи14.

И при виде этих “лучших” людей невольно сомнение закрадывалось в душу.

Собравшись в Думе, первым делом депутаты потребовали общую амнистию. В ответном адресе Государю был брошен вызов.

Но о деятельности Государственной думы, не только первой, но и последующих, говорить подробно не стану. Я пишу не историческое исследование, а только воспоминания, да, кроме того, живя беженцем на чужбине, где нужных справок достать нельзя, боюсь впасть в неточность. Скажу только, что с первых же шагов стало очевидно, что ни правительство, ни Дума не на высоте своего положения.

Правительство с места доказало, что оно ничего не забыло и ничему не научилось, что, как вскоре сказал сам Государь, “Самодержавие будет как встарь”.

На Думу правительство смотрело как на неизбежное зло, как на отрицательную величину, с которой не только считаться, но и ладить нет надобности. На обещанную под давлением страха конституцию — как на пустой посул, который исполнению не подлежит. О том, что слово не только Царя, но и простого смертного обязывает, и Царь, и его правительство, очевидно, забыли.

Русский народ

Трудно найти более талантливых людей, чем русские, но столь же трудно найти и другой народ, которому так не повезло в истории. Все прошлое русского народа — мучительно и наполнено страданиями, и в настоящее время никто не может сказать, когда придет конец этим страданиям. Ни во время московского царства, ни тогда, когда власть была у царей, о народе никто не думал. О нем не думал никто и никогда. Головы ломали только над тем, как бы укрепить власть. В результате у нас оказалась пустота.

Возглавлялась она катящейся по наклонной плоскости аристократией, за аристократией следовало вырождающееся дворянство, за дворянством шла не имеющая опыта правления интеллигенция и, наконец, позади всех — громадная толпа, крестьянская Россия, темная, униженная и лишенная энергии. И опять приходится верить, что Россия, может быть, воскреснет тогда, когда проснется легендарный Илья-Муромец, да и то, если мошенник Соловей-разбойник уже не убил спящего героя.

В этой крестьянской России и находится материал для пробуждения России. Возникает, однако, один существенный вопрос: появятся ли в России те сильные духом люди, без которых никакую великую цель осуществить невозможно. Говорят, что критические моменты всегда выдвигают адекватные времени фигуры. Так было в истории других стран. Но в русской истории, по крайней мере в последнее время, таких людей не видно. Кого выдвинула японская война? Кого дала нам мировая война? Каких сильных личностей выдвинула революция? Ульянова-Ленина, Бронштейна-Троцкого, Апфельбаума-Зиновьева? Они не слуги России, они агенты Германии. Неужели нам опять надо обращаться к варягам?

Затишье после бури и продолжение распада

К концу 1906 года мало-помалу жизнь наружно как будто вошла в свою обыденную колею. Все казалось было так, как было раньше. Помещики вернулись в свои разграбленные имения, провинция — к своей вековой спячке, Петербург — к своему равнодушию, рабочие — к своим станкам, правительство — к своим старым приемам. Только в Таврическом дворце происходило что-то новое: болтовня и борьба партий.

Впрочем, и в деловой жизни началось новое течение. Интересы промышленности отошли на второй план, а на первом плане теперь была биржа. Теперь уже не столько думали о самом благе промышленных начинаний, как о том, как бы взвинтить на бирже их акции. Промышленность стала рабом банков. Банки скупали акции предприятий, ставили во главе их своих людей, и те совершали от имени этих предприятий сделки, невыгодные для них, но полезные другому предприятию, находящемуся у тех же банков в руках. Затем акции первого продавались заблаговременно на бирже, а акции второго взвинчивались и, когда достигали ничем не оправданной высоты, спускались публике. Словом, промышленность, как и все остальное, болела.

В делах, которыми я ведал, тоже наступил тяжелый кризис, особенно в нефтяных. Во время революции много скважин сгорело от поджогов, другие, вследствие прекращения работ, были залиты водой. Грозило постепенным голодом. Промышленники это предвидели, давно обращались к правительству не за денежной помощью, нет, а только прося наконец урегулировать давно самим правительством признанные неотложными вопросы. В 1906 году положение стало еще хуже. Мы ежедневно собирались у Нобеля15 для совещаний, куда были приглашены и депутаты от бакинских рабочих. Наконец и правительство обеспокоилось, и министр финансов Коковцев16 пригласил нас на междуведомственное совещание под своим личным председательством.

Совещание это длилось несколько вечеров подряд до поздней ночи и, как все в то время модные совещания, конечно, ни к каким результатам не привело.

Многое, на что указывали нефтепромышленники, было признано необходимым и неотложным — и все было отложено и никогда не осуществлено. Упоминаю об этих совещаниях, от которых никто, кроме самого министра, толку и не ожидал, лишь потому, что на одном из них нам от души пришлось посмеяться, что в те грустные времена редко случалось.

На площадях, на которых теперь добывают нефть, прежде жили татары-хлебопашцы.

Когда в 80-х годах эти земли, принадлежавшие казне, были отданы под добычу нефти, татары за изъятые поля получили компенсацию. Взамен же участков, на которых находились их дома, казна обязалась им отвести другие и перенести туда их постройки. Но уже прошло четверть столетия, и до сих пор еще не удосужились это сделать.

Соседство этих татар было настоящим несчастием. Брошенной спички на местах, затопленных нефтью, достаточно, чтобы сжечь весь промысел, и мы ублажали наших соседей, платя им беспрекословно дань, которую им угодно было наложить на нас. Промышленники давно настаивали урегулировать наконец этот жгучий вопрос.

На упомянутом совещании опять об этом зашла речь. Час был поздний, и председатель закрыл заседание, обещав завтра вернуться к этому. На следующий день министр начал с того, что выразил нам порицание. По этому поводу он сказал длинную речь. Сегодня в моде, по его словам, “во всем обвинять правительство”, обвиняют его, конечно, и в том, что оно не относится с доверием к промышленникам. А можно разве им доверять, когда ради своих интересов они искажают факты? Так и теперь. Просят перенести какие-то ничтожные лачуги, и, как министру досконально известно, речь идет не о мелких жилых участках, а о целых площадях, на которых собираются десятки тысяч пудов зерна, а именно — и прочел подробные статистические данные.

Мы в полном недоумении переглядывались. Места мы эти знали, как свой карман. Там не только ни один колос не рос, но и расти теперь не мог. Все было пропитано нефтью. Поднялся какой-то мизерный невзрачный армянин.

— Ваше Высокопревосходительство, нельзя ли узнать, когда эти статистические данные получены? — робко спросил он.

— Хотя не вижу, для чего это нужно, но извольте, — усмехаясь, очень довольный своей победою, сказал министр и обратился к рядом сидящему чиновнику: — Это вашего ведомства. Огласите, когда сведения получены.

Осанистый чиновник, тоже по примеру начальства самодовольно усмехаясь, встал, достал из портфеля дело, не спеша нашел страницу и автоматично прочел: такого-то месяца дня 1879 года, то есть когда и самих нефтяных промыслов там не существовало.

И невольно мы все, как один, громко расхохотались.

Царь

Выше, говоря о периоде, который я назвал развалом старой системы, я упомянул и о помещиках, и о рабочих, и о правительстве, но о главном центре всего, что касается России, — Царе — умолчал. Я хотел бы заполнить этот пробел. Авторитет царизма падал с каждым днем, пока не исчез совсем. И я не говорю о личности Царя — Николай II потерял весь свой личный авторитет. Говорю я о царской власти вообще.

Носитель царской власти, кто бы он ни был, всегда был в глазах народа окружен ореолом, каким-то бессознательным благоговением. Люди, и не только необразованные классы, веками привыкли видеть в нем бога земного, по крайней мере, не простого смертного. И для поддержания этого взгляда искони веков делалось все, что возможно. Кроме малого числа лиц, никто Царя в обыденной, простой обстановке не видел. Появление его, особенно войскам, было событием, которого с трепетом ожидали, которого встречали с благоговением, о котором потом долго вспоминали.

Теперь Царь просиживал нередко целые вечера запросто в офицерских собраниях в Царском Селе в компании молодых корнетов, запросто обедал вместе с ними, засиживаясь допоздна, и речи были уже. не царские, многозначительные для собеседников, а офицерские. Говорили об охоте, о лошадях, о самых обыденных вещах. И вскоре на него уже и военная молодежь стала смотреть не как на помазанника Божия, а как на такого же простого смертного, как и все. Престиж его и в войсках не поддерживался, связи с войсками уже не было. Даже его гвардия редко его видела — разве раз-два в году во время маневров. Ни царских смотров, ни разводов, ни парадов уже не было. Даже в дни полковых праздников Царь не посещал полки, а полки (по крайней мере, кавалерийские) отправлялись к нему в Царское. И для офицеров и солдат праздник обращался в тяготу.

Но то, что происходило во внутренних покоях Царя и о чем всей России было известно, было еще печальнее. Царь становился все менее и менее независимым, он попал под влияние Царицы, женщины хотя и образованной, но неумной и, помимо этого, истеричной. Ни России, ни русских Александра Федоровна не знала. Людей избегала, жила своей частной жизнью, проводя ее в основном с наследником в детской. Иногда она свой досуг делила с некоторыми из фрейлин, столь же ограниченными и истеричными. Одна из них привела к Императрице простого неграмотного крестьянина, осужденного в Сибири, откуда он был родом, за изнасилование маленькой девочки. Я говорю о Распутине. Этот развращенный и циничный, но хитрый и умный мужик, говорят, обладал даром гипноза. Как бы то ни было, ему удалось подчинить себе волю Царицы, уверить ненормальную женщину, что он обладает даром предвидения и что, пока он при ней, ни Царю, ни ей, ни наследнику ничего не грозит. Она поверила, и воля Распутина стала законом. Его слово стало законом для Царицы, а желание Царицы было законом для Царя. И теперь к Распутину подделывались министры, сильные мира сего. Женщины старались попасть к нему в милость, мошенники и пройдохи его подкупали и под его защитой творили безнаказанно грязные и преступные дела. Тому, кто пробовал открыть глаза Царю на Распутина, приходилось нелегко.

Плодимая Распутиным грязь рикошетом обрызгала Царя. Последние остатки его авторитета исчезли. В обществе и даже близких ко двору кругах повторялись слова — “так дальше продолжаться не может”. Шепотом говорили о необходимости дворцового переворота.

В беседе о XVIII столетии, о частых дворцовых переворотах того времени один из близких к Царю высказал мнение, что эти перевороты были только неизбежным полезным коррективом абсолютизма. “Они менее вредны, чем революция”, — прибавил он. “Так за чем же остановка, Ваше Величество?” Мой собеседник, делая вид, что он не слышал вопроса, с удвоенным вниманием продолжал рассматривать старую миниатюру, которую держал в руках! “Да, да! Восемнадцатый век не чета двадцатому. Тогда были сильнее люди, теперь только тряпки. Тогда умели действовать, теперь только рассуждать”.

Столыпин

Еще в 1906 году явился сильный человек, Столыпин. На вновь назначенного министром внутренних дел было сделано покушение, но он уцелел17. Но через три года Столыпин стал премьер-министром18, взялся за созидательную в широком масштабе работу. Взялся за разрешение земельного вопроса. На Столыпина в Думе началась травля.

С отцом Столыпина19, двоюродным братом моего друга Дохтурова, я в Вильно был близко знаком, и его самого, тогда еще юношу (он родился в 1863 г.), нередко видел. Как его отец, он был талантлив и энергичен и, как оказалось, как и отец, не терпел возражений и, встречая отпор, терял нужное для государственного человека самообладание и чувство меры. Конституционные права Думы и Государственного совета были им нарушены; некоторые ему неудобные члены из Совета удалены. Дабы провести в угодном ему смысле вопрос о земстве в западных губерниях, он прибегнул к недостойному приему20.

Столыпин в Киеве был убит сотрудником охранного отделения, и власть снова попала в беспомощные руки.

Франция в начале войны

Весною 1914 года жена уехала на воды в Киссинген; я, по своему обыкновению, — в Виши. На этот раз я избрал путь через Стокгольм, где узнал об убийстве австрийского эрцгерцога в Сараеве. Что Австрия воспользуется этим случаем для давно ей желанной войны, никому, не только профанам, но и политикам, в голову прийти не могло. Мне несколько раз доводилось встречаться с Берхтольдом21, нынешним министром иностранных дел Австрии, когда он был послом в Петербурге. На меня он производил впечатление человека обычного — образованного и очень спокойного. Трудно было поверить, что такой мягкий, каким он казался, и ровный человек мог толкнуть свою страну в такую безумную авантюру.

Когда я приехал в Виши, у меня начался сильный приступ подагры, я слег и пролежал месяц. Известия становились все тревожнее, и русские задавали себе вопрос, продолжать ли лечение или возвратиться домой. Петр Николаевич Дурново22 запросил телеграммой Сазонова23, министра иностранных дел, как быть. Ответ был успокоительный: “Можете спокойно продолжать лечение. Причин для беспокойства нет”. Но когда я послал в банк получить деньги по моему аккредитиву, в выдаче отказали. Вечером доктор пришел ко мне. “С минуты на минуту ждут, — сказал он, — объявления мобилизации. Здесь все гостиницы будут обращены в военные госпитали. Последний курьерский поезд в Париж уйдет завтра вечером, уезжайте! Я уже просил оставить для вас отделение”24.

Мне повезло — я купил билет в последнее оставшееся спальное купе. На другой вечер меня прямо с постели доставили на вокзал. В этом же вагоне ехал мой приятель, генерал Бибиков с семьей; без них я пропал бы. Ни стоять на ногах, ни шевельнуть рукой я не мог. Перед вокзалом толпились тысячи людей; билетов больше не выдавали; на станцию не пропускали; в приеме багажа, даже имеющим уже билеты, отказывали. Но звание Бибикова, “генерала союзной нации”, устранило все препятствия. После многих часов томительного сидения на чемодане под дождем нас какими-то задними ходами провели на

платформу.

Подали поезд, и вагоны были взяты приступом. Но и тут французы вели себя не как дикари. Вторгаться насильственно на чужие места никто и не пытался, но вначале в купе появился какой-то немолодой больной мужчина и со слезами в глазах спросил, не могу ли я пустить его в купе. Потом появилась плачущая дама с детьми, и, наконец, появился Бибиков с сыном. Молодая, покрытая мехами и бриллиантами американка уселась в моей уборной и, несмотря на энергичный протест, свою позицию сохранила. В проходе на полу улеглись ее подруги. Так мы промчались до самого Парижа.

Там на вокзале газетчики уже выкрикивали объявление Германией. России войны. Приказы о мобилизации были расклеены на стенах. Париж объявлен на военном положении. Ни носильщиков, ни автомобилей, ни фиакров не было. И моторы25, и лошади уже были реквизированы. Люди призваны. Из гостиниц мужская прислуга исчезла. Гости сами за едой ходили в кухню.

У Бибиковых в наличности было франков сто, у меня и того меньше, по нашим аккредитивам не платили. Занять было невозможно. Даже миллиардер Вандербильдт прибыл в Париж с несколькими франками в кармане. Приехал он из Контрексевиля в третьем классе, заняв деньги на дорогу по франкам у знакомых американцев. Больше всех ссудил его собственный его лакей; у счастливца было целых тридцать франков. Занятые у соотечественников деньги Вандербильдт, ссылаясь на то, что на них расписки не выдавал, возвратить отказался, но купил пароход и всех своих кредиторов даром перевез в Америку, предварительно доставив их в порт отправления в экстренном поезде и уплатив их счета в гостиницах.

В Париже русских набрались тысячи; положение их было отчаянное. Должен отдать справедливость нашему посольству, оно делало, что могло, дабы им помочь. Были организованы даровые обеды для неимущих, выдавались пособия — незначительные ссуды. К сожалению, должен также констатировать, что многие из наших соотечественников, особенно из молодежи, вели себя некорректно, требовали невозможного, возмущались посольскими порядками, чуть ли не ругались. В больших гостиницах было объявлено, что русские, как союзники, могут по счетам сейчас не платить. Платежи отсрочивались до окончания войны.

Париж принял необычайный вид, он стал похож на большой провинциальный город: автомобили и фиакры в первые дни мобилизации отсутствовали. Кроме юношей и стариков, на улице мужчин не в военной форме видно не было. На шумной улице de la Paix обыватели в туфлях и халатах у своих дверей распивали утром кофе, точь-в-точь как в глухих городках. Улицы стали значительно чище, чем обыкновенно. Газеты и окурки уже к вечеру не валялись на панелях. Везде были расклеены объявления: “Мести и убирать улицы некому, просят соблюдать чистоту”.

Парижанин верен себе и теперь не упускал случая побалагурить. Помню надписи на некоторых закрытых лавках. На одной, где продавали тюфяки, значилось: “Пока я вернусь, и на старых ваших тюфяках можете спать спокойно. Я, тюфячный мастер Дюран, буду охранять на французской границе ваш сон”. На другой, где продавали щетки и метлы, значилось: “Метел в Париже больше нет, их увезли, чтобы из Франции вымести врага”.

В 1870 году, в день объявления войны, я также был в Париже. Как тогда все было иначе! То, что тогда происходило, ни энтузиазмом, ни подъемом духа назвать нельзя было. Это было сумасшествие, бесно-ванье, взрыв неукротимого самохвальства и шовинизма. Крики “а Berlin”, ругань по адресу Германии, дикие вопли — даже тяжело было смотреть26. Теперь Париж был совершенно спокоен. Ни шовинизма, ни диких выходок, ни бахвальства. Войну встретили как неизбежное зло с чувством покорности и достоинства. “Это несчастье, — говорили французы, — но мы исполним наш долг”. Картина теперь была достойна великой нации. Мобилизация прошла блистательно.

Конечно, как везде, подонки были не прочь и пытались под флагом патриотизма вызвать беспорядки и пограбить. Но у власти были не Керенские, а разумные люди, знали, что практичнее и гуманнее не откладывать в долгий ящик, а расстрелять несколько негодяев, чем быть вынужденным потом уложить тысячи. Я со своего балкона видел поразительную по своей мимолетности картину. Толпа “апашей”27 бросилась разносить магазин, принадлежащий немцу. Моментально явились войска, толпу оттеснили, апашей задержали, из кафе вынесли стол, за которым уселись три офицера, подвели к ним двух зачинщиков. Несколько коротких вопросов и ответов — и вынесен приговор, и обвиненных увели во двор. Раздался залп, — приговор был приведен в исполнение. Новых попыток грабежа в Париже не было.

По улицам Парижа потянулись ряды манифестантов. Шли призывные, шли добровольцы-иностранцы, чтобы записаться в армию, шли старые израненные ветераны прошлых войн. Одна из манифестаций на меня, да и не на меня одного, произвела глубокое впечатление: без музыки, без флагов шли женщины, многие с грудными детьми на руках. Тут были молодые и старые, и бедные, и богатые. Впереди шествия несли скромный плакат: “Матери и жены горды, что их сыновья и мужья идут умирать за родину”.

Манифестантки шли спокойно. Никто их не приветствовал громкими возгласами, но многие украдкой вытирали слезы.

В Париже мы просидели довольно долго, более трех недель. Все поезда были заняты перевозкой войск; у вокзалов с утра до вечера толпился народ, ожидая — кто этому поверит? — прибытия русских казаков. Какими путями? Откуда? — этого никто не знал, но толпа в прибытии казаков на помощь была уверена; многие “наверно знали”, что часть казаков уже прибыла. Знакомые их уже видели. Странно, что легенда о казаках держалась и в Англии. В Эдинбурге степенный английский майор меня уверял, что он видел, как они выгружались.

— Как же они одеты? — спросил я.

— В разноцветных кафтанах, лохматых шапках, вооруженные не ружьями, а луками и стрелами, как зулусы.

— Пешие?

— Нет, на поньках, впрочем, не шотландских поньках, а маленьких шотландских лошадках28.

Пришла весть о вторжении Ренненкампфа в Восточную Пруссию, и восторгу не было предела. Русские стали героями дня, русских носили на руках. На улице нас останавливали незнакомые, спрашивая, когда мы будем в Берлине. Что скоро, в том никто не сомневался, но когда? Через день, через два. О неделях никто и слышать не хотел.

Атака у Каушена

Наконец, благодаря помощи нашего посольства, нам удалось получить билеты на первый поезд, отходящий в Булонь29. Оттуда мы намеривались добраться до Англии. Накануне нашего отъезда я получил телеграмму о блистательной конной атаке прусской батареи третьим эскадроном Конного полка30. Батарея была взята, но, как значилось в телеграмме, при этом погиб цвет русской гвардии. Потери громадные. Этим эскадроном командовал наш старший сын. Он вернулся в Маньчжурию, оправившись от ранения, о котором я уже писал, воевал успешно и дважды получил повышение в чине. После окончания войны с Японией он остался на военной службе, закончил с отличием Академию Генерального штаба и стал командиром только что упомянутого мною эскадрона.

Жив ли он? Ранен? Телеграммы шли неделями, ответ в Париже я получить не мог Мы отправились в путь. В английских газетах об атаке у Каушена трубили. Имена погибших офицеров были напечатаны. Слава Богу, имени сына в этих списках не было. В Лондоне в посольстве мы узнали, что был ранен сын посла, графа Бенкендорфа31, но никакой информации о других офицерах его эскадрона не было. Ночью меня разбудили. У дверей моей комнаты стояла вся семья Бибиковых — я увидел в руках кого-то из них телеграмму. По радостным их лицам я понял, что все благополучно. Сын был здрав и невредим и даже награжден Георгием32. Он спасся почти чудом. Последним выстрелом орудия, почти в упор, была убита его лошадь, и его из седла перекинуло через пушку.

В Лондоне же мы узнали, что несколько часов спустя после нашего проезда через Аррас этот город был взят немцами. Нам советовали ехать дальше как можно скорее. Немцы в море разбрасывают мины: вероятно, пароходы прекратят рейсы. И действительно, прибыв в Ньюкастл, мы узнали, что ехать уже нельзя. Мы двинулись в Эдинбург и оттуда на какой-то маленькой, ужасной шхуне, перевозящей в мирное время из Исландии рыбий жир, чрез Норвегию благополучно добрались до Петербурга. В Петербурге я наконец встретился с женой, которая с большими приключениями приехала из Германии.

Россия в начале Первой мировой войны

 

В Петербурге меня прежде всего поразило изобилие гражданского мужского населения. У нас уже были призваны миллионы, а мужчин в городе было столько же, как в мирное время, тогда как в Париже все, что могло, было уже под ружьем. Россия, очевидно, израсходовала лишь малую часть своей наличности, имела неограниченный запас, во Франции запасов уже не было. Одна она неминуемо скоро была бы раздавлена.

И настроение было иное. Во Франции чувствовалась тревога, в Англии сосредоточенное напряжение — у нас в исходе войны никто не сомневался. Россия, верили, должна победить.

Недавнее прошлое теперь казалось забытым. Между Царем и народом розни, казалось, больше не было. К великому князю Николаю Николаевичу33, популярностью до этого времени не пользовавшемуся, стали относиться с доверием и даже с любовью. Увы! Эта идиллия длилась недолго. Поддержать это настроение правительство не сумело, и чем дольше длилась война, тем больше приходили к убеждению, что “так долго длиться не может”.

На театре войны солдаты и офицеры дрались, как львы, единение между ними было полное. В первые годы, что бы ни толковали, солдат и офицер жили душа в душу, дисциплина была образцовая. Потом уже, по мере выбытия кадровых офицеров и замены их офицерами военного времени, она расшаталась. Но все-таки развала армии до революции не было. Зато высший командный состав оставлял желать многого — вернее, в большинстве случаев был ниже всякой критики. Фаворитизм, всегдашняя язва русского строя, и тут дал свои неизбежные, плоды. Армия была плохо организована, скверно снабжена и скверно управлялась. Как всегда, все делалось спустя рукава. Боевых припасов было недостаточно, и, благодаря нехватке снарядов, все наши начинания сводились на нет.

О том, что творилось в тылу, и теперь хладнокровно вспомнить нельзя: небрежность, недобросовестность, злоупотребления, взятки. В последнем особенно отличались чины артиллерийского и инженерного ведомств. Под предлогом обезвреженья границ от враждебного элемента десятки, а может быть, и сотни тысяч мирных жителей были насильственно удалены вглубь России. Людям даже не давали возможности собраться, соединиться со своими семьями. Их насильно сажали в теплушки и отправляли куда попало: часть семьи — в одно место, часть — в другое34.

Даже в столицах все, носящие не коренные русские фамилии, были взяты в подозрение35. Особенно свирепствовало “Новое время”, собирая на этом обильную жатву, и какая-то комиссия под председательством сенатора Стишинского, имевшая назначением бороться против “немецкого засилья”36. Многие служащие, даже видные, вынуждены были переменить свои фамилии; другие это делали из трусости и угодливости. Вместо Саблера появился Десятовский, вместо Эбель — Эбе-лов, вместо Шульца — Шульцинский. Были и такие молодцы, которые переименовали и своих покойных отцов и вместо Карловичей стали писаться Николаевичами. Нужно сказать, что пример этому маскараду исходил свыше. Петербург был переименован в Петроград. На одном из старых домов на Васильевском острове на фронтоне красовалась надпись: “Сей дом построен в пятидесятый год основания сего града Петербурга”. Полиция приказала “С.-Петербург” переделать в “Петроград”.

Додумались и до эвакуации промышленности. В самой идее, быть может, был известный, хотя сомнительный, смысл, но исполнение было так неумело, что вышла не эвакуация, а разгром. Часть машин перевезли на Юг, часть на Север, и вместо фабрики или завода получился никуда не пригодный хлам, как и мозги тех, кто организовывал эту эвакуацию.

То же самое было с реквизицией сотен тысяч лошадей и скота, особенно в Сибири. Половина погибла за отсутствием корма и перевозочных средств. В Европе для нужд войск и мирного населения старались беречь добро, у нас его сводили на нет.

В общем, внешняя жизнь столицы мало изменилась. Только многие девицы в свободное время играли в сестер милосердия (многие не играли, а действительно работали добросовестно): сногсшибательные туалеты заменили белым передником и красным крестом. Штатская молодежь оделась во френчи и обвесилась оружием и, не подвергая свою жизнь опасности, оставалась в Петербурге, приносила отечеству пользу, числясь полувоинами при каких-то учреждениях. На бирже играл стар и млад, чуть ли не до грудных включительно. Злачные места процветали, магазины торговали вовсю.

На многих частных домах красовалась надпись “госпиталь”. Раненым, которым посчастливилось попасть в эти палаты, жилось как у Христа за пазухой. Но должен констатировать, что эти госпитали, а особенно милые дамы и девицы, приходящие на час-другой развлекать страдальцев, многих из них окончательно сбили с толку. Добродушный солдатик, пробыв в совершенно чужой ему обстановке месяц-другой, развлекаемый граммофоном, пением, до отвала насыщенный разными лакомствами и сластями, выходил оттуда уже неудовлетворенный своим первобытным положением, на всю жизнь зараженный городскими потребностями. Как я слыхал от многих ротных и эскадронных командиров, раненые из петербургских гостинных госпиталей возвращались в свои части отпетыми и своими рассказами развращали и других солдат. В петербургских госпиталях персонал грешил, балуя солдата через меру, в госпиталях на фронте — ведя между ранеными политическую пропаганду.

Смерть сына Николая

Для тех, у кого на войне были близкие, настоящая война была менее тягостна, чем предыдущие. Театр войны был связан с тылом удобными путями сообщения, был не особенно далек, и эти близкие люди имели возможность хоть на день, да возвращаться в свои семьи. Сыновей мы поэтому изредка видели. Старший после Каушенской атаки быстро двинулся вперед, был уже флигель-адъютантом, полковником, командовал Нерчинским казачьим полком, приезжал несколько раз по делам службы.

Младший сын состоял уполномоченным одного из санитарных поездов и довольно часто эвакуировал раненых в Петербург37. Весной 1915 года он опять приехал к нам. Ужасы войны побудили его глубже вдуматься в мировые вопросы, во многое, на что прежде, поглощенный своими специальными занятиями, он не обращал внимания. Кругозор его расширился, ум его окончательно созрел; он замышлял теперь большой исторический труд, затрагивающий мировые проблемы. План уже был готов. Кончится война — он его осуществит. Полон этой надежды, он снова уехал.

Вскоре после его отъезда мы получили от него письмо: он — в больнице в Варшаве, но чувствует себя лучше и скоро приедет домой.

На следующий день мы получили телеграмму о его смерти38.

Война продолжается

Война затягивалась. Военные действия прекратились, по всему фронту началось бесконечное окопное сидение, более тягостное, более ужасное, чем самые кровавые битвы. В самой стране разруха росла; фундамент самодержавия все более колебался. Внешне казалось, что здание все еще стоит. Распутин собирался посетить армию, но не поехал. Рассказывали, что на запрос, может ли он приехать, главнокомандующий ответил: “Жду с нетерпением — приказал по прибытии повесить”. В Думе оппозиция крепла. Единения между Царем и Думой, как в первые месяцы войны, уже не было. И в Думе в речах не только оппозиции, но и сверхпоборника самодержавия Пуришкевича39 гремело имя Распутина.

Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич был отозван40. Должность Верховного главнокомандующего принял Государь. Главная квартира была переведена в Могилев.

Теперь министры с докладами уже ездили в Царское Село к Императрице, через которую управлялась империя, и Распутин делал, что хотел.

Наступил 1917 год, четвертый год кровопролитной, небывалой по своей жестокости войны. Погибли уже миллионы людей. Народ страдал, мечтал о мире, но, верный еще своему Царю, терпеливо нес тяготу. Армия, еще мощная, веками сплоченная, закаленная в боях, свято исполняя свой долг с верою в победу, истекала кровью. Но победы не было.

***

Царь Николай II царствовал, был Верховным главнокомандующим, но государством не правил, армией не командовал, быть Самодержцем не умел. Он был бесполезен, безволен и полностью погружен в себя. Он держался за трон, но удержать его не мог и стал пешкой в руках своей истеричной жены. Она правила государством, а ею правил Григорий Ефимович Распутин. Распутин внушал, Царица приказывала. Царь слушался.

Достойные, но неугодные Распутину люди удалялись от Двора, устранялись от государственных дел. Министрами назначались ставленники Распутина. Случайные проходимцы, как саранча, внезапно появлялись и внезапно исчезали, оставляя за собой неизгладимые следы. Дурно управляемая страна беднела, роптала, приходила в уныние. В торжественно обещанные Царем реформы уже не верили, понимали ненадежность царского слова, видели, что то, что уже было отчасти Царем осуществлено, Царем же сводилось на нет.

Излишними необдуманными наборами деревни были опустошены, поля оставались невозделанными. Реквизированные для нужд армии продукты гнили на местах. Животные умирали от голода на сборных пунктах. Промышленность нелепо исполненной эвакуацией была расшатана. Десятки тысяч рабочих были лишены заработка.

Миллионы запасных и новобранцев, без надобности призванные, наполняли города. Скверно кормленные, плохо одетые, размещенные в тесноте и грязи, они оставались без присмотра, делу не обучались, томились от бездействия и развращались. Словом, разруха была во всем, и всем становилось очевидным, что рано или поздно катастрофа неминуема; но близости ее никто не предвидел.

В декабре Распутин был убит41. Великие князья Дмитрий Павлович и Николай Михайлович были сосланы. На место Распутина пришел Протопопов42. И все пошло по-прежнему.

И нежданно-негаданно неизбежное свершилось. Не от удара молнии, не под напором мощных сил — нет! От пустого дуновения ветра самодержавие дрогнуло, покачнулось, рухнуло и рассыпалось в прах. Оно пало не от того, что его сломили; оно развалилось от того, что сгнило и дольше “быть” не могло.

Попытаюсь рассказать, как этот развал совершился. Я не имею претензии осветить целиком событие, хочу только передать то, что все мы, заурядные обыватели, видели, дать, быть может, поверхностную, но по возможности верную картину того, что в февральские дни случилось в Петербурге.

“Беспорядки”, как на официальном языке называли демонстрации рабочих, стали вновь обыденным явлением43. Против войны шла деятельная пропаганда. Многие заводы были эвакуированы, другие бастовали. Правительство, которое как будто нарочно делало все, дабы сеять неудовольствие, презиралось. Престиж царской власти был сведен на нет.

Настоящих войск в столице не было. Многочисленный, слишком многочисленный гарнизон Петрограда состоял не из надежных дисциплинированных войск, а исключительно из разношерстной недисциплинированной толпы новобранцев и запасных, никем не руководимых. В кадрах, в которые была влита эта толпа, были оставлены худшие элементы полков, находящихся на фронте44. Со старыми добросовестными полками гвардии эти новые формирования ничего общего, кроме названия, не имели, и на них правительство положиться не могло45.

Несмотря на все это, “беспорядки” обывателя не пугали. К ним привыкли. Поводов к классовой борьбе, казалось, не было, потому что не было ненависти к имущим классам, которые разделяли со всем населением тяготы военного времени. Все слои населения одинаково испытывали неудовольствие против правительства, и поэтому опасаться кровавых эксцессов причин не было. Даже полиция не волновалась. Как и все остальные, она привыкла к беспорядкам и не видела в них ничего угрожающего. Толпа не горела тем огнем, который внушением передается и посторонних заражает, заставляет бессознательно ощущать то, что ощущает она, и следовать за ней.

Определенной цели у демонстрантов тоже, по-видимому, не было. Они стекались на Невском, пели свои “модные” песни, разбегались при виде полиции и казаков, потом снова собирались и в конце концов к вечеру расходились по домам. В итоге много потерянного времени, несколько помятых ребер у демонстрантов и полицейских и иногда тут и там несколько разбитых окон. В совокупности нечто, отнюдь не грозное, а бесцветное, бестолковое и бессмысленное. Не внушительная политическая демонстрация, не мощное проявление народного негодования, а в действительности лишь “беспорядки”.

Нонсенс

Однажды, это было еще осенью 1916 года, я завтракал в Европейской гостинице с приезжим американским журналистом; он был убежденный демократ, ярый противник самодержавия, боготворил Толстого, бегло, но препотешно говорил по-русски, изучал нашу литературу, особенно социалистическую, на Россию смотрел влюбленными глазами и, конечно, России совершенно не знал и не понимал.

Прибыл он к нам специально, чтобы присутствовать при “Великой Русской Революции”. Что при ходе событий она неминуемо должна была случиться, он, как и многие из нас, был убежден, но прозорливее, чем многие из нас, был уверен в том, что она уже стучится в дверь. Более того, у него была наготове целая программа постепенного ее хода и развития, программа, которая, конечно, не оправдалась и оправдаться не могла, так как он России не знал, а считал ее значительно более зрелой, чем она в действительности была.

Во время завтрака кто-то сообщил, что на Невском скопляется народ. Американец поспешно вскочил из-за стола, схватил свой “кодак” и выбежал на улицу посмотреть на русскую “великую революцию”.

Я пошел за ним.

На Невском мы увидели обычную картину.

— Какой объект? — спросил американец прохожего. Тот с недоумением посмотрел на него.

— Объект?! Извините, я не понимаю.

— Ну да, какое намерение есть толпы? Каким государственным установлением завладеть надлежит? Каким именно? Жилищем полиции, чертогом самодержца? Седалищем правительства?

Прохожий улыбнулся:

— Не знаю.

— Я спрашиваю, господин, куда направлено стремление русского народа?

— Да, кажется, никуда.

— Я спрашиваю, что предпринять намерение есть. План действий?

— Какой же план? Пошумят, погуляют и разойдутся.

— Зачем тогда скопление обывателей?

— Это демонстрация!

— Демонстрация?! — возмутился американец. — Демонстрация есть явление организованное, стройное, врагу страх внушающее! Это не есть политическое выступление. Без объекта выступление не есть акт разума, а утрата разума. Nonsense, moral insanity!46 Это не революционеры, то есть сволочь, которую надлежит разогнать палками. Это неинтересно. Пойдемте завтракать!

Но наша независимая печать была иного мнения. Пролетариату давно курили фимиам, перед ним подхалимствовали, как “Новое время” подхалимствовало перед властью, и эти беспорядки возносились чуть ли не как подвиг, как геройство. И темный, но самомнящий пролетариат пошлую лесть принимал за правду, верил в свою непогрешимость и превосходство над всеми и все более наглел; наглел без удержу и без меры.

Новые тревоги

На 27 февраля ожидались новые беспорядки, и уже за три дня до этого кое-где были скопления рабочих масс. Особенного значения им не придавали, ничего необыкновенного не предвиделось47, но полиция была начеку, принимались, как всем было известно, какие-то необыденные меры, решено было с демонстрантами поступить более энергично, чем прежде. Новый министр внутренних дел Протопопов, креатура Распутина, хотел показать, что он строгий и дельный администратор, что шутки с ним плохи. Он всюду, где только мог, хвастал и кричал, что он миндальничать, как его предшественники, не намерен и раз навсегда беспорядкам положит конец. Но цену ему знали, и никто его словам не придавал серьезного значения.

27 февраля действительно на Невском и прилегающих улицах начал стекаться народ; как всегда, преобладали рабочие, но было более, чем обыкновенно, праздношатающихся, любопытных посмотреть, чем Протопопов удивит. Настроение улицы было, как всегда в этих случаях, повышенное, но отнюдь не грозное. Классовой злобы тогда еще не было, как уже сказано, почти все слои общества разделяли неудовольствие против Протопопова, и в толпе между людьми, судя по их наружности, принадлежащими к самым разнообразным классам общества, велись мирные разговоры.

Вот на углу Невского и Садовой стоит какой-то странного вида субъект, одетый не то в пальто, не то в халат; шапки на нем нет, глаза блуждают, он, как-то нелепо разводя руками, что-то бормочет. Несомненно, душевнобольной.

— Батюшки, — говорит какая-то старушка, — еще беды натворит. Городового бы кликнуть, пусть отведет в полицию.

— Что ты, бабушка, перекрестись! Городового? Разве не знаешь, кто он такой? Это наиглавнейший министр, сам Протопопов.

Кругом смеются. Словечко подхватывают.

— Так вот он каков!

— Ай да министр!

— Господин городовой, — вежливо дотрагиваясь до фуражки, подходит к городовому студент, — позвольте вас спросить.

Тот козыряет.

— Этот господин, — он указывает на больного, — правду говорят, что это новый министр?

Городовой свирепеет. Толпа хохочет.

— Проходите! проходите, господа!

Везде наряды полиции, отряды казаков шагом двигаются взад и вперед. Это не нарядные гвардейские казаки, которых привыкли видеть петроградцы, а какие-то не то солдаты, не то мужики в обтрепанных казакинах.

— Тоже воинство!

— Щелчком перешибем!

— Одно слово, протопоповская гвардия!

— Проходите! проходите, господа!

Но над городовым трунят, напирают. Городовые, сперва сдержанные, мало-помалу выходят из себя. Околоточные сперва просят, урезонивают, потом ругаются. И в толпе слышны уже грозные окрики, ругань. Толпа волнуется, делается агрессивнее, казаки уже не шагают, а рысью носятся взад и вперед, конями напирая на людей.

— Черти проклятые!

— Стыдно идти против своих!

— Драться с немцами не умеют, а своих давят!
Кто-то пытается говорить речь, но от гула не слышно.

К концу Невского, ближе к вокзалу, толпа стоит стеной и все увеличивается. Полиция выбивается из сил, неистовствует. Возбуждение толпы растет. Казаки работают нагайками — тщетно. Теперь уже чувствуют какое-то дикое возбуждение, ненависть, которая охватывает и посторонних. Толпа ревет, слышны глухие удары, звук разбитых окон.

— Шашки вон! — раздается команда. И вдруг — выстрел ли, удар ли. От гула толпы не разберешь. И какой-то полицейский как-то нелепо вскидывает руками, приседает, выпрямляется и как сноп падает. Толпа внезапно замерла.

— Ура! — раздается жидкий голос.

— Ура! — ураганом вторят тысячи голосов.

Рев, гул, все заволновалось, смешалось. Казаки вперемежку с толпой, толпа гогочет, ревет. Что происходит — разобрать нельзя.

Я кое-как протискиваюсь, сворачиваю на Надеждинскую. Чем дальше от Невского, тем меньше народу. Около Бассейной вид улицы как всегда, как будто на Невском ничего не произошло.

Обгоняет меня группа молодежи.

— Здорово! — говорит один.

—А ты видел, как он грохнулся!

— Так им, мерзавцам, и нужно!

— Вы с Невского? — спрашивает меня какой-то старик.
— Да.

— Правда, что там убивают городовых?

— Вздор! — отвечает за меня другой прохожий и останавливается. — Не городовых убивают, городовые калечат народ.

— Уже много убитых, — говорит другой.

Около нас собирается группа. Никто не слушает, что говорят, не расспрашивает; все уже все знают.

— Одних убитых восемьсот...

— Гораздо больше!

— Все войско перешло к народу...

— Преображенцы уже вчера перешли...

— Вздор-с! — строго говорит отставной капитан.

—Не вздор-с, а правда. Мне пер...

—Преображенцев тут нет...

—Нет, есть!

—Это только запасная рвань...

—Все равно преображенцы.

Капитан сердито пожимает плечами и уходит.

— Не любишь! — ехидно говорит юноша в форме телеграфиста.
Я иду дальше. Группа за мной растет.

Вечером вид улицы был как всегда.

В городе говорили о происшедшем, но как о незначительном. Кое-кто волновался, но никто еще не предполагал, что выстрел на Невском по своим последствиям был роковым.

Стадо без пастуха

Утром, когда я подошел к окну, улица была запружена унылой серой толпой. Я вышел на улицу. Это были запасные, вылезшие на свет Божий из своих угрюмых казарм. Небритые, неумытые, с заплывшими серыми лицами, в небрежно накинутых серых ветхих шинелях, в потертых серых папахах, они напоминали громадное стадо баранов, застигнутое непогодой в степи. Сбившись вплотную в одну кучу, прижавшись друг к другу, стадо стоит, и стоит неподвижно, пока буря не стихнет и чабан его не погонит дальше. Ясно было, что все эти темные, серые существа не понимали, что происходило, были сбиты с толку, растерялись, не знали, что такое приключилось. Беда ли стряслась над ними, или счастье улыбнулось? В глазах их был страх, безотчетный и тупой.

И, глядя на них, становилось больно и жутко. Живые это люди или кошмарные призраки?

Я пытался заговорить с одним, с другим — со многими. Смотрят на вас тупо, с опаскою, отмалчиваются или, если заговорят, отвечают нехотя, односложно, глухо, точно спросонья. Смотря не на тебя, а куда-то в пространство осовелым взглядом, от которого становится тоскливо на душе.

Вдали изредка доносятся выстрелы, то одиночные, то залп, и опять все смолкает. Тихо и на улице. Ни разговоров, ни шума экипажей не слышно. Кругом мертвая тишина.

— Где это стреляют?

Пожилой запасный мертвым взглядом окинул меня, что-то хотел сказать, тяжело вздохнул и отошел.

Вдали послышался точно звук швейной машины.

— Пулемет, — заметил раненый с рукой на перевязи.

— Барин! — глухим голосом спросил запасной. — А что нам за это будет?

— За что, братец?
Он не ответил.

— Вестимо, за что, — подхватил молодой новобранец, по повадкам из городских. — За бунт! — вызывающе крикнул он. Он запнулся на слове.

— Что ты, что ты, дурак, — испуганно сказал другой. — Перекрестись! Рази мы бунтуем? Мы ничего, наше дело сторона.

— Нечто бунтовать можно?

— Мы из деревни, не городские, — послышалось из толпы.

— Ладно, толкуйте.

— Мы только вышли посмотреть.

— По головке тоже не погладят!

— Дедушка, — задорно крикнул фабричный, — ведь сам знаешь, а спрашиваешь! По уставу вашему брату за бунт расстрел, — и рассмеялся.

— Эх вы, горе-воины, что носы повесили? Начальства испугались? Рази не видите, что наша взяла?

Я пошел по направлению к Кирочной, оттуда до Таврической и дошел до Суворовского проспекта. Все та же растерянная серая масса, все те же ошалелые, недоумевающие лица, все тот же немой вопрос: “Что нам за это будет?”

Проходит час за часом, а серое стадо стоит и стоит, все так же неподвижно. Хоть бы чабан разогнал это охваченное параличом стадо.

Автореволюция

К вечеру серая толпа рассасывается, и внешний вид улицы постепенно становится другим. Везде пестрые толпы народу, везде оживление и опять и опять толпы людей. Шум, гам, грохот автомобилей, грузовых моторов. Группы озабоченных, досель невиданных людей, не то солдат, не то рабочих, спешат во все стороны; на них высокие сапоги, кожаные куртки, котелки, форменные папахи. Почти у всех ружья и обоймы с патронами; они снуют повсюду, топчутся на месте, жестикулируют, что-то кричат, что-то ищут, зорко оглядываются. Идут и в одиночку, и по два, и по три, группами, целыми толпами. Останавливаются, постоят, молча маршируя, и вдруг без видимой причины бросаются вперед. Очевидно, “объекта”, как говорил американец, пока не видно и они его ищут.

Вот по улице мечется какой-то бритый, восточного типа, холеный субъект; вооружен он с ног до головы; он кричит, машет саблей, направляя острие ее время от времени куда-то в пространство, — так изображают героев, ведущих людей в бой, на лубочных картинах. Он что-то кричит и отдает какие-то приказания. Выглядит он нелепо и отвратительно. На него никто не обращает внимания; никто над ним не смеется. Говорят, что в психиатрических больницах душевнобольные не обращают внимания на самые бессмысленные действия других больных — каждый из них настолько занят собственным бредом, что бреда другого не замечает.

Все чаще и чаще, а скоро и беспрерывно, развивая необычайную быстроту, гудя, грохоча, давая гудки, проносятся моторы, автомобили, платформы. Они переполнены вооруженными рабочими, солдатами, бабами, студентами. На крыльях автомобиля лежат на животе ухари-воины с ружьями на прицеле. Толпа ревет “ура!”.

Бабы машут платками, рабочие шапками, солдаты стреляют вверх. Вот обыденным ходом приближается автомобиль; в нем господин и дама. Вооруженная толпа заграждает путь, автомобиль останавливается. Седоков вытаскивают, пролетарии в него садятся, и он при криках “ура!” мчится дальше. Еще автомобиль; в нем военный. Опять становятся стеною, но шофер увеличивает скорость, толпа дает дорогу, и он мчится дальше. Несколько выстрелов пускают вдогонку. Ранена ими женщина. Толпа ругает “этих офицеров, которые, катаясь в автомобилях на народные денежки, калечат народ”. И опять, и опять моторы и платформы с солдатами, бабами, красными флагами. Все это грохочет, гудит, орет. Моторам, сдается, нет конца. Мостовая трещит, дома трясутся, ура” гремит, ружья палят, а моторы все мчатся и мчатся.

Проезжает шагом разъезд каких-то странных всадников, конский состав самый разнообразный: тут и кровная лошадь под офицерским седлом, и извозчичья тощая кляча. Всадники больше из учащейся молодежи, кто в чем, но все при шпорах и саблях. Они на коней попали, видно, впервые. Сидеть не умеют, но вид гордый, победоносный. Задерганные, затормошенные лошади тропотят48, вскидывают голову. Всадники дергают поводьями, цепляются за луку, теряют стремя — оправляются и, как ни в чем не бывало, победоносно глядят на пешеходов.

Шагом едет пустая господская пролетка. Кавалерийский разъезд ее берет в плен, пешее революционное войско ее окружает. Они опрашивают кучера, заглядывают под фартук, под подушку, долго держат военный совет и наконец экипаж мирно отпускают. Струсивший было кучер, видя, что опасность миновала, неистово начинает ругаться.

Какой-то здоровенный прохожий, мирно смотревший на происходящее, срывается с места, подскакивает и ударяет кучера, тот его с плеча стегает кнутом.

Вооруженные подростки, почти дети, на углу раскладывают костер и, предварительно для безопасности от неприятеля расставив часовых, в живописных позах греются у огня.

Число вооруженных все увеличивается. Толпа уже завладела арсеналом, и теперь почти все с ружьями.

Чаще раздаются то тут, то там выстрелы. Стреляют и на самых улицах. Но в кого? Зачем? Никому не известно.

— Балуются, — объясняет мне швейцар.

— В городовых, спрятанных на чердаках, стреляют, — говорит другой. Виден дым от пожаров. Горит Окружной суд, дом министра Двора, участок на Надеждинской. Пожарных не видать.

Выстрелы вдали учащаются.

Общее впечатление этого дня, да и последующего, — это бестолочь, а особенно гоньба грузовиков и автомобилей. Кажется, что весь город обратился в чудовищный, бестолковый корсо49 и весь катается, катается и накататься не может. Шины лопаются, машина испорчена, автомобиль бросается тут же на улице, где-то реквизируется другой — и айда! мчатся дальше и катаются, катаются, пока и этот испортится. Это уже не страсть, а раж, мания.

На Надеждинской в гараж врывается компания, у которой машина уже испорчена. В гараже каким-то чудом остался еще один автомобиль, но предусмотрительный шофер вынул какую-то часть, и машина не действует. Когда это обнаруживается, прибывшие девицы приходят в отчаяние, и с одной из них делается истерика. Галантные кавалеры, вероятно, дабы их успокоить, режут шины мотора и бьют стекла... К счастью, является товарищ с радостной вестью — где-то нашелся другой автомобиль, и все помчались к нему.

А автомобили все мчатся и мчатся.

Стрельба растет; растет и тревога мирных обывателей.

Но пока это все, что хотите, — беспорядки, дикое веселье рабов, утративших страх, необузданное чудовищное гулянье, игра в революцию, только не революция. Нет ни “объекта”, как говорил американец, ни борьбы. Да и борьба невозможна. Бороться не с кем. Полиция и начальство куда-то исчезли, военные классы трусят, держатся пассивно. Настоящего войска в столице нет. Запасной сброд ошеломлен, огалдел, безразличен; некоторые суррогаты полков уже заодно с толпой.

Где же борьба, где противник? Выходит что-то совершенно несуразное. Даже не детская бессмысленная забава, не игра в революцию, а какой-то бесшабашный фарс “nonsense, moral insanity”.

Лидеры

Что движение имеет своих руководителей — нет сомнения, но влияние этих руководителей пока не проявляется. Развернулись ли события и для них неожиданно быстро? Не успели ли они сами опомниться, или входит в их расчет до поры до времени оставаться пассивными и предоставить событиям свой естественный ход? Не знаю. Очевидно лишь то, что пока “борьба роковая” развивается непланомерно, имеет целью не точно определенные достижения, выливается в несуразные формы.

И нужно думать, что сам пролетариат, вернее более развитые его элементы, инстинктивно чувствует, что дело неладно, что “великая русская революция” совсем не походит на революцию, на то, что желательно для славной истории этой революции. Кататься на отобранных у богатых автомобилях да безнаказанно палить в городе, конечно, уже достижение некоторых гражданских прав, но недостаточное. Необходимо так или иначе революцию подкрасить, подформить, осмыслить. А для этого прежде всего необходимо подыскать противника, с кем можно вести борьбу. Без этого не обойдется.

Фараон

Врага нашли. Этот враг — городовой “фараон”. Да! Да, городовой, вчерашний еще деревенский парень, мирно идущий за сохой, потом бравый солдат, потом за восемнадцать рублей с полтиной в месяц днем и ночью не знавший покоя и под дождем и на морозе оберегавший нас от воров и разбойников и изредка бравший рублевую взятку. И с утра начинаются поиски. Тщетно! Городовой бесследно исчез, окончательно куда-то улетучился. Но русский человек не прост; ему стало ясно, что хитроумный фараон, виновник всех народных бед, не убежал, не улетучился, а просто переоделся. И ищут уже не городового в черной шинели с бляхой и шашкой, а “ряженого фараона”.

Теперь этот ряженый городовой “гипноз”, форменное сумасшествие. В каждом прохожем его видят. Стоит первому проходящему крикнуть: “Ряженый!” — и человек схвачен, помят, а то и убит.

На Знаменской вблизи нашего дома в хлебопекарню приходит чуйка50. “Ряженый!” — кричит проходящий мальчишка. Толпа врывается, человека убивают. Он оказался только что прибывшим из деревни братом пекаря.

Ряженого городового ищут везде. На улицах, в парках, в домах, сараях, погребах, а особенно на чердаках и крышах. Там, как уверяют, запрятаны, по приказу Протопопова, ряженые городовые с пулеметами и, “когда прикажут”, начнут расстреливать народ. Вот из-под ворот ведут бледного от страха полуживого человека. Толпа ликует: “Ура!”

— Кого поймали?

— Ряженого сцапали.

— И рожа разбойничья, — говорит один, — убить этих подлецов мало.

Арестованного уводят. Один из конвоиров, широкоплечий, на вид простоватый, добродушный детина отстает, крутит собачью ножку, закуривает.

— Где ряженого нашли?

— В сорок девятом номере укрывался, проклятый. Под постель залез.

Толпа хохочет.

— Вот так полиция!

— А как хорохорились.

— Выволокли, поставили на ноги. Трясется.

— Кто ты такой-сякой, спрашивает Степанов. Молчит. Ну, мы его по рылу. Раз, два!

— Правильно.

— Так им, сукиным детям, и следует.
— Ну, ну!

— Я, — говорит, а сам трясется, — полотер.

— Вот мерзавец!

— Неужто так и говорит, полотер?

— Хорош полотер!

— Так и сказал — полотер, мы его и повели.

— Ряженого поймали, — снова раздается по улице, и толпа бежит на новое зрелище.

— Народец! — с укором говорит мне знакомый швейцар. — Напрасно человека обидели, я его знаю; уже пятый год живет у нас в сорок девятом номере. Полотер и есть.

— Что же вы им не сказали?

— Как можно, барин? Разве не видите, что за народ нынче? Того гляди, убьют!

Как я потом узнал, полотера скоро выпустили. Говорят, откупился. Но не всегда кончалось так благополучно. Во дворе нашего дома жил околоточный; его дома толпа не нашла, только жену; ее убили, да кстати и двух ее ребят. Меньшого грудного — ударом каблука в темя.

На крыше дома на углу Ковенского переулка появляется какой-то человек.

— Ряженый с пулеметом! — кричит кто-то.

Толпа врывается в дом, но солдат с улицы вскидывает ружье — выстрел. И человек на крыше падает.

— Ура-а! убили ряженого с пулеметом.

Как оказалось, это был трубочист с метлой51.

Прохожу по Шпалерной. Пальба на улице идет беспрерывно. В какой-то дом близ церкви Кавалергардского полка стреляют из пулемета.

— Так ничего не выйдет! — говорит бравый, видно, бывалый солдат. — Только зря добро изводим. Нужно вытребовать артиллерию. Петров! Беги-ка на Литейный, пусть пособят, пришлют орудие.

— Кого это вы, други, покоряете?

— Да проклятые ряженые городовые тут засели.
— Налет?

— Куда! скрываются.

Я рассказываю только то, что видел сам, что осталось в памяти, но похожие сценки и события можно было наблюдать по всему городу. Городовой “гипноз” был всеобщим. Я не помню, одновременно ли начались поиски других “врагов”, но все поиски врагов происходили таким же образом.

На квартирах арестовывают кого попало и кого заблагорассудится. Аресты производятся не по ордерам, а просто добровольными энтузиастами. Никем не уполномоченные люди врываются в квартиры, шарят во всех углах и закоулках и, найдя мнимого городового, его арестовывают, а не то и убивают.

Арестованных отвозят в Думу.

Автобус мчится. На крыше автобуса, окруженной решеткой, куда нагружают багаж, везут нечто, не то узел, не то живое существо. От толчков существо бросает то в одну сторону, то в другую. Внутри вооруженные люди, развалясь на подушке, курят и смеются. Говорят, это отвозят арестованного бывшего председателя Совета министров Горемыкина. Но не стану говорить больше об арестах. В те дни они не стали еще ежедневным явлением. В основном в те дни гоняли на автомашинах и искали “ряженых городовых”.

Переловили ли всех городовых или просто надоело гоняться за ними — не знаю, но вскоре спрос на городовых уменьшился. С городовым, как говорят на бирже, стало значительно слабее.

Преследование офицеров

Тем временем перешли к следующему действию — разоружению офицеров.

Не только тех офицеров, которые принадлежали к Петербургскому гарнизону, но и тех, которые шли на фронт и возвращались с фронта. На офицеров идет правильно организованная облава.

Группы людей стоят на перекрестках, поджидают на железнодорожных станциях. Мальчишки-разведчики снуют повсюду, выискивая добычу. Чуть появляется офицер, они мчатся с докладом — и толпа приступает к делу.

Вот по панели идет офицер; он идет спокойно, не торопясь, не подозревая, что ему что-то грозит, что против него что-то замышляют. Толпа бросается к нему, его окружает, требуют оружия. Иной, ошеломленный внезапностью, почти автоматически передает шашку. Иные вступают в переговоры, что-то объясняют, урезонивают, но их разоружают. Маленький тщедушный кавалерист берется за эфес, но вытянуть оружие из ножен не может: десятки рук его уже схватили за локти, за руки, сбоку и сзади; он лишен возможности двигаться, обороняться — его разоружают силой.

Окружают седого сгорбленного, старого полковника. Одна рука на перевязи, другой он опирается на костыль. Он ранен и в ногу; у него отбирают георгиевское золотое оружие. Защищаться раненый не в силах. Великая скорбь на его чертах.

Как живого, вижу и теперь статного офицера с Георгием в петлице. Он окружен со всех сторон, окружен вплотную, точно в тисках. Он побледнел, но спокоен. Ни один мускул лица не дрогнул; он холодным презрительным взглядом прямо в лицо смотрит на негодяев, и чувствуется, что с таким же холодным презрением он будет смотреть и на смерть. Оружие от него отняли. Он неподвижно продолжает стоять на месте. Какой-то рабочий подскакивает и хочет схватить его за погон. Но из толпы отделяется солдат, вне сомнения прибывший с фронта, и со всего размаха ударяет рабочего по лицу. Тот падает. Толпа хохочет и кричит “ура!”. Офицер не торопясь подходит к солдату и что-то ему говорит. Тот стоит застывши, приложив руку к папахе, но лицо его радостно улыбается. Спокойно, твердою походкою, не торопясь оба воина идут дальше. Толпа почтительно перед ними расступается.

Часами из окна гляжу на эти омерзительные картины. И больно, и отвратительно, и хочется от боли плакать, но и уйти, не смотреть — не имею сил.

По вечерам происходят разоружения в зданиях. Эти проводятся не рабочими, а интеллигентною молодежью из учебных заведений, часто детьми; врываются в дома, машут револьверами, шарят повсюду, отбирают все, что похоже на оружие. Одновременно с оружием исчезают со столов и ценные вещи. Порою, от неумения обращаться с огнестрельным оружием, раздается и случайный выстрел, и тогда это дает повод к кровавым расправам, потому что арестовывающие уверяют, что в них стреляли.

А автомобили все мчатся и мчатся. Возбуждение растет и захватывает все большее количество людей.

Под утро толпа врывается в тюрьмы и выпускает уголовных заключенных. Сотни уголовных в серых халатах и куртках, обутые в “тюремные коты”52, как поток, с шумом и гамом выливаются из ворот Крестов. Заключенные грабят близлежащие магазины готового платья; тут же на улице они сбрасывают свою тюремную одежду и переодеваются в украденное. С шумом и свистом они уходят. Остается улица серого, от сброшенного одеяния, цвета.

А автомобили все мчатся и мчатся, количество грабежей и поджогов увеличивается, стрельба становится все более интенсивной, и тревога мирных обывателей растет.

“Бой роковой”

О том, что происходит в Могилеве, в Ставке, точно никому в Петрограде не известно. Знают о телеграммах Родзянко53 Царю, что ответ не получен. Распространяется слух, что Иванов54 с батальоном Георгиевских кавалеров в пути, что многочисленное войско двинуто на Петербург, что некоторые войска уже прибыли. Но все это только слухи.

Петербургский гарнизон частью разбит среди бушующей толпы, частью еще напоминает правильное войско, но в действиях еще участия не принимает. Военный бунт уже факт, но размеры его еще определить нельзя.

По Владимирской идет, говорят, из окрестностей полк. По выправке он не похож на пеструю рвань петербургских запасных; он идет сомкнутыми рядами, бодро, решительно, красиво.

В публике слышны одобрительные замечания:

— Львы, а не люди!

— Эти не выдадут!

— Покажут крикунам!

— Были бы здесь, ничего бы и не было.
Вдруг выстрел.

Это, как оказалось, лопнула шина у мчавшегося мимо автомобиля. И “львы”, как стая испуганных воробьев, моментально распались во все стороны и упорхнули. Публика свистит и улюлюкает.

Другая часть (Волынского полка) собирается выступить против одного из батальонов, примкнувшего к бунтарям. Они посланы на усмирение Московского полка, состоящего из запасников, на другую сторону Невы. На эту часть, говорят, безусловно можно положиться; она осталась верна присяге. Но вот из рядов выскакивает унтер-офицер и предательским выстрелом в спину убивает своего ротного командира55. Часть дрогнула и переходит к восставшим. Имя этого унтер-офицера печатью увековечено, как героя Великой Революции. И за этот геройский подвиг он награжден Георгиевским крестом и произведен в офицеры. Звали его Кирпичников56.

В Таврическом дворце беспрерывно заседает какой-то Думой избранный Распорядительный комитет57. Они и днем и ночью без отдыха о чем-то рассуждают, что-то постановляют, но за настоящее дело не берутся. Овладеть движением не пытаются или не умеют. Юркие люди, готовые ловить рыбу во всяких водах, являются туда и предлагают свои услуги; их без разбору с распростертыми объятиями принимают, регистрируют, что-то им поручают, но из всего ничего путного не выходит, действительные меры не принимаются, никто ничем не руководит. Разруха растет и растет.

Мало-помалу Дума сводится на нет, наполняется рабочими, солдатами, какими-то неведомыми людьми, одетыми, или, вернее, переодетыми, в солдатские шинели. Это — будущие хозяева положения, будущие рабочие и солдатские депутаты.

В некоторых местах города происходят схватки между регулярными войсками и запасными. У Адмиралтейства идет что-то похожее на драку, а на Литейном происходит форменное сражение. Но верные части немногочисленны, слабы духом, и вскоре они побеждены.

Бороться больше не с кем. “Борьба роковая” окончена. “Великая бескровная революция” победила не силою победителя, а дряблостью побежденных.

***

Но аресты все продолжаются. Теперь уже вошли во вкус и хватают кого попало. Арестованных направляют в Думу; там их столько, что уж и девать некуда. Но число их растет и растет. Для приема узников ничего не приготовлено. Они днями сидят, спят на стульях, лежат на полу, на столах.

Вечером звонит знакомая; она в отчаянье, ее муж не появлялся дома со вчерашнего вечера. Умоляет узнать, не арестован ли. Еду в Думу. Перед Таврическим дворцом бушующее море. Тысячная толпа. Протискаться невозможно. Наконец, работая локтями, помятый, ослабевший, весь в поту, добираюсь до входа. Не пропускают. Обращаюсь к тут же стоящему у дверей знакомому члену Государственной думы, но он только пожимает плечами. И его не пускают. Вступаем в переговоры с вооруженными пролетариями, и наконец нас проводят через другие двери.

В зале столпотворение вавилонское. Дым коромыслом. Воздух хоть топором руби. Солдаты, рабочие, евреи, гимназисты, интеллигенты, бабы, восточные люди, смесь племен и партий. Люди суетятся, галдят, спят и храпят на полу и на скамьях, курят, едят колбасу, входят и уходят. На вопросы не отвечают, галдят, смеются, ругаются. Какая-то дама громко плачет. Кто-то влез на стол и ораторствует, ему аплодируют.

Обращаюсь к одному, к другому, к третьему. Никто ничего не знает. Проходит Керенский. Мой депутат бросается к нему. Керенский вынимает записную книжку, справляется, указывает, к кому обратиться. Опять работаем локтями, протискиваемся к указанному месту, но нас направляют в другое. Мы туда, но и там не знают. “Обратитесь, — говорят, — к Александру Федоровичу Керенскому, он заведует арестованными”. Но сил больше нет, как ошпаренный выскакиваю на улицу.

Императорская гвардия

Утром просыпаюсь и глазам своим не верю. Улица полна людей, но это не бушующая толпа последних дней, а мирная, почти празднично настроенная чинная публика. Дома разукрашены красными флагами, люди с красными бантами на груди с тротуаров любуются на стройно проходящее войско. Не будь громадных красных плакатов во главе полков, красных знамен, красных флагов, красных бантов на груди солдат, можно было бы думать, что вернулось прошлое, что царская гвардия идет, как бывало, на царский смотр на Царицын луг. И целый день проходят полк за полком. Вот с красными плакатами, с красными знаменами идут Преображенский, Измайловский, Павловский, Московский полки.

Идет артиллерия, идет пехота, идет кавалерия, идет морской гвардейский экипаж. Идет полк за полком, и полкам, сдается, нет конца. От красных флагов, красных знамен, красных плакатов, красных бантов вся улица кажется залитой красным.

Государь еще царствует, а его гвардия уже под красными знаменами спешит к Таврическому дворцу заявить готовность служить Революции.

В ограждение чести старой гвардии еще раз считаю долгом оговориться, что настоящие гвардейские полки на фронте, а это только новые формирования, случайный сброд, носящий славные названия. До отречения Государя доблестные старые полки и их командиры остались верны данной присяге, и изменников между ними не было.

Полки за полками подходят к Таврическому дворцу и изъявляют верность новому строю. Перед председателем Государственной думы, камергером Двора Его Императорского Величества Родзянко, склоняются знамена. Он приветствует их и говорит, говорит, говорит — говорит бесконечно58.

Отречение

Потом... но это потом разыгралось не в Петербурге, а в Ставке, и уже достояние истории — Царь, не соглашавшийся до этого ни на какие, даже малейшие уступки, без малейших попыток к сопротивлению, без возражений, пассивно отрекается от престола в пользу своего брата Михаила Александровича, а этот столь же автоматически передает свои права Временному правительству.

Самодержавие приказало долго жить. Оно отошло тихо, почти незаметно, без борьбы, не цепляясь за жизнь — даже не пытаясь сопротивляться смерти. Так умирают только очень старые, вконец истощенные организмы; они не больны, с ними ничего особенного не случилось, но организм износился, они уже жить не способны. Дрова сгорели, огонь погас. “Умер от слабости”, — говорит народ.

Покойника отпели. Наследники, Милюков, Керенский и Компания, приступили к созданию новой, свободной России.

 

Примечания

1 О З.П. Рожественском см. примеч. 90 к гл. 3. См. также: Витте. Т. 1. С.268.

2 По распространенному в мемуарной литературе мнению, эскадра была обречена на поражение, “так как она никоим образом ни в личном составе, ни в своем материальном составе не подготовлена для боя с таким прекрасным флотом, каким обладали японцы” (Витте. Т. 1. С. 267). Вину за отправку эскадры Витте, в частности, возлагает на Рожественского и участников заседания, на котором это решение обсуждалось; Рожественский, по мнению Витте, “хотел угодить Государю и не имел мужества сказать, что затея эта приведет к беде”, принимавшие участие в заседании “не имели мужества говорить то, что они думали” (Витте. Т. 1. С. 267; Т. 2. С. 385). В.И. Гурко отмечает роль в этом деле общественного мнения, под напором которого была отправлена эскадра: “Бюрократия, государственная власть, конечно, виновата в посылке старых галош <...> но виновата она, кроме того, и в том, что не имела мужества не исполнить в данном случае общественных требований” (Гурко. С. 441).

3 Великий князь Сергей Александрович (1857—1905), московский генерал-губернатор (1891—1905) и командующий войсками Московского военного округа (с 1896), был непопулярен как по причинам личного характера (“человек упрямый, неумный, заносчивый, черствый, холодный...”— Епанчин H.A. На службе трех императоров. М., 1996. С. 211), так и благодаря тому, что проводил в Москве “реакционные полицейские меры, которые крайне озлобляли все слои общества” (Витте. Т. 2. С. 335—336). В день его убийства, 4 февраля 1905 г., в Москве были открыты рестораны и играла музыка; на похороны не приехали даже его родные братья (см.: Епанчин H.A. Указ. соч. С. 218). Репутация Плеве как сторонника жестких мер по отношению к оппозиции привела к тому, что покушение на него рассматривалось обществом как знак освобождения от гнета правительственного террора. A.B. Тыркова-Вильяме вспоминает, что когда в доме Струве узнали об убийстве Плеве, то “это вызвало <...> такое радостное ликование, точно это было известие о победе над врагом” (Тыркова-Вильяме A.B. Воспоминания. То, чего больше не будет. М., 1998. С. 333). Боголепов Николай Павлович (1846—1901), профессор римского права, в 1883—1887 и 1891—1893 гг. ректор Московского университета, с 1895 г. попечитель Московского учебного округа, в 1898 г. “не на радость ни себе, ни русской школе, занявший пост министра народного просвещения и сраженный в 1901 г. пулей Карповича” (Кизеветтер A.A. На рубеже двух столетий: Воспоминания, 1881 — 1914. Cambridge, 1974. С. 35), считался случайной жертвой новой волны террора. Его убийство отмечалось многими как “первое анархическое покушение” (Витте. Т. 2. С. 199). Сипягин Дмитрий Сергеевич (1853—1902) — харьковский вице-губернатор (с 1886), курляндский (1888—1891) и московский (1891) губернатор, товарищ министра государственных имуществ (1893—1894), управляющий министерством (с 1899), затем министр внутренних дел (1900—1902).

4 Имеются в виду члены и сторонники черносотенных организаций, созданных в 1905 г. Наиболее крупная из них, “Союз русского народа”, щедро субсидировалась правительством, что вызывало протест и тревогу многих подданных империи неславянского этнического происхождения. Сходное с Врангелем отношение к этой проблеме обнаруживает Витте (см., напр.: Витте. Т. 2. С. 106—107, 128—130, 590). Не исключено, что закавыченное слово истинные отсылает читателя к речи Николая II, которой он приветствовал 1 декабря 1905 г. депутации “Союза русских людей” и других правых организаций, где были такие слова: “Принимаю вас в уверенности, что вижу пред собою истинных сынов России, искони преданных Мне и Отечеству” (цит. по: Гурко. С. 739).

5 Мюр и Мерилиз — английский торговый дом, которому принадлежал один из крупнейших универсальных магазинов в Москве (ул. Петровка, 2). В предреволюционные годы и позже название нередко использовалось в качестве метафоры; ср., например, описание деятельности Г.Е. Львова: “Он снабжает армию, кормит голодных, лечит больных, устраивает парикмахерские для солдат — словом, является каким-то вездесущим Мюр и Мерилизом...” (Милюков. С. 219).

6 Плеве имел непосредственное отношение к Высочайшему Манифесту 26 февраля 1903 г., первому “в ряду государственных актов, последовательно в течение ближайших трех лет извещавших о предначертаниях, направленных к усовершенствованию государственного строя” (Гурко. С. 264). Помимо того, что в нем действительно говорилось обо всем понемногу — о необходимости укрепить начала веротерпимости, улучшить имущественное положение православного сельского духовенства, приступить к пересмотру законов о сельском хозяйстве и т.д., Манифест 26 февраля содержал формулировку о привлечении к рассмотрению нового законодательства о сельском хозяйстве “достойнейших деятелей, доверием общественным облеченных” (Гурко. С. 266). По словам Гурко, формулировка эта принадлежала ему, и лишь она одна осталась от этого Манифеста и воспроизводилась “впоследствии стереотипно <...> в ряде других правительственных актов и волеизъявлений, исходящих от самого монарха” (Гурко. С. 269). В описываемое автором время был обнародован Манифест 18 февраля 1905 г. “О призыве властей и населения к содействию самодержавной власти в одолении врага внешнего и искоренению крамолы и противодействию смуте внутренней”. К этому Плеве не имел никакого отношения (см. о нем: Гурко. С. 435-438; Витте. Т. 2. С. 376).

7 Оболенский Иван Михайлович (1853—1910), князь— окончил Морское училище (1872) и участвовал в Русско-турецкой войне 1877—1878 гг., вышел в отставку в звании лейтенанта (1881). Херсонский (с 1897) и харьковский (1902—1903) губернатор; жестоко подавил волнения крестьян в Валковском уезде Харьковской губернии. В 1904—1905 гг. генерал-губернатор Финляндии. Ср.: “Харьковский губернатор, шталмейстер князь И. Оболенский <...> произвел сплошное и триумфальное сечение бунтовавших и неспокойных крестьян вверенной его попечению губернии, затем на него за это анархист <...> сделал покушение <...> после всего этого он сейчас же был сделан сенатором. То, что он так лихо выдрал крестьян, было аттестатом его молодечества и решительности <...> Князь Оболенский был, к всеобщему удивлению, назначен финляндским генерал-губернатором, но что особенно всех поразило, это то, что он вдруг был сделан и генерал-адъютантом” (Витте. Т. 3. С. 272).

8 Носарь Георгий Степанович (настоящее имя Петр Алексеевич Хрусталев, 1877—1918) — помощник присяжного поверенного, член Союза освобождения; в 1905 г. председатель Петербургского совета рабочих депутатов.

9 То есть учащиеся реального училища.

10 Название этой главки не могло не напомнить читателю 1920-х гг. речь Столыпина, произнесенную 6 марта 1907 г., в которой он, обращаясь к членам Думы, защищал право правительства на чрезвычайные меры для восстановления порядка в стране. В ответ на царившие “ужас и террор” правительство, по словам Столыпина, “должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целостности русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено. <...> Принимая второе решение, правительство роковым образом навлекло на себя и обвинение”, приведшее к многочисленным нападкам, рассчитанным на то, “чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх". На эти два слова <...> правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: "Не запугаете"” (см.: Столыпин П.A. Речи в Государственной думе и Государственном совете. Нью-Йорк, 1990. С. 47—48).

11 Столыпин Петр Аркадьевич (1862—1911) — министр внутренних дел с апреля 1906 г., председатель Совета министров с августа 1906 г., начал проведение курса социально-политических реформ; инициатор и руководитель аграрной реформы по выходу крестьян из общины.

12 Вопрос об осуждении террора кадетской партией ставился несколько раз, в том числе перед Первой Государственной думой, и дебатировался всегда в контексте отношений левых и правых фракций к правому и левому террору. Перед Второй Государственной думой его поставили правые после речи Столыпина 13 марта 1907 г., в которой содержался обращенный к Думе призыв к осуждению левого террора: “Мы хотим верить, господа, что от вас услышим слова умиротворения, что вы прекратите кровавое безумство, что вы скажете то слово, которое заставит нас всех стать не на разрушение исторического здания России, а на пересоздание, переустройство его и украшение” (Столыпин П.A. Речи в Государственной думе и Государственном совете. Нью-Йорк, 1990. С. 59). После многократных попыток сформулировать этот вопрос так, чтобы он удовлетворял все партии и все стороны, 15 мая Дума уклонилась от решения вопроса о ее отношении к террору. См.: Маклаков В.А. Вторая Государственная дума: (Воспоминания современника). Париж, 1936. С. 204—223.

13 То есть Союза русского народа.

14 Ср.: “Странное впечатление производила в эту минуту тронная Георгиевская зала <...> Вся правая половина от трона была заполнена мундирной публикой, членами Государственного совета и — дальше — Сенатом и государевой свитой. По левой стороне <...> толпились члены Государственной думы и среди них — ничтожное количество людей во фраках и сюртуках, подавляющее же количество их, как будто нарочно, демонстративно занявших первые места, ближайшие к трону, — было составлено из членов Думы в рабочих блузах, рубашках-косоворотках, а за ними толпа крестьян в самых разнообразных костюмах, некоторые в национальных уборах, и масса членов Думы от духовенства” (Коковцов В.Н. Из прошлого: Воспоминания 1903—1919. М., 1992. Кн. 1. С. 155-156).

15 Нобель Эммануил Людвигович (1859—1932) — главный владелец и председатель правлений Товарищества нефтяного производства “Братья Нобель” и машиностроительного завода в Петербурге “Людвиг Нобель”. См.: Шепелев.
С. 100.

16 Коковцов Владимир Николаевич (1853—1943), граф (с 1914)— товарищ министра финансов (1896—1902), государственный секретарь (1902—1904), министр финансов (1904—1914, с перерывом в 1905—1906), председатель Совета министров (1911—1914). Эмигрировал в 1918 г.

17 Покушение было совершено эсерами-максималистами 12 августа 1906 г. во время пребывания Столыпина на даче на Аптекарском острове. В результате взрыва 22 человека погибли, 30 получили ранения, в том числе дочь и сын Столыпина.

18 На самом деле — через три месяца.

19 Столыпин Аркадий Дмитриевич (1822—1898) — генерал от артиллерии, генерал-адъютант.

20 Законопроект о введении земства в западных губерниях, прошедший через Государственную думу, был отклонен крайними правыми в Государственном совете (П.Н. Дурново и др.), в ответ на это Столыпин убедил императора распустить законодательные палаты на три дня; 11 марта последовал указ о роспуске Государственной думы и Государственного совета, а 14 марта был опубликован высочайше утвержденный законопроект о введении земств в Западном крае на основании 87-й статьи Основных законов.

21 Берхтольд Леопольд фон (1863—1942) — дипломат, с 1906 по 1911 г. посол Австро-Венгрии в России, с 1912 по январь 1915 г. австрийский министр иностранных дел. Подготовил ультиматум Сербии в ответ на убийство в Сараеве 28 июня 1914 г. эрцгерцога Франца Фердинанда; непринятие ультиматума привело к мобилизации австрийских войск и объявлению Сербии войны 28 июля 1914 г. Подробнее о нем см.: Милюков. С. 172—177.

22 Дурново Петр Николаевич (1844—1915) — директор Департамента полиции (1884—1893), товарищ министра внутренних дел (1900—1903), начальник управления почт и телеграфов министерства (1903—1905), министр внутренних дел в кабинете Витте (1905—1906), член Государственного совета (с 1905), статс-секретарь (с апреля 1906).

23 Сазонов Сергей Дмитриевич (1860—1927) — министр иностранных дел (1910—1916); в 1917 г. посол Временного правительства в Лондоне.

24 Франция объявила всеобщую мобилизацию 1 августа, в тот же день (19 июля по старому стилю) в 7 часов вечера Германия объявила войну России. 3 августа Германия объявила войну Франции и начала оккупацию Бельгии, 4 августа Британия объявила войну Германии, а 6 августа Австрия — России. Хронологию вступления стран в Первую мировую войну см.: Enсуclopedia of World History. Boston, 1968. P. 804-805.

25 Имеются в виду автомобили.

26 Воинственно-истерическая атмосфера в столице Франции в 1870 г. была отмечена и другими мемуаристами, в частности Полиной Меттерних, которая упомянула и крики “В Берлин! В Берлин!”, и общее стремление к войне: “Войны хотели все. Имею в виду особенно Париж, в котором и стар и млад в прямом смысле слова потеряли рассудок” (Metternich Pauline. My Years in Paris. London, 1922. P. 194).

27 Апаши (фр. apache, название индейского племени апачи) — хулиганы, воры.

28 О казацкой мифологии см.: Кабакова Г. Свечкоед: Образ казака во французской культуре XIX века // Новое литературное обозрение. 1998. № 34. С. 55-77.

29 Имеется в виду портовый город Булонь-сюр-Мер на севере Франции.

30 Упоминаемый бой при Каушене (Восточная Пруссия) состоялся 6 августа 1914 г. Первый и удачный, он был многократно описан в мемуарной литературе. Ср., например: “6 числа был известный бой Гвардейской конницы под Каушеном, во время которого командир 3-го эскадрона Конной гвардии ротмистр барон Врангель <...> атаковал во главе своего эскадрона немецкую батарею. <...> После боя наш эскадрон был назначен в охранение. Ясно помню, что когда полк собрался вместе, уже почти стемнело. Я стоял в группе наших офицеров, говорили, что Врангель убит. <...> Вдруг в этот момент появляется сам барон Врангель верхом на громадной вороной лошади. В сумерках его плохо было видно и он казался особенно большим. Он подъехал к нам и с жаром, нервно стал рассказывать, как он атаковал батарею...” (Гавриил Константинович, великий князь. В мраморном дворце: Из хроники нашей семьи. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 170).

31 Бенкендорф Александр Константинович (1849—1917), граф— посол в Дании (1897-1902), затем в Англии (1903-1917).

32 Ср.: “Приходили вести о первых боях, в которых полегла значительная часть гвардии. Говорили о том, как Врангель, командуя эскадроном конногвардейцев, с безрассудной отвагой повел его в атаку и положил много людей. Впоследствии я слышала, что, подписывая награждение Врангеля Георгиевским крестом по статуту, государь сказал: "Никогда я не подписывал приказа с такой неохотой. Не погорячись Врангель, те же результаты могли быть достигнуты стоящей за ним артиллерией Крузенштерна, которая уже начала действовать. И люди были бы целы!"” (Аксакова-Сивере Т.А. Семейная хроника. Paris. 1988. Т. 1. С. 243; записано со слов великого князя Михаила Александровича).

33 Николай Николаевич (младший) (1856—1929), великий князь— старший сын великого князя Николая Николаевича (старшего), генерал от кавалерии (1901), генерал-адъютант; с октября 1905 до 1914 г. командующий войсками гвардии и Петербургского военного округа, с начала Первой мировой войны Верховный главнокомандующий русскими войсками. В сентябре 1915 г. был отстранен от должности, назначен наместником на Кавказе и командующим Кавказской армией. 2 марта 1917г. еще раз назначен Верховным главнокомандующим, 9 марта отстранен от должности Временным правительством. С марта 1919 г. в эмиграции.

34 Толпы беженцев составляли, во-первых, “выселяемые по приказу военных властей в целях обезлюдения местностей, отдаваемых неприятелю” (Гурко. С. 668), во-вторых, еврейское население пограничных районов (около 500 тысяч человек). 15 марта 1915 г. было издано соответствующее распоряжение, в котором евреи огульно обвинялись в предательстве и шпионстве, в числе необходимых санкций говорилось и о взятии заложников, ответственных за действия их единоверцев (см.: Толстой. С. 616). Третьей группой населения, подвергнувшейся выселению, были немцы балтийских губерний (подробнее см.: Джунковский В.Ф. Воспоминания. М., 1997. Т. 2. С. 407-421, 483-486).

35 Антинемецкие выступления начались сразу после объявления войны. В первые же дни в Петербурге разгрому подверглось германское посольство. 15 октября и затем повторно 31 декабря 1914 г. министр внутренних дел отдавал распоряжения о выселении из Петрограда и Петроградской губернии всех германских и австрийских подданных. Преследование российских граждан немецкого происхождения усилилось в 1915 г.; в Москве, например, произошли погромы фирм и магазинов, у владельцев которых были немецкие фамилии; среди прочих были разгромлены магазин музыкальных инструментов Циммермана, издательство Кнебель, а также десятки фабрик и заводов, в том числе работающие на оборонную промышленность. Помимо актов физического насилия граждане немецкого происхождения, а затем и многие, носящие нерусские фамилии, подвергались увольнению с занимаемых должностей, выселению и иногда арестам (см. подробнее: Джунковский В.Ф. Указ. соч. Т. 2. С. 558—571). Ср. оценку действий правительства и их результатов в воспоминаниях последнего государственного секретаря Российской империи: “Глупейшие меры эти имели следствием разорение десятков тысяч образцовых хозяйств, лишили нас в самое трудное время обильного источника продовольствия и снабжения, ударяли по двумстам тысячам лиц немецкого происхождения, состоявшим в рядах армии, и дали первый толчок к массовым беспорядкам и разграблению имуществ в Москве и С.-Петербурге...” (Крыжановский С.Е. Воспоминания. Берлин, 1938. С. 161).

36 Стишинский Александр Семенович (1852-1920)— товарищ министра внутренних дел (1900—1904), член Государственного совета (с 1904), главноуправляющий Главного управления землеустройства и земледелия (апрель —июль 1906 г.); председатель Особого комитета по борьбе с немецким засильем, учрежденного 1 июля 1916 г. и упраздненного Временным правительством 14 июля 1917г.

37 С началом войны H.H. Врангель стал работать в организации Красного Креста. В его обязанности входила встреча на вокзале санитарных поездов и распределение раненых по столичным госпиталям. В октябре 1914 г. он отбыл из Петрограда в качестве уполномоченного военно-санитарного поезда № 81 имени великой княжны Ольги Николаевны.

38 Н. Врангель 30 мая заболел желтухой и, несмотря на видимое улучшение, 15 июня 1915 г. скончался в возрасте 34 лет в варшавском госпитале Красного Креста. Последнее письмо Врангеля, полученное, по свидетельству матери, в день его смерти, см.: Исторический архив. 2001. № 4. На кончину H.H. Врангеля откликнулись некрологами С.К. Маковский (Аполлон. 1915. № 6/7), В. Верещагин (Старые годы. Июнь), П.П. Вейнер (Там же), А.Ф. Кони (Старые годы. 1915. Июль—август; материалы журнала, посвященные Врангелю, вошли в сборник: Памяти барона H.H. Врангеля. Пг, 1915), А. Бенуа (Речь. 1915. 2 июля), А. Ростиславов (Русская мысль. 1915. Кн. 8) и др.

39 Пуришкевич Владимир Митрофанович (1870-1920) - политический деятель, чиновник Министерства внутренних дел (1901 — 1907). Лидер черносотен- ных организаций Союз русского народа, Русский народный союз имени Михаила Архангела. Депутат Второй, Третьей и Четвертой Государственных дум. Речь в Государственной думе против Распутина Пуришкевич произнес 19 ноября 1916 г.

40 Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич был отозван 5 сентября 1915 г.

41 Распутин был убит в ночь с 16 на 17 декабря 1916 г.; участники заговора — Ф.Ф. Юсупов, В.М. Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович.

42 Протопопов Александр Дмитриевич (1866—1918) — землевладелец, лесопромышленник, фабрикант; депутат Третьей и Четвертой Государственных дум, член “Прогрессивного блока”; управляющий Министерством внутренних дел (сентябрь 1916), затем министр внутренних дел (декабрь 1916 — февраль 1917). Расстрелян ЧК в октябре 1918 г. “по административному усмотрению”, без суда. О Протопопове и его связях с Распутиным и его окружением см.: Савич Н.В. Воспоминания. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 168—191.

43 Волнения в Петрограде начались 13 января 1917 г. На состоявшемся 8 февраля 1917 г. совещании у градоначальника Балка обсуждались меры по обеспечению порядка в столице; при этом до самого начала революции полиции не разрешалось пользоваться оружием. См.: Ходнев Д.И. Февральская революция и запасной батальон лейб-гвардии Финляндского полка // Февральская революция. С. 261.

44 Товарищ министра внутренних дел С.Е. Крыжановский еще в сентябре 1915 г. пытался довести до сведения царя, что необходимо “немедленное и весьма значительное усиление столичной полиции с образованием в составе ее специальных частей, поставленных, как в Париже, на военную ногу, сформированных из отборных офицеров и нижних чинов, способных к подавлению мятежных движений не только среди фабричных рабочих, но и среди запасных войск С.-Петербургского гарнизона, в то время уже затронутых пропагандой” (Крыжановский С.Е. Указ. соч. С. 160—162).

45 Ко времени февральских событий в Петрограде находилось 13 запасных батальонов гвардейских полков и около 20 запасных пехотных частей, численностью до 100 000 человек. “Из этой массы (“полчищ”) можно было выделить (“отбор”) лишь учебные команды Гвардии запасных батальонов, общей численностью до двух с половиной тысяч. Остальное никуда не годилось <...> почти необученные, без должного воинского воспитания, недостаточно вооруженные...” (Ходнев Д.И. Указ. соч. // Февральская революция. С. 256).

46 Абсурд, моральное помешательство! (англ.)

47 Не все в столице были настроены столь спокойно. Сенатор H.H. Таганцев оставил, к примеру, совершенно противоположное описание этих дней: “Революция висела в воздухе. <...> В последние дни перед 27 февраля тревожное жуткое настроение дошло до кульминационного пункта. На улицах стрельба, перебегающие с одной стороны на другую и прячущиеся в подворотнях фигуры, разъезжающие казаки с нагайками...” (Таганцев H.H. Из моих воспоминаний: (Детство. Юность) // Февральская революция. С. 245).

48 Тропотят — движутся неправильной рысью, с подскакиванием.

49 Основная пешеходная или транспортная магистраль в городе (um. corso).

50 Чуйка — длинный суконный кафтан без воротника и отворотов; в конце XIX в. был настолько популярен среди мещан, купцов-лавочников и приезжавших в город крестьян, что в быту слово “чуйка” часто употреблялось для обозначения представителей этого социального слоя.

51 Ср.: “28.11.1917. Вторник. Проснулись — и слышим стреляют. Оказалось, что "снимали" с крыши городового, запрятавшегося туда, который стрелял в толпу. Говорили об убитых этим городовым солдате и девочке” (Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции 1915— 1922 гг. // Русское прошлое. СПб, 1991. Кн. 2. С. 112).

52 Коты — просторная обувь из войлока или сукна в виде коротких сапожек.

53 Родзянко Михаил Владимирович (1859—1924) — один из основателей и лидеров партии октябристов (“Союз 17 октября”); депутат Третьей и Четвертой Государственных дум, председатель Четвертой Государственной думы и Временного комитета; член Государственного совета с 1906 по 1917 г.

54 Иванов Николай Иудович (1851-1919) — генерал от артиллерии (1908), генерал-адъютант (1907), член Государственного совета (с 1916). Участник Русско-турецкой и Русско-японской войн; главнокомандующий армиями Юго-Западного фронта с июля 1914 по март 1916 г, затем находился в резерве Ставки. 27 февраля 1917 г. назначен командующим Петроградским военным округом с чрезвычайными полномочиями. 28 февраля во главе батальона георгиевских кавалеров направился из Могилева в столицу с целью подавления революции. После беседы с императрицей отвел батальон в Вырицу (см.: Николай Михайлович, великий князь. Записки // Гибель монархии. М, 2000. С. 77—79). Впоследствии уехал в Новочеркасск, участвовал в Белом движении. С ноября 1918 г. командовал Особой Южной (Южной Российской) армией. Умер от тифа.

55 Ротным командиром был штабс-капитан Дашкевич.

56 Кирпичников Тимофей Иванович (? — 1918) — унтер-офицер запасного батальона лейб-гвардии Волынского полка. Многие мемуаристы ведут отсчет начала революционных событий в Петрограде именно с этого выстрела, прозвучавшего 27 февраля 1917 г. (см., например: Родичев. С. 100—101). Кирпичников был произведен в прапорщики, его портреты с Георгиевским крестом на груди были выставлены в витринах магазинов. Ср.: “И эту высшую для воина награду он получил от военного министра, члена Государственной думы А.И. Гучкова, по усиленному ходатайству министра юстиции, члена Государственной думы А.Ф. Керенского” (Ходнев Д.И. Указ. соч. // Февральская революция. С. 285). Расстрелян белогвардейцами.

57 Дума была распущена 25 февраля 1917 г. указом Николая II, однако не подчинилась указу и продолжала заседать. 27 февраля вечером был утвержден Временный комитет Государственной думы.

58 Комментируя события этого времени, А.Ф. Редигер, бывший военным министром в 1905—1909 гг., писал: “Я считаю, что во всех бедствиях, вызванных революцией, тяжкая ответственность падает на Комитет Думы и, в частности, на Родзянко, так как они стали сначала во главе движения и содействовали ему своим авторитетом, а затем отошли в сторону, предоставив совсем иным людям хозяйничать по-своему” (Редигер А. История моей жизни: Воспоминания военного министра. М., 1999. Т. 2. С. 444).

К оглавлению

На главную страницу сайта